Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Николай Юрконенко

Вернись после смерти. Глава 24

Предыдущая глава Поручик Новицкий повалился на мох у края своей каменной могилы. Шевелиться не было сил, остатки энергии потратил на то, чтобы выбраться по сучковатой сосне из ямы. Только через несколько минут он смог раскрыть глаза, ослепленные ярким дневным светом. Заговорил, и в осевшем голосе прозвучала мольба: – Ради всего святого – глоток воды. – С собой нету, воитель, надобно потерпеть, – глуховато произнес старик, помогая Евгению встать. Опираясь левой рукой на его ветхое плечо, правой на автомат с примкнутым металлическим прикладом, поручик тяжело заковылял под уклон сопки. За густым уле'ском, окружавшим обширную поляну, остановился. Его воспаленному взору предстала картина, напоминающая иллюстрацию к русским народным сказкам, прочитанным в далеком детстве: посредине поляны, стояла небольшая избушка с крошечным подслеповатым окошком, затянутым чем-то мутным. Она была приземиста, срублена десятка в полтора венцов толстых бревен, покрыта почерневшим от времени лиственничным дран
Оглавление

Предыдущая глава

Поручик Новицкий повалился на мох у края своей каменной могилы. Шевелиться не было сил, остатки энергии потратил на то, чтобы выбраться по сучковатой сосне из ямы. Только через несколько минут он смог раскрыть глаза, ослепленные ярким дневным светом. Заговорил, и в осевшем голосе прозвучала мольба:

– Ради всего святого – глоток воды.

– С собой нету, воитель, надобно потерпеть, – глуховато произнес старик, помогая Евгению встать. Опираясь левой рукой на его ветхое плечо, правой на автомат с примкнутым металлическим прикладом, поручик тяжело заковылял под уклон сопки. За густым уле'ском, окружавшим обширную поляну, остановился. Его воспаленному взору предстала картина, напоминающая иллюстрацию к русским народным сказкам, прочитанным в далеком детстве: посредине поляны, стояла небольшая избушка с крошечным подслеповатым окошком, затянутым чем-то мутным. Она была приземиста, срублена десятка в полтора венцов толстых бревен, покрыта почерневшим от времени лиственничным драньём. Поодаль, по остаткам сгоревших стен, лежавших прямоугольником, угадывалось аналогичное строение, посреди пепелища высилась закопченная печь-каменка. Чуть дальше виднелась крошечная часовенка с покосившимся трехперекладным восьмиконечным крестом на старом, утратившем симметрию, куполе. Рядом с часовней Евгений рассмотрел смиренное кладбище – несколько бугорков земли. В глаза бросилось, что четыре сколоченных из березы креста у их подножий еще не совсем потемнели. Захоронения были не столь давними.

– Кроме тебя тут еще кто-нибудь есть? – сипло спросил Евгений.

– Есть, эвон, на погосте спят, – указал старик глазами на могилы. – Пошли в зимовьё, вьюнош, не след на дворе разговаривать.

– Хорошо, – силясь не потерять сознание, ответил разведчик. – Иди вперед.

Под иконами с потускневшими ликами святых, Евгений тяжело опустился на скамью, положил на колени «Стэн».

– Негодя'во пред образом Христа обвооруженному сидеть, – недовольно покосился на него хозяин избушки.

– Ничего, потерпит…

Словно соглашаясь, тот кивнул, и протянул Новицкому кружку:

– На-тко, испей, энтот настой силу добавляет, а то, зрю, давнись в шшели' сидишь – прихере'л, приусе'л… – он внимательно всмотрелся в изможденное, заросшее жесткой щетиной лицо разведчика.

– Сначала – ты! – сделав над собой невероятное волевое усилие, поручик отвел его руку. Понимающе усмехнувшись, старик поставил кружку на край стола, взял с полки другую, поддел ею воды из небольшого деревянного жбана, отпил несколько глотков. На недоуменный немой вопрос Евгения ответил степенно и с достоинством:

– Наша старообрядная вера не дозволяет вкушать с иными человеками от единой посуды.

– А-а-а… – хрипло протянул тот, и торопливо схватив свою кружку, с жадностью припал к воде, на его иссохшей шее судорожно задвигался острый кадык.

Напившись досыта, Евгений откинул голову к стене, утомленно смежил потяжелевшие веки. На его лбу проступила благодатная испарина. Старик неподвижно и терпеливо сидел подле, словно дожидался чего-то. И действительно, голова разведчика вдруг стала медленно склоняться к плечу, а потом и всё тело поползло спиной по стене. Еще какое-то время поручик пытался удержаться, но неподвластная могучая сила продолжала клонить его. Повалившись на широкую плаху скамьи, Евгений почувствовал, как медленно угасает и меркнет сознание.

Старец подошел к разведчику и вынул из его слабеющих ладоней оружие.

***

– Сколько же я спал, старик? – поручик Новицкий сел на твердом ложе, ощущая, как легко и звонко кружится голова.

– Без малого, цельный день… – был ему ответ.

– Чем это ты меня опоил?

Тот улыбнулся одними глазами, глубоко посаженными, выцветшими:

– Травка у меня есть гожая для таких, как ты, отрок.

– Это, для каких же таких?

– А с того свету возвернувшихся, – он протянул Евгению уже знакомую кружку, искусно сработанную из бересты, наполненную все той же, чуть подслащенной какими-то травами, прохладной водой из жбанчика.

– Испей-ка ишшо, сыне, тебе щас много пить надо, подсох ты шибко. Токо не торопися, пей поманеньку.

Припивая воду небольшими глотками, разведчик осматривал ветхие стены избы, местами уже тронутые сухим тленом, и, задержав взгляд на аккуратно сложенной печке-каменке, обмурованной светлой глиной, спросил:

– Ты кто такой, дедушка?

– Я – пустынник Пемо'н, по-мирскому – Парамо'н, а тебя как от роду нарекли, воитель?

– Антоном меня зовут. – Новицкий невольно ощупал нагрудный карман. Агентурные документы на имя майора НКВД Антона Степановича Назарова были на месте. Он внутренне усмехнулся: разве можно было предположить, что его основная легенда вступит в действие в такой вот обстановке.

– Давно тут живешь, Пемон?

– Давни'сь. На конце того веку привел сюды семействие свое. Здеся и трёх деток с матушкой Софронией нажили, здеся и похоронил их всех прошлым листопадом, царствие имя' небесное, – старик перекрестился, глубоко и прерывисто вздохнул.

– А что случилось-то?

– После поведаю… – еще больше понурился старец. – Щас не стану.

– Что ж, твоя воля… – согласно кивнул Евгений и вернул разговор в прежнее русло. – Получается, что с тех пор в тайге безвылазно?

– Так, отрок, так, – подтвердил Пемон.

– И что на свете происходило все эти годы – тебе неведомо?

– Веруюшшим мирские дела без на'доби, нам веру блюсти надо, молиться дённо и ношно, о бессмертной душе думать, а не об животе бренном печься.

– Из-за этого и от людей ушли?

– Не токмо. Со младых лет хотел отшельником стать, не по мне людская греховная суета, изневолился я от яё. Да ишшо вера наша поруганная так указала. Из старообрядцев мы, семейские.

– Я и гляжу, крестишься как-то странно.

– Лишь двуперстным крестным знамением осеняю себя да иных! – с подчеркнутой важностью промолвил старец.

– Говоришь, об отшельничестве с молодости мечтал? – продолжил Евгений заинтересовавшую его тему.

– Так оно и есть… – мелко покивал тот. – Мне посля отца досталася изба, маненькое хозяйство да три лошадки. Родительско наследие я продал и прикупил для расплоду, двух жеребят того да иного полу. А ишшо ра'не присмотрел в сиротском приюте нашей старообрядной общины себе сопругу, нареченную Софронией, сговорился с ею, завьючил обоз нужным для таёжного жития снарядьем да всякими овощными семенами и ушли мы из мирской жизни насовсем.

– Как же это она согласилась? Податься в такую глушь, чтобы жить в первобытной дикости!

Старик тихонько и дробно посмеялся:

– А возлюбила меня, потому как. Даром, што сиротка, а умом, обликом да благостию душевной, уж шибко хороша была, царствие ей небесное! – Пемон снова перекрестился и отер рукавом кацавейки, внезапно заслезившиеся глаза.

– И сколько же ей лет тогда исполнилось?

– Мне за тридцать ужо перевалило, – уверенно припомнил старец. – А Софронии, однако, годков пятнадцать-шестнадцать минуло.

– И почему вы именно данное место избрали?

– А соль… Соль всё порешила! Сам знаешь, без яё никуды: ни мяско впрок заготовить, ни рыбицу, ни щи сгоноши'ть… Когда сыскали мы энто солончаковое озерко, тут жа и порешили с Софонией: иттить дале некуды, будем становить скит здеся! – Пемон ткнул указательным пальцем в землю.

– Как это вам повезло, найти такую редкость – природную соль?

– А звери подмогли, – охотно пояснил старец, – когда шли мы сюды, то стали примечать, што все тропы идут в одну сторону, и поняли, што не здря энто. Двинулися тем следом и вскорости пришли к солонцу.

– Понятно. Ну, а питались-то вы здесь чем?

– Огород кормил: карто'фь садили, репу, лук, горох, морковку и протчую овощь...

– А хлеб… С хлебом как? – разговор о еде вдруг вызвал у Евгения мучительный желудочный спазм, он резко отставил кружку, плеснувшую недопитой водой, согнулся в поясе и обхватил скрещенными руками живот.

– Што, режет? – участливо поинтересовался Пемон и, не дождавшись ответа, пообещал. – Ничо, ничо, потерпи маненько, скоро кормить тебя буду – пройдет…

Помолчав, старец продолжил свое повествование, было заметно, что ему очень хочется говорить:

– … И хлебец у нас был. Широкую низину вскапывали, рожь сеяли, жерновами зерно тёрли, али в ступе песто'м мельчили, добавляли энту мучи'цу в толченую картошку да пекли хлеб.

– Что же это за хлеб, без дрожжей и всего прочего?

– Таёжный, стало быть… приусмехнулся в бороду Пемон. – На ваш, мирской, не похожий, а для нас – самый скусный. А ишшо речка да тайга-матушка кормют. Ячейник я, мастак сетя' рыбьи плесть. Белой рыбицы в нашей речке полно: таймень, ленок, хариус, сиг, а в озерах щука, карась, окунь, чебак…

– Я тут недавно тоже рыбачил, большущего налима словил, только вытащить не удалось, сбежал, скользкий ловкач! – грустно улыбнулся Евгений, вспомнив свою неудачную рыбалку.

– А мы налима и со'ма не берем – вера не велит, – сказал старик. – Из водяных животных нам можно ясть токмо рыбу в чешуе да птицу в перьях.

– Уток и гусей, например?

– Истинно так, но токмо окромя лебедей, – подтвердил старец и продолжил негромко и монотонно. – Мясо и меха ловушками да лу'ками добывали. Увласий, сынок старшенькой, шибко был ловок так-то охотничать – сохатого, изюбря, кабаргу', косулю промышлял несчётно…

– Понятно, – получил Евгений неожиданное объяснение по поводу найденных в тайге ловушек, затем спросил. – А остальных? Вон их сколько кругом, зверей-то…

– Ежели у теих зверей заместо раздвоённых копыт лапы с когтями, то ихнее мясо для ядения поганое, скверное и нечистое, с таких можно брать одне шкуры. Заяц, ко примеру, он пёсью лапу имеет… Медведь також, и у яго лапы с когтями.

– Но тогда зачем вы его бревном удавили? Я же видел вашу ловушку-сруб.

– Тот медведь взялся было на нас охотничать, вот мы яго и прибрали… – охотно пояснил старец. – А так-то, летом-осенью он не шибко лют, потому, как сыт ягодой да орехом кедровым. Но ежели какой злой да алчный, дак мы яго хитростью берём: ищем тропу, по которой он на ягодники ходит, роем на ей яму, на дне становим острые колья, ветками прикрываем – медведь и угождает туды… А который к зиме спать не залёг да шатуном бродит, того тухлым мяском в «сжим» заманаваем, − старик опасливо и одновременно уважительно покачал головой. − С медведём-то, с хозяином, не зашутишь!

– Я вот вроде не шатун, а тоже в яму угодил… – провел невеселую аналогию Евгений. И не желая развивать неприятную тему, посетовал. – Очень жаль, столько медвежьего мяса зря пропало, долго можно было им кормиться.

– Ох и непутя'вка жа ты, чадо! – досадливо воскликнул старик. – Энто мирским человекам можно, а нам никак нельзя! Окромя того, што лапы у медведя с когтями, наша вера ишшо не дозволяет ясть уда'вленину. Сказано же в писании: «Да не снести мяса в крови души яго – ибо такова удавленина!»

Несколько минут Евгений тщетно силился проникнуть в смысл услышанного:

– Что-то я не понял тебя, Пемон…

– Чаво тут не понять? – удивленно воззрился на него тот. – У животных кровь заменяет душу – а, как жа можно душу ясть? Грех привеликий! Вот ежели спустить кровушку, тогда иное дело… Но для энтого надоть животину взрезать ножом, пробить стрелою али копиём.

– Как у вас всё сложно-то… – искренне подивился Евгений.

– Истинно так, сыне! – важно кивнул Пемон и продолжил неторопко и обстоятельно. – Чай, табак и картофь это ведь тожа грешные плоды, потому как произростали ра'не на могилах блудниц… Но картофь мы были вольны' ясть, ибо скверноплодие не причиняет тяжелого греха, ежели вкушаешь яго от голодных страданий, не смогши перенесть их. Вкусившим звероядину, мертвечину и протчую бесовскую трапезу – токмо посля шести лет позволяет Создатель приступить к священному общению с ём. Одна'че, надо отмолить грех чревоугодия и мое семействие отмолило яго.

– Ясно. Ну, а с болезнями как было, лекарств ведь у вас никаких?

– Нам лекарствия без на'доби, – объяснил старик. – Если'ф кого болезня донимала, дак травами лечилися – окромя как ячейник, я ишшо костоправ да тра'вник, в лечёбных травах толк имею.

– А обувались и одевались во что?

– О-о-о… Для энтого цельное поле держали под коноплей. Дело с ей хлопотное: оберечь от бурундуков да мышей надобно, взрастить, скосить, высушить, вымочить, отмять, вытрепать, исделать куделю, из кудели на прялке ссучить нить… А ужо из яё делали челноком домоткань и шили надёву. А ишшо вервь да крепкую нитку плели для сетей… Сопруга мастерица прясть да ткать была и девок принаучила. Ну, а обувку, верхнюю ло'поть да шапки, мы со звериных шкуров и мехов маста'чили. Так и проживали. Места здеся благостные, семействием нашим намоленные, святые, – Пемон перекрестился. – Трудничали мы примного: по осени «оре'шили» – обколачивали кедрачи, рыбы забочаривали две кадки, парочку изюбрёв, три-четыре козёнки али кабаро'жки подвяливали, да картофи накапывали цельный по'дпол, тем и кормилися… А в которые годы речка об малой воде становилася, да на перекатах перемерзала и на рыбицу замор был, али зверь-птица куда-нито счезали, али на огороде неурожай был – шибко голодёжничали. Тогда орехой кедриной спасалися, молоком ореховым, грибом соленым да сухим, ягодой, медком диким, черемшой, таежным луком-мангиром…

Старик вдруг торопливо поднялся с лавки. Напоминание о голоде, придало, как видно, его мыслям несколько иной ход. Заметно припадая на правую ногу, он вышел из зимовья и вскоре вернулся, неся большую, выдолбленную из дерева, чашу, распространявшую крепкий и вкусный аромат варева.

– Потрапезничай, вьюнош, маненько, а попожже я ушицу сготовлю. Утресь сёдни аграмадню'шшева тайменя в емури'не[1] забагре'нил, с жиру так и трескается, – он поставил чашу перед Евгением. Тот голодно повел носом.

– Что это?

– А куропаточка-прошлогодка. В силок нынетко попалася, словил яё для тебя. Ты хлебай, хлебай, отроче, она пользительна и лечёбна, аки кура.

Евгений торопливо зачерпнул деревянной щербатой ложкой янтарный бульон, сделав над собой усилие, проглотил. И тут его словно прорвало: не обращая внимания на старика, с жадностью набросился на еду. Пемон, молчаливо наблюдая за тем, как он расправляется с птицей, вдруг сказал, укоризненно покачав головой:

– Ох и обло'п жа ты, отрок! Посля такого замо'ра не годя'во сразу много вкушать, – он решительно отобрал чашу у Евгения.

Отдыхая после еды на широкой лавке у стены зимовья, Евгений исподволь наблюдал за старцем, возившимся у сколоченного из отёсанных жердей стола с огромным, почти в человеческий рост, тайменем. Умиротворенное выражение медального лика отшельника было исполнено какой-то глубокой внутренней святости, острый проницательный взгляд светлых глаз, высокий морщинистый лоб, переходящий в широкую пролысину, и длинная седая борода клином, делали его похожим на доброго волшебника-гнома из детской сказки. Это впечатление усиливалось еще и тем, что он был невысок, по-старчески суховат, поджар и уже основательно согбен. Но каким же тогда Пемон был в молодости, если и сейчас в его теле столько силы и сноровки? Не уступал прекрасному физическому состоянию и ум старика, он был здоров и ясен, речь жива и складна, хотя изобиловала малопонятными сибирскими архаизмами. В движениях отшельник скор и экономично точен. Вот он распластал упругое брюхо рыбины, погрузил нож глубже и, вынимая его, одновременно извлек наружу внутренности. Тут же повернул лезвие, подрезал ярко-красные жабры, выдернул их из-под пластин рыбьих щек и почти этим же безотрывным движением отделил голову тайменя от толстого, как у поросенка, туловища. Побросав несколько кусков рыбы в большой, почерневший от времени котел, присел у кострища, в два-три удара высек кремнем искру из кресала, затеплил грибной трут и стал осторожно дуть на него. Вскоре возле зимовья уже потрескивал веселый костёр, а по распадку пополз синеватый дымок.

– Летом и когда вёдро, себе корм на вольном огне варю, – пояснил Пемон, набирая на левую руку охапку дров и относя ее в зимовьё. – А сёдни к вечеру печку протоплю да баньку исделаю с березовым веничком, штоба разнемо'гу из тебя прогнать.

Нежась под горячим ласковым солнцем, поручик благодарно улыбнулся и спросил:

– А почему раньше не пришёл мне на помощь?

– Поели'ку[2] каменное масло[3] искал, ногу лечить. Ведаешь про такое?

– Конечно, – кивнул Евгений. – Его правильное название – мумиё. А что у тебя с ногой-то приключилось?

– Сломил яё прошлым летом... – произнес Пемон и умолк, потупив печальный взгляд.

– Где это ты умудрился? – не скоро решился нарушить его молчание Евгений.

– Расскажу как-нито... – очнулся от задумчивости старик.

– И далеко ходил за этим самым каменным маслом?

– Туды да обратно – с вёрст двадцать будет. Иде' лятучии мыши в скалах водются, там и надобно яво искать.

– А как можно со сломанной ногой лазить по скалам? И ведь дошагать до них еще надо.

– Нога-то ишшо по зиме у меня срослася... А скалы теи не высоки да всё повдоль речки стоят, – пояснил старец, кивая на шумливый серебристый поток, – так што иттить ровным бережком не шибко чижало'.

– Понятно... – Евгений рассеянно и лениво покусывал кедровую хвоинку. А Пемон продолжал:

– А помёр ба ты, поди, отрок, в ямине, не услыши я голк от твово ружжа. Не иначе как сам Христос сподобил меня возвернуться на скит пора'не.

«Голк – эхо», – мысленно перевел новое слово Евгений, какими-то смутными обрывками восстанавливая в памяти своё недавнее полубредовое видение: всю в слезах улыбку жены, её невесомый силуэт, уплывающий в прозрачное небо. Проговорил медленно и задумчиво:

– Значит, до этого стрельбы ты не слышал?

– Нет.

– И следов моих не видел?

– Какии ж следы, сыне, посля сильного дожжа? И хучь кажную пешшинку, кажную травинку я тут знаю, а вту'не… – отшельник как-то беспомощно развел руками.

Евгений вспомнил: да, однажды его заливало в яме дождем, и он имел возможность досыта напиться.

Старик плотно уложил нарезанные куски рыбы в большой берестяной туес, прихрамывая, спустился с ним к реке. Вскоре вернулся, завидя немой вопрос на лице гостя, пояснил:

– Я в ледник её снёс, рыбицу-то. Мы яго давнись смаста'чили, на подземной льдине, она пошти всё лето не тает. Тама и мяско сохранялося и всякая иная снедь, а теперь-то… – он обреченно махнул рукой и принялся наводить на столе порядок. Но, сгрудив рыбьи обрезки на край, не стал их выбрасывать, а мелко изрубил, затем несколько раз громко стукнул о плаху черенком ножа. И тотчас же с ветки старой лиственницы слетел огромный иссиня-черный ворон. Безбоязненно и важно прошагав лапками по столу, он принялся склёвывать рыбьи останки, деловито постукивая тяжелым сизым клювом. Пораженный этой картиной Евгений замер у стены, а Пемон, просветлев лицом при виде птицы, ласково забормотал:

– Захарушко, здравствуй, дружок мой славный, птица моя верная, – с этими словами он погладил ворона по спине, а тот, лишь чуть присев под ладонью, неторопливо продолжал заниматься своим делом, спокойно посматривая на старца выпуклыми темными глазками.

Пемон перевел внезапно повлажневший взгляд на Евгения:

– Уж который год рядом проживает… Захаркою мы яго нарекли, когда Явдоха, дщерь наша старшенькая, принесла в избу, поднявши ишшо птенцом.

– Как это получилось? – всё не проходило изумление Евгения.

– Да их много здеся в гнездовине кажин год выводила ста'ра воронуха. А потом куда-то делася, счезла… Оне и верещали, пока не перемёрли без матери. И вот идет раз Явдоха по воду и зрит: а один-то воронёнок уцелел! Выбрался из гнезда и упал на землю. Да каков живуч, оказался: ковыляет по тропке и знай себе пишшит, надрывается, крылышков ишшо нету, ротишшу разиваит – ясть, значит, хотит. Сжалилася Явдоха, да и принесла мальца в избу. Давай мы яго вскармливать. А он и прижился, в зимовье-то, в нашем. То-то любо: по полу али по столу ходит, покаркивает, клювком постукивает, а в ночь на шесток взлезет, да и дремает, аки петушок на насесте. Поманеньку полётывать стал, сам себя учить. Ну, а потом заматерел, зачернел… – старик снова нежно погладил вороновы блестящие перья. – По-первам улетит, бывалоча, да вскорости и возвернется. И в избу шажком идет, трапезничать. А как-то раз глядим, парочкой ужо прилетели: воронуху молоду' себе присмотрел. И пошло: в старой родительской гнездовине выведут детишков. Долго живут все вместе, пока теи не взрастут да не поразлетятся. Токмо Захар всё здеся, всё при избушке, никуды не улетает. Мне с ём хорошо, есть с кем поговорить, а то ба уж и речь человеческу забыл, поди. А он слушает, слушает, бывало, а потом сам возьмет, да и скажет: «Кар, кар!» Мол, понимаю я тебя, дедушка Пемон, да изречь по-человеческому не могу. Но хучь я и не из людского роду-племени, а всё Божия тварь.

Старик, закончив прибираться, подсел поближе к Евгению, расстегнул верхнюю палочку-пуговицу на своей кацавейке – солнце взошло в зенит и порядочно припекало. А ворон Захар еще долго хозяйничал на столе, потом перелетел на лиственницу, устроился в ее густой тени и, втянув голову, сонно нахохлился.

– Подрёмывать щас станет, – полушепотом сказал Пемон, посмотрев на птицу из-под ладони. – А потом счезнет куда-нито. Хорошо ему, вольно, летит на все четыре ветра, где хошь бывает, всё зрит…

Проникаясь еще большей заинтересованностью к старику, Евгений спросил:

– Сколько ж тебе лет, Пемон?

–Хто б то знал? – равнодушно пожал он плечами, но, помолчав, все же полюбопытствовал. – А который щас год-то?

– Одна тысяча девятьсот сорок второй.

Старик озадаченно выпятил губы, что-то долго подсчитывал в уме, потом изумленно воскликнул:

– Выходит, восемьдесят девять годков мне выполнилося на Николу-зимнего! – и вздохнул, как-то даже весело. – Ох-хо-хо, без малого – векове'шный…

– Плохо верится: зубы все на месте, зрение, вроде, хорошее, да и силен и ловок ещё ты!

– Пошто так уразумел?

– Вижу, как с пудовой рыбиной управляешься. И меня из ямы на верёвке выволок.

– Нам энто дело привышное, – улыбнулся в бороду старик. – А из шшели ты пошти што сам по валежине выбрался, я токмо вервь подтягавал.

Они снова приумолкли. Затем Пемон, любопытство которого было явно разбужено, спросил:

– А што в миру-то щас деется, сыне?

– Война идет, отец, большая война, – хмуро пояснил Евгений. − Уже второй год льётся русская кровь.

– И противу кого Русь войну держит? – удивленно вскинул Пемон брови.

– Против немцев.

– Вона как… С германцами, значит, сошлися на бранном поле… Всё-то имя' нас кусануть охота, хучь и получают кажин раз по сусалам. Не могут того уразуметь, што никогда не бывать лихому чужеземцу повелителем над Русью! Ну, и как происходит сражения, хто передоляет?

– Сам суди – кто, раз немцы до самой Москвы дошли.

– Француз-то, Бонапартий, тожа до стольного града хаживал… – недвусмысленно усмехнулся старец и долго сидел молча, задумчиво глядя вдаль. Спросил, но уже без прежней заинтересованности. – А хто Расеей щас правит?

– Сатана, отче… – еще более угрюмо ответил Евгений. – Сатана и его свора, насильно захватившие власть! Царь и его семья – расстреляны, храмы – сожжены, священники – убиты, мощи святых великомучеников осквернены, вера – поругана. Специально организованный голодмор унес миллионы русских жизней. Огромная часть народа – безвинно томится в тюрьмах, упразднены законы справедливости, попраны все человеческие права, беспощадно караются свободное слово и мысль. Со времен монгольской Орды, Россия не испытывала такого издевательства над собой. Огромная беда пришла на русскую землю…

Пораженный этим рассказом, старец долго сидел в полной неподвижности, но вдруг опустился на колени, лицом к солнцу, и запричитал молитвенной скороговоркой, беспрестанно кланяясь и осеняя себя старообрядческим крестным знамением:

– Да снизойдет на православный русский народ всепрощающая воля твоя, Христосе! Примири и соедини яго, наставь жить ку'пно, ослободи страдающий дух и плоть яго, излечи от скверны и болезней яго, отведи от ранней смерти мужей, жен, отроков и отроковиц, возгреми могучие громы и ниспошли разящие мо'лоньи на лютого ворога, дай сил для победы над ём и вновь воцари мир под оливами! Ибо верит в тебя люд и знает, што ты, Боже, всегда посредь нас, человеков земных и грешных!

Евгений, до глубины души потрясенный истовостью и силой молитвы Пемона, встал с лавки, помог ему подняться с колен, обнял в знак благодарности:

– Спасибо тебе, отче. Только давай сменим тему, а то сердце останавливается. Как-нибудь потом продолжим этот разговор.

Переводя дыхание, старец согласно кивнул. Чтобы хоть немного разрядить создавшуюся обстановку, поручик спросил:

– А волки не донимают? Ведь оружия у тебя, смотрю, нет.

– Фузе'я имеется, но порох и свинец давно вышли. И тогда приловчился я без ружжа обходиться – поживи, отроче, без малого век в тайге, дак сам по повадкам волком станешь и омманывать яго научисся, – понимая его игру, скупо улыбнулся старец. – Да волка' здеся особо и не держутся, потому как копытовых зверей не шибко много из-за глубоких снегов да густой чашши'. Имя' редколесая таёжка нужна, штоба далеко зрить. Тама их волка' и дожидают.

– Понятно, – Евгений снова прилег на лавке, поправил под головой сложенный вдвое кожушок старика. Он вдруг ощутил озноб и потянул на себя грубое тяжелое рядно, сработанное из домоткани. Пемон внимательно посмотрел на поручика:

– Што, отроче, сумно'?

– Не понимаю тебя… – простучал тот в ответ зубами.

– Чижало, вопрошаю?

– Тяжело, да… Знобит…

– Тебя и но'шно дрога'н да кашель донимал, я зрил. Остужённый ты, камень в шшели из тебя все тепло повытянул. Ну, ничё, ничё, как оча'паешься малость, пойдем до солнцевосходу на речку туманом дышать. А опосля я тебе нашёпт исделаю, заговорю, стало быть. Направисся! – Пемон встал. – Ты поспи ишшо, поспи. А я пока ушицу спрово'рю, вона уж и варато'к в желобче' запарил, – он кивнул на закопченный овальный котел, где ключом бурлила вода.

– Вараток в желобче… – прошептал Евгений обметанными горячими губами и стремительно, будто в десантный люк, провалился в тяжелое беспробудное забытье.

***

«Дышать туманом» старик повел Евгения после того, как тот начал вставать с постели и самостоятельно передвигаться, а болезненная слабость несколько отступила. Плотный белесый туман клубился над речкой, волнисто стелился по ее лесистым берегам. Где-то там, на востоке, за неясной ломаной линией горизонта, уже угадывалось встающее малиновое солнце. Пронизанное смоляными запахами благодатное предрассветное безмолвие царило вокруг, даже звонкая горная река, казалось, журчала тише.

– Вот здеся садися и дыши, – Пемон указал Евгению на обломанный комель принесенной откуда-то половодьем лиственницы. – Глубжее вдыхай, отрок, туман у моёй речки шибко пользителен. И Ёвгу, дщерь нашу младшую, я вот так жа выходил. У яё со'дыхи тожа болезненны были.

– Ёвга, какое необычное имя…

– Ежели на мирское оборотить, то Евгения будет, – охотно разъяснил Пемон.

– Вот даже как! – удивился поручик и не смог сдержать тихой кроткой улыбки. Ни разу не виденная им девушка оказалась его тёзкой.

Он тяжело опустился на дерево, поставил рядом с собой автомат. Развивая начатую стариком тему, спросил.

– Содыхи, это лёгкие, что ли?

– Истинно так, – подтверждающее кивнул Пемон. – Подсушил ты их в яме-то своёй, привяли оне' у тебя маненько. Но утрешний туман их скоренько освежит, не сумлевайся, – старик опустился за спиной поручика на колени, поднял на нем пятнистую куртку и рубаху, прижался заволосатевшим ухом к спине, попросил. – Подыши-ка, отрок, я послушаю.

Тот сделал несколько глубоких вдохов. Пемон поднялся, недовольно покряхтывая:

– Шибко неладно, однако… Озно'бень, он ознобень и есть! Ну да ничё, ничё, ты знай себе дыши, пей яго, туман-то, а уж там – как Господь положит…

Взошло солнце, ударило первыми лучами по матово-росной траве, стремительными золотистыми прорубами просекло тайгу. В первозданной утренней свежести звонко зетенькали птички по берегам, шумно заворочалась река на мелководной серебристой шивере'. Выводя утят на кормежку, где-то, совсем рядом, сердито закрякала мать-утка. Деловито застучал клювом дятел по стволу старой кондовой сосны. Неслышно промелькнул своим гибким полосатым тельцем юркий бурундук.

И неожиданная мысль вдруг высветилась в голове Евгения: а может, полудикая, почти первобытная жизнь боголюбивого старца Пемона, в девяносто лет здорового и душой, и телом, это и есть самое достойное человеческое существование в земном мире. Жить бы вот так, молиться какому-нибудь своему идолу, вести натуральное хозяйство, выращивать лён и коноплю, шить простые одежды из грубой домотканой холстины и обувь из зверьих шкур, ловить рыбу, добывать зверя и птицу, пить горьковатый мед диких пчёл, черпать соленую воду из озерца, кремнем высекать огонь. А долгими зимними вечерами, уютно сидя у тёплой печки, слушать завывания сумасшедшей снежной пурги за стеной и ощущать неторопливый ход вечности. Мерять год за годом в свободном и милом сердцу труде, встречать и провожать солнце, стариться вдали от мирской суеты, жадности, обмана, жестокости и подлости. А в урочный час предстать перед Создателем в беспорочной чистоте и безгрешности.

– Какого ж ты правителя воин? – поинтересовался вдруг Пемон. Евгений ждал этого вопроса уже несколько дней.

– Законного, отче, законного. Четверть века за него воюю.

– Четверть века! – удивленно и недоверчиво воскликнул старец. – А скажи, сыне: ты, часом, питию' хмельному да греховному не подвержен?

– Не подвержен! – твердо заверил Евгений и улыбчиво уточнил. – Ты, наверное, думаешь, что я по пьяной лавочке не расстаюсь с оружием столько лет?

Проигнорировав его вопрос, Пемон спросил:

– Хрест православный на тебе зрю и потому вопрошаю: а сердце своё умягчить молитвами ко святому Господу Христу не пробовал, штоба с миром да с любовью к человекам жить?

– Жить с любовью? – у Евгения нервно дернулась щека.

– С ею, отрок, с ею… Сказано ведь: Бог, это любовь ко всему на энтой земле! – произнес Пемон торжественно. – Человеки – создания суть Божьи, а потому должны сполнять Богово учение. И вот учит он: любите и друзей, и врагов своих, любите и почитающих, и обличающих вас, любите ругающих вас, любите всех, кто вокруг вас!

– Всё, что есть на свете, любить невозможно, старик, есть много того, что надо ненавидеть. Люто ненавидеть! Что же касается молитвы, то в далекой стране за океаном говорят: молитва хороша, если она подкреплена револьвером системы «Кольт»… – назидательно изрек Новицкий. – А относительно мирной жизни так скажу: она не для меня, пока на земле царит несправедливость. Давным-давно я присягнул на верность царю и Отечеству и никогда не изменю этой клятве. Многие из моих соратников оставили военное дело, нашли себя на ином поприще. Некоторые перешли на сторону противника и стали для меня врагами. Но большинство продолжает борьбу. Я – среди них. Это мой выбор и другого пути мне не дано! – и помолчав, медленно и задумчиво, как бы для себя, проговорил. – «Тертиум нон датур».

– Ты штой-то не по-русскому изрек, сыне? – непонимающе воззрился на него Пемон.

– Это латынь, отче. Я сказал: «Третьего не дано».

– Во-о-она, как… – уважительно качнул головой старец и вернулся к изначальной теме разговора. – А не страшно тебе от человеков жизня' отбирать?

– Когда за правое дело сражаешься, не страшно. Да и привыкаешь к этому со временем, такая уж профессия.

– А за свою жизню не боязно?

– Чего за неё бояться, – с легкой печальной усмешкой произнес поручик. – Раньше или позже, но итог один для всех: из жизни еще никто не уходил живым.

– Ишь, как повернул-то… – озадаченно поджал губы Пемон. И попросил. – Ну, поведай што-нибудь, а то сколь дён гостишь у меня, а об себе – ни словечка? Глядишь, и поближее сознакомимся.

– Человек я казённый, служивый, поэтому не всем и не всё могу говорить…

– Да оно-то, конешно, так, – согласился старик и добавил, помолчав. – Только я ить не слепец, сам кой-чаво зрю…

– И что же ты зришь?

– Хошь послушать? – и увидев утвердительный кивок, предложил. – Ну, дак опускайся на грудя и возлежи смирно, аки во сне. Я тебя стану мять, да и поговорим заодним. Сымай свою ло'поть, отроче.

Новицкий послушно обнажился по пояс, лег на расстеленную куртку, вытянул руки вдоль тела. Пемон засучил рукава своего легкого зипунчика, уселся поручику на бедра, принялся неторопливо оглаживать его спину ладонями, разогревая кожу перед массажем.

– Ты ослабь ту'лово, сыне, и потерпи маненько, а я ужо помучаю тебя.

Горячая острая, но чем-то даже приятная боль, вдруг опалила позвоночник. Евгений поморщился, но от вскрика удержался.

– И силён же ты, Пемон!

– Не в силе дело, а в уменье… В Поярковской старообрядной общине сам настоятель Евстафий научал меня энтому сскуству, – в голосе Пемона прозвучали уважительно-горделивые нотки. – Щас я тебе кажный позвонок на место поставлю, кажну косточку поверну, куды надобно, токмо ты потерпи, потерпи.

– Терплю-у-у-у! – надсадно простонал Евгений.

– А и досталося жа твоёй спинушке, отрок: и ломана она, и бита… – горячими чуткими пальцами лекарь выискивал болевые точки на теле пациента. – А што касаемо тебя, дак я вот чаво скажу: человек ты недушевредный, хороший, но озлоблен на кого-то крепко. И бла'зится мне, што пришел ты в наши места по'скрытом, с умыслом, потаённым и большим, потому, как в надёву пря'тошную облачён и обвооружён избытошно: и пули при тебе, и бомбы, и для холодного бою оружиё. Пришагал издаля и не наших местов ты житель. Тайгу разумеешь худо, по звезде путь кладёшь тожа худо, да и невдогля'д тебе энто дело, яго и настоящии-то лесовики не разом достигают… – старик налег на спину поручика с ещё большей силой.

– Почему ты решил, что я по звездам ходить не умею?

– Дак, а в ямину-то, поди', но'шно впал, взасле'п шаги ставил? – объяснил свой вывод Пемон, с хрустом разминая Евгению суставы ног, резко ударяя по позвоночнику крепким кулаком, до треска в сухожилиях выворачивая в лопатках и в локтях руки, время от времени больно нажимая сильными пальцами на какие-то лишь ему одному известные точки – нервные окончания, от чего по телу Евгения пробегали жгучие, словно бы электрические разряды.

– Днем, – чистосердечно признался разведчик.

– Ну, тогда совсем ты непутявка, отрок, – тихонько засмеялся отшельник и так надавил на щелкнувший крестец, что Евгений едва не сбросил его с себя от дикой боли. – Раз в тайге ублуждаешься да ногой землю шшупать не успособлён, то тебе токмо по ща'пам ходить!

– Щапы, что это?

– За'теси на деревьях, для таковских-то ходоков.

– А-а-а… – протянул Евгений. − Что еще можешь сказать обо мне, Пемон?

– Много чаво могу… Ко примеру: ты из людей горда'чливых да смелых будешь. И хтой-то в роде вашем самондравный да невзно'сный был человек. Глаз твой, губа и бровь выдает об энтом. Да и сам ты, шибко лют да злобен бываешь, отроче. Вот и весь мой сказ, верно я тебе рёк?

– Что ж, пожалуй, кроме того, что по тайге я ходить не умею, это уж твоя изнапраслина! – улыбнувшись, употребил Евгений словцо старика.

– А раз умеешь, то пошто потерялся? Не ко мне, однако, тропу вёл, а?

– Компас меня подвел, сильная аномалия в этих местах, – ушел тот от правдивого ответа.

– Што за анумалия? – прислушался Пемон к звучанию незнакомого слова.

– Явление такое природное, земной магнетизм.

– Дивны твои дела, Господи! – восхищенно проговорил старик, крестясь. – Горек корень учений да зато сладки плоды яго! Анумалия, гляди ж ты…

– А ты сам-то учился где-нибудь, Пемон?

После довольно протяженной паузы, старец неопределенно и как-то неохотно ответил:

– Христова вера – просвещение моё, всё остальное – от лукавого. Доброе неведение – лучше худого знания.

– Скажи, старче, а что это ты мне, незнакомцу, помощь оказываешь, может я враг твой?

– Можа и враг. Но токмо я наставление Христово в себе несу: «Не опрокляни ближнего своего, а отнюдь воспомоги ему да не стяжай за это корысти!»

– Это что же, получается, – удивился Евгений, – ты бы и приверженца новой веры спас? А они вас в омутах топили, раскольников-то! Протопопа Аввакума из монашества расстригли и заживо предали огню за сопротивление Никоновым «нови'нам».

– Срамосло'вие да еретическая блудня, твой вопрос, отрок! – со строгой назидательностью произнес Пемон и на какое-то время перестал массировать Евгения. – Какой ба вере не служил человек, а он – человек, допрежде всего. И принимай яго, и помогай ему, а об яго вере не спрашивай. Ох-хо-хо, грехи наши, грехи тяжкие, доброго в миру мало, а жестокосердия много. В делах и помыслах всю свою земную жизнь несовершенны люди.

– А кто же тогда совершенен в этом мире? Или что?

Неожиданный ответ старца поразил Евгения до глубины души:

– В миру нашем земном токмо одно совершенно – смерть!

– Это как же так?

– А вот сам вздумайся: пред ею, матушкой, всеи' ро'вны: и праведники, и грешники. Она наш земной путь венчает, самых сирых и самых знатных враз делает одинаковыми. А разве при жизни такое бывает?

– Вряд ли, – вынужден был согласиться Евгений.

–То-то и оно! Вот и с русской православной верой так жа вышло: сколь народу было великому раздору подвержено, сколь на костер пошло, а смерть-матушка, которых к себе забирала – в одночасье всех мирила, в единую веру обращала, в свою.

– А как же быть с вечной жизнью? Ведь там, в потустороннем мире, ничто не кончается, и каждый продолжает соблюдать свою, прежнюю, веру…

– Сего никто не может знать, окромя Бога.

– Ну, а ты-то как предполагаешь?

– Я с тобой, однако, соглашуся: на том свете человеки свой путь сызнова зачинают, и делить им там нечего, и истину там обрящет кажный! – с твёрдой убежденностью сказал старец. Поднявшись, он довольно бесцеремонно упёр свою ступню в позвоночник Евгения, цепко ухватился за щиколотку его правой ноги и стал медленно поднимать ее, стремясь дотянуть пятку до затылка. Затем сделал то же самое с левой ногой. И еще несколько раз повторил эту мучительную процедуру. Уткнувшись лицом в песок, широко раскинув руки, поручик стоически выдержал эту, почти инквизиторскую, пытку. Отвлекая себя от боли в растягиваемых сухожилиях и мышцах, через силу прохрипел:

– Страшная у тебя философия по отношению к смерти, матушкой ее величаешь…

– Нет, неверен ты в речениях своих, сыне, поели'ку молод и опытен мало. – Пемон, наконец-то, опустил ногу Евгения и снова принялся массировать спину. – Страшного в моих философиях – чуть, ибо смерть, ежели ко времени она, справедливость великая, а значит – и совершенствие само! Кажному человеку дадено два Божьих подарка на энтой земле: колыбель да могила.

– То-есть, рождение и смерть? – Евгению пришлось до отказа вывернуть шею, чтобы посмотреть на старца снизу-вверх.

– Истинно так, сыне… – утвердительно кивнул Пемон и продолжил. – Опять же о вере: хто-то, конешно, думает, што враги старообрядцы и новой веры поборники, да токмо не я. Ибо опять же учит Христос наш привеликий: «Хто в тебя камнем, в того ты – хлебом! И терпи, терпи, даже еслиф всю жизню так. И лишь претерпевший до конца – спасется от геены огненной!» Потому и подался я с семействием в эту пустошь, штоба в смирении благостном, в труде, в спокойствии и терпении великом век свой прожить, а не во вражде с человеками.

– Послушать, так ты просто святой, Пемон.

– Святые токмо на иконах, сыне… – грустно усмехнулся старец. – Грешен я, как грешен весь земной люд.

Пемон некоторое время работал молча, потом удовлетворенно сказал:

– Ну, што жа: «ласточку» я тебе исделал, и без стону ты яё снес… Всеи сухожилки, зрю, подрастянулися, помягчали, а то прям беда, как были натянутые! А щас встань-ка на куко'рки, отрок, – он помог поручику занять нужную позу на четвереньках. – Шею теперь направлять буду, с ей тожа, зрю, не всё ладо'м.

Старец крепко взял Евгения за голову обеими руками и принялся медленно раскачивать ее, делая при этом еще и некие вращательные движения. То небо, то речка, то лес в тумане замелькали перед глазами разведчика. Движения всё убыстрялись и вдруг старик, резко и сильно рванул голову Евгения на себя и в сторону. Ужасающий хруст шейных позвонков, и вслед за этим, дикая обжигающая боль пронзила все его существо. Не удержавшись, он беспомощно и грузно повалился на бок, едва не лишившись сознания. Тихий смех Пемона вернул его к жизни:

– Вот она где, наиглавная твоя болячка, в шее! Позвонки шибко сдвинутые, где-то сильно ударился, верно?

– Был такой случай… – трудно выговорил поручик, вспомнив, как наяву, ту страшную атаку под Даурией, когда армия генерала Каппеля прорывалась к китайской границе, черно-оранжевую вспышку артиллерийского разрыва перед глазами, до жути бесконечное парение в воздухе и жестокий удар о мерзлую землю.

Старик, тем временем, тщательно ощупав шею Евгения своими сильными горячими пальцами, удовлетворенно произнес:

– Вот теперь всё на своих местах. Голова болела ране?

– Да, часто, – признался тот, поводя шеей и морщась.

– Ужо не будет, – заверил Пемон. – Вену мы ослобонили главную, зажатая она была. Кровушка щас слободно польется к голове. Ты давай-ка, повернися на бок, чадо, я тебе ещё скрут исделаю. Запущена спинушка, как есть, править яё нужно! Посрасталися все позвонки, разрывать их стану. Невмо'чь будет больно, но ужо ты дотерпи.

Опасливо поглядывая на Пемона, поручик устроился на песке левым боком, уложив бёдра под прямым углом к телу и поджав стопы к ягодицам, как потребовал старик. Усевшись Евгению на колени, тот забросил за спину его правую руку и положил обе ладони на правое же плечо. Какое-то время был неподвижен, или примеряясь, или пытаясь уловить тот момент, когда рефлекторно напрягшееся перед ожидаемой болью тело пациента расслабится. Затем, мощно и неотвратимо принялся отжимать от себя плечо Евгения. Громкие щелчки, сопровождаемые колкой импульсной болью, стали поочерёдно прошивать сверху донизу его позвоночный столб. А старик всё давил и давил на плечо, не позволяя заблокированному тазу поворачиваться вслед за ним. Уже и щелчков не было слышно, и боль достигла такого уровня, что впору было лишиться сознания, а Пемон, наваливаясь всем телом, нажимал всё сильнее и беспощаднее. Наконец, откуда-то из самой глубины торса, донесся хруст какого-то костно-мышечного сочленения, ожидаемый, как видно, Пемоном, потому что он тут же ослабил невыносимый для Евгения нажим. И не давая ему опомниться, перекатил его тело на другой бок и повторил ту же самую операцию. Левая и правая позвоночные скрутки! Треск растягиваемых связок, дикая боль, обездвиженное, почти беспомощное состояние. А вскоре после этого невиданное доселе расслабление, и телесное блаженство. Гладящими движениями ладоней Пемон заканчивал процедуру. Шлепнув Евгения по багровой намученной спине, сказал:

– Ну, сказывай, иде ишшо болит, али неловкость какая есть в скелету твоем?

Тот с трудом встал, поводил плечами, согнулся в поясе, покрутил головой. Все движения сопровождались похрустыванием мышц, в теле ощущалась необычная легкость и сила. Такого физического комфорта поручик не испытывал давно.

– Да ты волшебник, Пемон! – воскликнул он.

– Не волшебник я, ибо волшебство – сила нечистая, греховная, прости, наивсемилостивейший Господь наш, да будет на всё пресвятая воля твоя! – старец напуганно перекрестился, посмотрел на одевающегося поручика и добавил. – Сёдни, к лисьей темноте, я лучину пред образами возжгу, смоляное кадилко воскурю, молитву-павечерницу сотворю во здравие твое, отрок, да нашёпт исделаю. А завтра у'тресь спину и боки снова намну, штоба кости на новых-то местах укрепилися. Ладо'м?

– Ладом, ладом… – с вымученной улыбкой согласился Евгений.

[1] Емури'на – омут (устар. забайкальск.)

[2] Поели'ку – потому, что.

[3] Каменное масло – местное название природного смолоподобного продукта биологического происхождения – мумиё, которое столетиями накапливается в виде наростов в расщелинах гранитных скал. Является эффективным средством при лечении переломов и заболеваний опорно-двигательной системы человека.

Продолжение