23 мая 1939 года
Несколько дней спустя мы с мамой сидим в зимнем саду, когда приходит Эрна. Мама вяжет пинетки; я – шапочку. Странно, учитывая то обстоятельство, что ребенка предстоит отдать, но мы не говорим об этом.
– Эрна, как мило с твоей стороны, что ты зашла, – говорит мама, едва Вера вводит Эрну в комнату.
Я сразу вижу, что она пришла с вестями. Не знаю только, с плохими или с хорошими. Мне страшно хочется, чтобы мама оставила нас вдвоем, но она продолжает болтать – расспрашивает Эрну о школе, об экзаменах, о ее планах на будущее.
Наконец я не выдерживаю:
– Мама, ты не против, если мы с Эрной выведем Куши на прогулку?
Она умолкает на полуслове.
– Мы же договорились, – отвечает она, – что теперь Куши будет выводить Вера. Пока ты не вернешься из… Берлина.
– Да, но ведь вреда от этого не будет, правда, м ама? Одна коротенькая прогулка с Эрной: туда – и сразу обратно.
Мама вздыхает:
– Наверное, ты права. Только далеко не уходите и выбирайте места потише, ладно?
Я понимаю, что она хочет мне сказать: не ходить туда, где меня могут увидеть знакомые. Чем меньше людей знают о моем положении сейчас, тем меньше придется объяснять после.
– Не волнуйся, я знаю правила.
На улице я снова могу дышать. Просто чувствовать свежий ветерок на коже, не быть среди четырех гнетущих стен и то уже поднимает настроение. Теперь, когда Томас живет с нами, дом и вовсе стал для меня тюрьмой. Томас занимает комнату Карла. Это папа придумал. Мама заметно напряглась, когда он это предложил: «В доме полно других свободных комнат, так почему его надо селить именно в комнату Карла?» – «Потому что она рядом с моей, как положено», – ответил папа. Никто даже не предположил, что Томас может жить в одной комнате со мной.
В конце концов мама смирилась, хотя и против воли, как и я. Кислая фабричная вонь сопровождает Томаса каждый раз, когда он возвращается со смены, а иногда к нему присоединяются запахи пива и табака. Томас уверяет меня, что это ненадолго. Всего несколько недель – и с этой работой будет покончено навсегда. А мне надо будет привыкать к положению жены армейского новобранца.
– Какое счастье, что она выпустила тебя из дому, – говорит Эрна, едва мы выходим за ворота. – Идем к нам. Отец сейчас дома, он сам скажет, что тебе делать.
– У тебя есть план?
Эрна вынимает из кармана конверт:
– Это тебе. От Вальтера.
Я протягиваю дрожащие руки. Вижу его почерк, мое имя, написанное его рукой…
– Эрна, ты ему рассказала?
– Просто прочти.
Но я открываю конверт только дома у Эрны. Она уходит к отцу, а нас с Куши оставляет в своей комнате наедине с письмом.
Моя дорогая Хетти!
Первое, что я тебе скажу: не сердись на свою милую подругу Эрну. Я знаю, ты не хотела, чтобы я узнал, не хотела жертвовать моим счастьем. Но она все мне рассказала и была права. Представить не могу, как ты переносила все это одна так долго.
Не могу выразить здесь всего, что я перечувствовал с тех пор, как узнал о твоей беременности. Мне так грустно и так стыдно, что я допустил, чтобы это случилось с тобой, а потом бросил тебя как раз тогда, когда ты особенно во мне нуждалась. Ты знаешь, что больше всего на свете я хочу быть с тобой всегда и всегда заботиться о тебе и нашем малыше. Как бы я был счастлив тогда, ты даже не представляешь. Но это невозможно, а значит, нечего об этом и думать.
Эрна рассказала мне все о твоем положении. О том, что твоя беременность сохраняется в тайне, и о том, что твоя мать договорилась отдать ребенка в еврейский приют. Хетти, у меня есть основания считать, что в Германии от людей скрывают то, что Гитлер готовит нам, евреям. И по этой причине я боюсь, что нашему ребенку грозит смертельная опасность. Вот почему то, что я хочу тебе предложить, представляется мне его (или ее) единственным шансом на жизнь.
Я рассказал Анне все о тебе – о нас, – а теперь и о ребенке. Не стану подробно описывать, как это было, скажу только, что после многих пролитых слез и долгих разговоров Анна согласилась, чтобы при условии, что ты тоже согласна, ребенок жил у нас. Анна будет растить и воспитывать его, как своего, с любовью и заботой. Правда, она боится, что если в один прекрасный день ты приедешь, чтобы забрать его у нас, то уведешь и меня тоже. Конечно, я, как мог, уверял ее, что этого не будет, но в глубине души я чувствую, что не имею права дать ей такое обещание. Появись ты сейчас на моем пороге, я не знаю, что бы я сделал. Большая часть меня по-прежнему принадлежит тебе, и Анна это чувствует. Не самый легкий способ начинать семейную жизнь.
Писать тебе это, знать, что ты будешь читать эти слова, для меня пытка. Но я хочу, чтобы ты знала одно: чтобы помочь тебе, я переверну небо и землю. Мне непереносима сама мысль о том, что наш ребенок окажется в приюте. Значит, надо как можно скорее вывезти его (или ее) из Германии. С одной стороны, низко даже подозревать людей в том, что они способны причинить вред едва рожденному ребенку, но после того, что я повидал в лагере, сомнений у меня нет – так и будет. За последние полгода в Германии я вообще успел повидать все худшее, на что способна человеческая природа, но и все лучшее тоже.
Герр Беккер уже работает над тем, чтобы устроить выезд за границу нашему малышу, троим детям дяди Йозефа, сыну Лены и еще нескольким ребятишкам. Они поедут киндертранспортом из Берлина. Всех моих кузенов и мальчика Лены мы берем к себе приемными детьми. Нам с Анной придется нелегко: из молодоженов мы, без всякого перехода, превратимся в многодетную чету с пятью детьми! Даже не знаю, как мы справимся. Остается только надеяться, что с помощью родителей Анны все будет хорошо. Киндертранспорт – необыкновенная программа, Хетти. Представь, англичане – люди из самых разных слоев общества – выражают желание взять к себе совершенно чужих детей, дать этим бедным, травмированным мышатам кров до тех пор, пока у их родителей не будет безопасного места для жизни.
Я пишу тебе в спешке, и главный мой вопрос вот какой: ты согласна на наш план? Пожалуйста, подумай и ответь как можно скорее.
Любящий тебя сейчас и всегда,
Вальтер
Письмо я дочитываю в слезах. И думаю: окажись я на месте Анны, смогла ли бы я быть такой же благородной? Анна… Сначала тебе достался мой мужчина, теперь ты забираешь у меня ребенка. Я должна ненавидеть тебя за это.
Но я не чувствую ничего, кроме благодарности.
В дверь тихо стучат. Входит Эрна, в руках у нее поднос с чайничком и тарелочкой, на которой лежит штрудель. Поставив его на столик у кровати, она садится рядом со мной. На ее лице улыбка.
– Ну? – спрашивает она тихо. – Что скажешь?
– О Эрна! Да, конечно да. Тысячу раз да!
Я гоню от себя мысль о том миге, когда мне придется проститься с младенцем, который сейчас так весело пинается крохотными ножками у меня в животе. Кладу на живот ладонь, точно подбадривая того, кто внутри, а у самой сжимается сердце. Тогда я начинаю думать о той минуте, когда мы снова встретимся, когда все это безумие разрешится и я вновь смогу увидеть Вальтера, даже если он будет женат на другой. И тут впервые я понимаю, как видит всю эту ситуацию Анна.
– Напиши Вальтеру, что я тоже вышла замуж. Будет лучше, если его жена об этом узнает. Может, тогда она будет добрее к ребенку. Обязательно напиши им, что я счастлива. Обязательно.
После секундной паузы Эрна кивает и жмет мне руку:
– Хорошо. Отец почти уверен, что сможет посадить всех детей в поезд, ведь в Англии их есть кому содержать. Главная проблема – время. Твой ребенок еще не родился, а остальные могут отправляться в путь хоть сейчас. С другой стороны, требований так много, что, пока их все удовлетворишь, пройдет немало времени. Думаю, все как раз получится.
– Но как мы это устроим? Ведь я скоро уезжаю в Берлин, где меня будут держать в родильном доме, как в тюрьме.
– Об этом мы тоже подумали. Мои мама и папа решили, что ты должна переехать на время к нам. У нас есть знакомый еврейский доктор, он и примет роды. Конечно, под большим секретом. Все, что тебе надо сделать, – убедить мать.
– И вы на это пойдете? Ради меня? Разве вам всем не грозит смертельная опасность, если все раскроется?
При виде выражения моего лица Эрна не может удержаться от смеха:
– Надеюсь, ты все же поняла, как много ты для меня значишь, Хетти. Кроме того, мы хотим помочь. Это так приятно – помогать. Особенно если сталкиваешься с чем-то огромным, чему невозможно сопротивляться. В такие времена хуже нет, чем сидеть сложа руки. Лучше уж делать что-нибудь. То, что происходит сейчас в стране, идет вразрез со всеми нашими принципами. Так что если мы сможем сделать хоть что-то, помочь хотя бы одному человеку… В общем, это и значит оказывать сопротивление, разве нет? И оно того стоит. Само по себе.
Я с восхищением смотрю на свою старую любимую подругу. Какая она добрая, смелая и не злопамятная. А ведь легко могла бы отвернуться от меня, когда узнала о моей беде.
– Ох, Эрна, я даже не знаю, как мне тебя благодарить.
– Не надо благодарить.
Я начинаю грызть ноготь.
– Не знаю, как отвертеться от Берлина.
Эрна пристально смотрит на меня яркими зелеными глазами:
– Ты должна перетянуть на свою сторону мать. Как – тебе виднее. А сейчас для нас главное – послать телеграмму Вальтеру, чтобы он знал о твоем решении.
31 мая 1939 года
В тишине раннего утра я достаю письмо, которое вчера передала мне Эрна. Перечитываю его снова и снова.
Моя дорогая Хетти!
Снова пишу тебе, обуреваемый эмоциями. Радость, страх, опустошение и бесконечная любовь к тебе – вот что я чувствую, узнав о твоем решении отправить нашего малыша в Англию. Робко надеюсь, что настанет день, когда ты сама сможешь последовать за ним, и все как-нибудь обернется к лучшему, и мы все будем вместе.
Эрна пишет, что ты вышла замуж за Томаса. Честно говоря, мне трудно было примириться с этим. То есть сначала я просто отказывался верить, но она клятвенно заверяет, что таково было твое желание и что Томас тебя очень любит. Если это так, то я постараюсь порадоваться за тебя. Только это не может быть правдой. На мой взгляд, по меньшей мере странно, что Томас решил взять в жены ту, которая ждет ребенка от другого. А еще я думаю, что знаю тебя достаточно, чтобы понимать: это не то, чего ты сама хотела. Я подозреваю, что тебе, как и мне, пришлось подчиниться обстоятельствам, изменить которые было не в твоей власти. Мы оба – и ты и я – оказались в ситуации, которую сами не выбрали бы никогда.
А еще я хочу, чтобы ты знала: Анна – добрая, хорошая женщина, так что наш ребенок не увидит от нее ничего, кроме любви и нежности. Если бы жизнь сложилась иначе, ты и она могли бы стать подругами. И знай, моя любимая, что я люблю и буду любить тебя всегда, до самого последнего дня.
Твой Вальтер
Томас и папа в столовой, завтракают и читают утренние газеты, когда туда вхожу я. Мама еще не появлялась. Я все еще вздрагиваю, увидев занятое место Карла: на нем сидит Томас.
Папа бросает на меня взгляд. Складывает газету, шумно допивает остатки кофе из чашки.
– Мне пора, – говорит он, вставая. – Много дел сегодня.
Не волнуйся, папочка, всего несколько дней – и мое дыхание больше не будет отравлять атмосферу этого дома, а мое присутствие – смущать твой покой.
– Доброе утро, дорогая, – говорит Томас, глядя, как я наливаю себе сок и кладу на тарелку ломтики хлеба.
Когда я сажусь за стол напротив него, он протягивает руку и пальцами поглаживает мое запястье. Я убираю руку и начинаю делать бутерброд.
– Пока тебя не будет, я поищу квартиру для нас, – продолжает он как ни в чем не бывало. – Так я буду меньше думать о твоем отсутствии. Мне осталось всего семь недель на этой дурацкой фабрике. Скорее бы уж они кончились. Военная подготовка начнется только в середине сентября, так что мы успеем побыть вместе. Да и потом я двенадцать недель буду рядом. А уж дальше, кто знает? Слухи ходят разные.
– Какие слухи?
– Что Германия займет Польшу.
– В каком смысле – займет?
– Нам нужно больше земли. А поляки… – Он морщит лицо. – Я их ненавижу.
В столовую влетает мама:
– О боже мой, я проспала! Давно со мной такого не бывало, с тех пор как… – Она не заканчивает предложение, приглаживает волосы, оправляет платье.
Томас складывает газету и похлопывает по первой странице:
– Видели?
Я гляжу на страницу и вижу фото. На нем улыбающиеся фронтовики демонстрируют свои награды – золотые медали. И подпись:
5000 немецких солдат с триумфом возвращаются из Испании!
Геринг награждает их медалями «За доблесть».
– В один прекрасный день, – продолжает Томас, – ты будешь гордиться медалями, которые получу я.
Мама наливает себе кофе, стоя лицом к буфету. Я вижу, как бессильно опускаются ее плечи, и злюсь на Томаса за его бестактность.
– Ну а пока, – вздыхает он, вставая из-за стола, – об этом остается только мечтать. – Поцеловав меня в лоб, Томас уходит.
Наконец-то мы одни с мамой. Я жду, когда она выпьет первую чашку кофе, выкурит первую сигарету и откинется на спинку кресла с газетой в руках.
– Мама, – обращаюсь я к ней прежде, чем она успевает погрузиться в чтение, – мне нужно с тобой кое о чем поговорить.
Она выжидающе смотрит на меня. В голове у меня сразу становится пусто. Все нужные слова куда-то уходят. В самый неподходящий момент.
– Ну?
– Это насчет плана, – начинаю я, – ну чтобы я поехала в Берлин в субботу…
– Об этом мы уже говорили, Хетти, и не один раз.
– Знаю. Но… мама, пожалуйста, позволь мне кое-что сказать. Выслушай меня, прежде чем ответить…
– Что бы ты ни сказала, это ничего не изменит. Я так и думала, что это случится под конец.
Мама выпрямляет спину: ее тело как натянутая струна, тугая и неподатливая.
– Пожалуйста. Только… послушай.
Дернув плечом, она закуривает вторую сигарету. Я подавляю подступающую к горлу тошноту: меня все еще мутит от дыма.
– Я знаю: я для вас проблема, которую нужно решить. И я знаю, что вы думаете о… моем ребенке. Но сейчас я обращаюсь к тебе как к матери. К женщине, которая сама родила двоих. И знает, что это такое – бо́льшую часть года носить под сердцем новую жизнь. Привязаться к ней сильнее, чем это кажется возможным сначала, полюбить этого человечка, хотя никогда не видела его лица…
Мама мотает головой, строго поджав губы.
Во рту у меня пересыхает, и я отпиваю фруктового сока.
– Я не прошу тебя переменить решение. Я знаю, что все равно не могу оставить этого ребенка себе из-за того, кто его отец. Но я не могу позволить, чтобы его отдали в приют. Друзья подсказали мне выход: отправить ребенка к отцу, в Англию, где он будет в безопасности. Пусть его кто-нибудь любит и пусть у него будет шанс на…
– Нет! Нет, Герта, ни за что! Ты не представляешь, какое количество времени я потратила на все эти переговоры. А теперь ты просишь меня, чтобы я все отменила?
– Мама, пожалуйста…
– Я с ума от тебя сойду! Нет, я тебе говорю, исключено. А если правда выйдет наружу? Ты отдаешь себе отчет в том, что этим погубишь отца? Его репутация, его карьера – все рухнет, и мы потеряем все, что у нас есть. А ведь он так много работал, чтобы добиться того положения, которое имеет. Я не могу поставить на карту все, что так важно для него, да и не хочу. Нет, все договоренности останутся в силе. Сейчас почти никто ничего не знает, а если бы ты знала, какие деньги я плачу этим еврейским свиньям, чтобы они молчали… – Тут у мамы округляются глаза. – А ты… кому ты все разболтала? Тебе же было велено никому ничего не говорить!
– Мама, все в порядке. Не волнуйся, наш секрет останется секретом, обещаю.
– Господи, да когда же ты научишься, Герта?! Раз за разом ты повторяешь одно и то же!
Она начинает злиться. Я вижу, как подергивается ее нога.
– Мамочка…
– Ты прекрасно знаешь, что я никогда не пойду против воли твоего отца. И никогда его не предам. Так что говорить нам не о чем.
– Ну, тогда тебе самой не мешало бы кое-что у знать о том, как папа верен тебе! – в отчаянии выкрикиваю я.
Пусть послушает, как ее драгоценный муженек ей изменяет. Хватит мне хранить его грязный секрет в тайне, настало время выложить все, и плевать мне на ее чувства!
– Послушай, что я о нем знаю. Кое-что такое, что папа тщательно скрывает от всех, особенно от тебя…
Мама вскидывает руку в запрещающем жесте.
– Ты достаточно сказала, – неожиданно твердо произносит она. – Ни слова больше.
Я встречаю ее взгляд. И вдруг мне становится все понятно.
– Бога ради, ты все знаешь, да?
– Конечно знаю. Ты что, думаешь, я дура? – Ее колено ходит вверх и вниз, точно паровозное дышло.
– Но почему? Почему ты терпишь?
– А какой у меня, по-твоему, выбор? Я терплю, потому что мне некуда деться! И я его люблю. – Ее глаза наполняются слезами. – Без него я ничто. Вот почему я занимаю время другими вещами – чтобы забыть, не обращать внимания, делать вид, что ничего не происходит. И наш брак продолжает дышать. Он притворяется, будто все в порядке, и я тоже. Вот так. У каждого из нас есть своя тень, Хетти, свой демон, который не дает нам спать по ночам.
– О мама…
Утерев слезы, она наливает себе еще кофе.
– Пока он будет думать, что я ничего не знаю, все будет идти как ни в чем не бывало. Все будет в порядке.
Я слышу отчаяние в ее голосе. Кажется, она сама не верит в то, что говорит, но все равно продолжает, как будто без этих слов ее жизнь прервется. Вот только мне от этого не легче. Надо срочно придумать что-то еще.
– Тогда ты понимаешь меня, мама, понимаешь даже лучше, чем я думала, ведь ты тоже потеряла любимого мужчину и ребенка.
– Да, – говорит она, глядя на меня. – Да, наверное, ты права.
– Так помоги мне! Неужели ты хочешь такой же судьбы и для меня? Пусть это будет нашей с тобой тайной. Папа ничего не узнает, а у тебя будет свой секрет, в противовес его. И потом, это ведь твой внук, мама. Внук, отец которого много лет назад спас твоей дочери жизнь. Вместе мы сможем, мама. Помоги мне – и ты поможешь себе.
Она долго молча смотрит на меня.
Наконец ее губы приоткрываются и она спрашивает:
– Что ты хочешь, чтобы я сделала?
24 июля 1939 года
Наверное, мама все же любит меня. Или, по крайней мере, понимает, как никто другой, ведь она тоже потеряла ребенка, горячо любимого сына. В общем, пока папа и Томас думают, что я сижу в Берлине и жду появления ненавистного им бастарда, я на самом деле провожу время ожидания в крошечной каморке под крышей, всего в нескольких улицах от них, в квартире родителей Эрны. Я никогда не устану благодарить их и мою любимую подругу за то, что они для меня делают. Моя комната через стенку от комнаты Эрны. Она так мала, что в ней помещается лишь кровать, шкаф и комод, и все же в ней вполне удобно, а через окно мне виден весь Лейпциг.
Стук в дверь.
– Да? – откликаюсь я, привычным жестом пряча дневник за спину.
В приоткрытой двери появляется голова фрау Беккер.
– Зашла взглянуть, все ли у тебя в порядке, – говорит она, окидывая меня тревожным взглядом.
– Все хорошо, – заверяю я ее с улыбкой.
– Уверена? Боли прошли?
– Нет, но они не такие сильные. Пока. Честное слово.
– Ну что ж, как только что-нибудь понадобится, позовешь. Или когда захочешь вызвать врача. – Фрау Беккер морщит лоб. – Хотя врача, пожалуй, все же лучше вызвать сейчас, а то вдруг вечером будет слишком поздно?
– Со мной и правда все хорошо. Я дам вам знать, когда что-то понадобится, обещаю.
Она улыбается, голова исчезает, и дверь тихонько затворяется. Я слушаю ее шаги вниз по лестнице, потом достаю дневник и продолжаю.
Боли то приходят, то снова исчезают, и так уже несколько дней. Впрочем, даже не боли. А так, некий дискомфорт. Когда он наступает, мне становится так тягостно и я не знаю, куда себя девать. Я стала такая огромная – живот раздулся, стал тугим, как барабан. Фрау Беккер наняла присматривать за мной доктора Кауфмана – он старенький, уже несколько лет как не практикует – частью из-за возраста, но в основном из-за того, что ему больше нельзя лечить немцев. Это добрый старичок с седой бородкой и грустными слезящимися глазами. Он хорошо знает родных Вальтера и поддерживает связь между ними и мной и вообще помогает Беккерам связываться с теми обитателями еврейского дома, кому они пытаются помочь.
Я опускаю ручку. Теперь это уже не просто дискомфорт. Встав, я начинаю ходить по комнате туда и сюда. Спину ломит, и я тру ее кулаками. Дышу, как меня учили: вдох – выдох, вдох – выдох. Боль в нижней части живота нарастает, вгрызается в мышцы, как голодная собака. В кармане у меня платок. Его дал мне Вальтер в тот день, когда сообщил, что уезжает в Англию, где его ждет невеста. Я вцепляюсь в него обеими руками и продолжаю ходить. Становится спокойнее, и боль отпускает. Снова сажусь на кровать. Надо закончить запись. Мне еще так много нужно сказать, но в дневнике осталась всего одна чистая страница.
Вальтер когда-то говорил, что все люди: немцы, евреи, арийцы, негры, славяне или американцы – обладают одинаковой способностью как к добру, так и ко злу. Что в этом смысле ни одна раса не отстает и не превосходит другую. Он говорил, что отдельные люди могут быть хуже или лучше, но в целом все они – смесь добра и зла. Теперь я знаю, что это не так. Ну, то есть, может быть, и так, но не для всех. Некоторые люди действительно намного лучше других. Они готовы так многим пожертвовать ради спасения чужой жизни – своей свободой и даже своей жизнью. Настоящие герои. Разум и сила духа, которыми они обладают, не дают им свернуть с прямого пути, выбрать дорогу полегче, даже если за это придется заплатить большую цену.
Беккеры как раз такие люди. Кто-то может думать, что они такие, как все. На самом деле с ними мало кто может встать вровень. Легче найти орхидею в лесу, чем встретить такого человека, как они, в жизни. Надеюсь, что настанет день, когда я смогу по-настоящему отблагодарить их за все, что они для меня делают.
Боль пронизывает меня, такая сильная, что я невольно роняю ручку и вскрикиваю. Через пару секунд она отступает, и я, кое-как нашарив на полу ручку, вкладываю ее в дневник, а потом все вместе кладу в верхний ящик ночного столика, поверх небольшой пачки писем, которые пишет мне Томас, а мама тайком относит на почту, где опускает в определенный почтовый ящик.
Снова волна боли, сильнее предыдущих. Меня прошибает пот. Дыхание становится отрывистым и частым, и я иду к двери:
– Фрау Беккер!
Она тут же появляется внизу лестницы, ведущей в мансарду.
– Схватки становятся сильнее, – говорю я и тут же умолкаю, зажатая тисками боли.
Прямо тут же, на лестничной площадке, я сгибаюсь пополам.
– Все хорошо, – успокаивает она меня. – Я уже послала за доктором Кауфманом. Герман? – кричит она мужу. – Кипяти воду и доставай чистые полотенца, они в бельевом шкафу. Быстрее. Эрна, идем со мной.
Боль поглощает меня целиком. Я становлюсь ее послушной рабой: хожу, сижу, лежу, раскачиваюсь взад и вперед, сгибаюсь так, как она велит.
Ну почему любовь всегда кончается болью?
Я стараюсь думать только о том, как нам с Вальтером хорошо было вместе. Вспоминаю наши долгие прогулки у реки. Его поцелуи, такие нежные и сладкие. Как светлели его глаза при виде меня. Его глаза, руки, его тело, такое теплое, прижатое к моему. Его дорогое прекрасное лицо.
О, Вальтер, как же я по тебе соскучилась.
И тут боль снова накрывает меня с головой.
Свежевыбритую, сразу после клизмы, доктор Кауфман пытается уложить меня на кровать. Но я не хочу. Почему-то кажется неправильным лежать на спине и чувствовать, как ребенок давит на внутренние органы. Поэтому я становлюсь на четвереньки и пускаюсь в медленный, острожный путь вокруг комнаты, обливаясь по́том, преодолевая то холмы, а то и целые горы боли, которая заставляет меня стонать. Мои стоны делаются тем громче, чем меньше света просачивается снаружи. Как ни странно, стоны облегчают боль.
– Я не смог раздобыть ничего седативного, – извиняется доктор Кауфман. – Доставать медикаменты сейчас вообще очень трудно.
– Ничего, просто сделайте, что сможете, помогите ей, – говорит фрау Беккер, заламывая руки. – Мы постарались простерилизовать комнату, а полотенца и белье я вскипятила.
Меня продолжает носить по огромным волнам боли. Время течет, и я совсем перестаю его замечать. Сколько прошло – часы или минуты, – не знаю. Я ушла в себя. Глубоко внутрь. Где-то надо мной продолжается разговор доктора Кауфмана, Эрны и ее матери. Их голоса то приближаются, то удаляются. Раскачиваюсь туда-сюда, как подсказывает откуда-то взявшийся животный инстинкт. Ничто другое меня больше не заботит.
Господи, ну зачем, скажи на милость, людям нужны дети?
– Я должен послушать сердечный ритм ребенка, – тихо говорит мне доктор Кауфман. – Для этого вам нужно лечь на кровать, тогда я смогу вас осмотреть.
– Нет, – отвечаю я. – Я не пойду на кровать.
– Но вас необходимо осмотреть. Там. – Он показывает на мою промежность. – Надо понять, сколько времени осталось до родов.
– Нет! – ору я. – Не пойду я ни на какую кровать, не надо меня смотреть!
И я, всхлипывая, продолжаю ползти на четвереньках.
– Прошло уже несколько часов, – говорит доктор Кауфман Эрне и фрау Беккер. – Боюсь, как бы ребенок не застрял. Ее просто необходимо осмотреть, но она не позволяет. И устает все больше и больше. А ведь ей понадобятся силы, когда придет время тужиться. Если, конечно, оно придет.
– Что вы хотите сказать? – тревожно спрашивает Эрна. – Почему ребенок застрянет?
– Причин может быть много, – отвечает доктор Кауфман. – Пуповина могла обмотаться вокруг его шейки. Неправильное положение плода. Слишком крупный ребенок. Она еще молода, рожает впервые. Иногда возникают осложнения. А у меня почти ничего нет, и мои средства ограниченны. Есть, правда, щипцы, но…
– Ладно. Я лягу.
Хочу встать, но тут же начинает кружиться голова, и я падаю.
– Не могу. – Я начинаю плакать. – Просто не могу. – И ложусь прямо на пол.
Они втроем подхватывают меня, чтобы перенести на кровать, но едва отрывают от пола, как из меня потоком хлещет вода.
– Простите…
– Все в порядке, просто отошли воды. Это хороший знак, – слышу я голос доктора Кауфмана.
Кто-то, кажется Эрна, подтирает пол.
С кровати хорошо видно окно. По серому свету за ним я понимаю, что скоро рассвет. Надо же, а я и не заметила, что была ночь. Доктор Кауфман склоняется к моему животу, подносит к нему стетоскоп. Его лицо морщится.
– Что? – выдыхаю я.
– Все… все хорошо, сердечко бьется, только очень часто. Слишком часто. Это плохо. Может быть, пуповина… надо вытаскивать его оттуда, и поскорее. Дайте-ка я взгляну, насколько вы уже раскрылись.
И он разводит мои колени в стороны, а я морщусь от боли.
– Герта, – говорит он негромко и серьезно, – я должен извлечь этого ребенка немедленно. Приготовьтесь и ведите себя тихо.
У меня вырывается стон. Я так измучилась, больше всего мне хочется спать, но вдруг откуда-то из глубины тела приходит позыв – толкай! Господи, я сейчас лопну!
Доктор Кауфман снова берется за стетоскоп, слушает, качает головой и цокает. Потом он, Эрна и ее мать начинают бегать туда-сюда, приносят полотенца, воду, а доктор заливает мне промежность лизолом. Мои мозги еле ворочаются, так что я с трудом соображаю, что сейчас будет, когда он достает из сумки длинные острые ножницы. Эрна и фрау Беккер хватают меня за ноги, а я визжу, когда ножницы впиваются в мою плоть и начинают резать ее. Ору, извиваюсь, но они крепко держат, несмотря на мое сопротивление. Доктор берет в руки другой инструмент, больше прежнего, но боль становится такой сильной, что накрывает меня с головой, точно одеялом, и я уже ничего не вижу. Сознание возвращается, когда доктор Кауфман вводит большой инструмент внутрь меня и начинает раскачивать и вытягивать ребенка из моего тела. Эрна и фрау Беккер все еще держат мои ноги, прижав их к бокам с обеих сторон.
– Тужьтесь! – кричит доктор Кауфман. – Тужьтесь как можно сильнее!
Я тужусь, доктор Кауфман тянет, и вдруг из меня выскальзывает ребенок, весь красный от моей крови.
На миг в комнате становится тихо. Ребенок лежит между моих ног на постели, толстая перекрученная фиолетовая пуповина соединяет нас. Доктор Кауфман перерезает ее.
– Мальчик, – произносит кто-то.
И тишина.
Доктор Кауфман шлепает ребенка по спинке. Он весь красно-фиолетовый, как сырой бифштекс.
Время идет.
Доктор переворачивает младенца на спинку, вытирает ему рот и нос.
– Ну же, давай дыши, – приговаривает он.
Мы, замерев, смотрим.
Тихий звук, похожий на кашель. Едва заметное движение. Еще. Но вот раздается сначала писк, а вскоре уже и ор, настоящий, в полную мощь. Тишина в комнате заканчивается, все улыбаются, смеются, плачут. Малыша заворачивают в полотенце, и доктор Кауфман передает его мне.
– Спасибо, – шепчу я ему, – спасибо, спасибо.
Он убирает плаценту, подмывает меня, зашивает. Но я почти не обращаю внимания на то, что он делает, так я занята – я впервые смотрю в лицо своему новорожденному сыну.
И вдруг чувствую прилив такой любви, которой никогда не знала раньше.