Проблема отцов и детей, которую наша литература заметила только во второй половине XIX века, существовала, конечно, во все времена. Для Петра I она обернулась настоящей семейной трагедией. В истории она осталась как «дело царевича Алексея».
Эта ссора отца с сыном была необычна тем, что поколения поменялись в ней ролями: Пётр выступал революционером, а Алексей — консерватором. Объясняется этот парадокс ненормальными условиями, в которых воспитывался царевич.
Алексей был сыном Петра от его первой супруги Евдокии Лопухиной, брошенной им ради немки Анны Монс. Дата его появления на свет 18 февраля (3 марта) 1690 г.
В детстве Алёша, конечно, наслушался от матушки крепких слов о своём папаше.
После заточения в монастырь в 1698 году своей матери передан под опеку своей тётки Натальи Алексеевны и перевезён к ней в Преображенский дворец.
Алёша разлучился с матерью в слишком нежном возрасте, чтобы питать к ней какие-либо другие чувства, кроме благоговейных воспоминаний. Любое её слово он хранил в душе, как святыню, а почти всё, что он слышал от неё, исчерпывалось жалобами на отца, проклятиями испортившим его немцам и укорами всему отцовскому делу. Сам Пётр, бывавший в Москве редкими наездами, строго осведомлялся об успехах царевича в науках, тащил его с собой в токарню и уезжал, прибавив сыну страха и недоумения.
Грамоте царевича обучал Никифор Вяземский, который славился как отличный грамотей и словесной мудрости ритор, умевший писать и говорить необыкновенно пышно и широковещательно. Других достоинств Вяземский не имел, был человек слабохарактерный и нудный, и, когда царевичу надоедал его велеречивый слог, он просто-напросто лупил учителя и прогонял его.
Равным образом венценосный ученик драл «честную браду своего радетеля» духовника Якова Игнатьева.
Когда Алёше пошел десятый год, Пётр задумал послать его учиться за границу, в Дрезден, к новому своему приятелю и союзнику королю Августу III, но стремительные успехи Карла XII, который занял Польшу и Саксонию, помешали этому намерению. К царевичу пока что приставили учёного немца Мартина Нейгебауэра для наставлений в науках и нравоучении. Общий надзор за воспитанием сына Пётр поручил своим любимым денщикам, Александру Меншикову и «дедушке» Александру Кикину (рано поседел).
Новый учитель годился лишь для того, чтобы служить предметом нескончаемых насмешек. Нейгебауэр непременно желал состоять при царевиче в звании гофмейстера, чтобы иметь в подчинении русских «кавалеров». Однако это назначение не состоялось, и русские «кавалеры», обнаружив у немца этот пунктик, при всяком удобном случае доводили его до белого каления своими издёвками. «Га-га, смотрите, гофмистр!» – дразнили они его. Это намеренное коверканье заветного звания приводило Нейгебауэра в ярость. Он швырял в обидчиков чем ни попадя, кричал: «Собаки, собаки, ферфлюхт, варвары, гундсфот!» В конце концов царь велел выслать немца за границу.
На смену Нейгебауэру пришёл доктор прав барон Генрих Гюйсен. Гюйсен попытался внести в беспорядочное образование царевича некую систему. По его плану, представленному Петру, царевич должен был каждое утро и вечер прочитывать две главы из Библии – так, чтобы Ветхий Завет был пройдён один раз, а Новый – дважды. Вместе с тем ученик должен был полгода посвятить исключительно изучению французского языка как наиболее лёгкого и употребительного, взяв за руководство грамматику, изданную для французского дофина. В часы отдыха царевичу следовало показывать карты и рисунки из географического атласа, приучать его понемногу к употреблению циркуля, знакомить с началами арифметики и геометрии, упражнять в фехтовании, танцах и верховой езде; для забавы занимать умеренной игрой в труктафель (один из самых близких по стилю «родственников» бильярда, если так можно выразиться. Его суть заключалась в том, что шары из камня руками бросали в отверстия на бортах). В течение последующих двух лет предполагалось начать с ним изучение истории и географии как истинных оснований политики, продолжать математику, учить слогу и чистописанию, читать Пуффендорфово сочинение о правах и обязанностях человека и гражданина и обучать военным экзерцициям. В завершение всего изложить царевичу о всех политических делах на свете, об истинной пользе государств, об интересах государей Европы, познакомить с военным искусством – фортификацией, навигацией, артиллерией и составить комнатную библиотеку на французском языке.
Пётр одобрил план, и учение началось. Гюйсен давал царю самые лестные отзывы о своём ученике, писал, что царевич много читает, делает выписки из прочитанного, советует учиться своим сверстникам; прочёл шесть раз Библию: пять раз по-славянски и один раз по-немецки; прочёл всех греческих отцов церкви и все духовные и светские книги, которые были переведены на русский язык; по-французски и по-немецки говорит и пишет очень хорошо. Царевич, по словам учителя, разумен выше своего возраста, тих, кроток, благочестив. Вот только математика и военные науки даются ему плохо, а военных экзерциций и фехтования он просто не переносит. Пётр чуял в этих избирательных успехах сына какой-то смутный протест, и не без основания.
Приезды Петра в Москву теперь превращались для Алёши в настоящую муку, потому что царь экзаменовал его преимущественно в тех науках, которые вызывали у него отвращение. Встретив небрежение и нерадение, Пётр, не задумываясь, пускал по привычке в ход свою знаменитую дубинку и кулаки.
В 1704 году царь вызвал сына под вторично осаждённую Нарву. Алексей находился в русском лагере в звании солдата бомбардирской роты – Пётр желал, чтобы он шаг за шагом повторил его карьеру. Однако 13-летний юноша большую часть времени проводил в своей палатке за духовным чтением и совсем не горел желанием копать траншеи и закладывать батареи. Вечером 9 августа, возвратившись в лагерь, Пётр вызвал его из рядов Преображенского полка.
– Сын мой! – сказал царь. – Я взял тебя в поход, чтобы показать тебе, что я не боюсь ни труда, ни опасностей. Я сегодня или завтра могу умереть, но знай, что мало радости получишь, если не будешь следовать моему примеру. Ты должен любить все, что служит к благу и чести Отечества, должен любить верных советников и слуг, будут ли они чужие или свои, и не щадить трудов для общего блага. Помни, что если советы мои разнесёт ветер, то я не признаю тебя своим сыном: я буду молить Бога, чтобы он наказал тебя в этой и будущей жизни.
Алексей со слезами схватил отцовскую руку и припал к ней губами. Он будет покорным сыном, но он ещё так молод для войны... Ему бы хотелось пока жить в Москве, учиться... Пётр раздражённо вырвал руку и приказал ему занять своё место в строю. Потом отправил домой.
Царевич Алексей жил в Преображенском, предоставленный самому себе. Учение его мало-помалу заглохло. Гюйсен подолгу отрывался от своей воспитательной программы для выполнения различных дипломатических поручений Петра, а в 1705 году и вовсе уехал посланником в Вену. К этому времени царевич овладел немецким, отчасти французским, грамматикой и четырьмя правилами арифметики. Перед батюшкой оправдывался слабостью здоровья: «Природным умом я не дурак, только труда никакого понести не могу».
Повзрослев, Алексей начал подолгу и охотно сидеть за столом в хмельной компании, – впрочем, больше от скуки.
Его окружение составляли всё те же «кавалеры», которые извели беднягу Нейгебауэра: четверо Нарышкиных и многочисленные Лопухины. У каждого было своё прозвище: Ад, Благодетель, Сатана, Молох, Корова, Иуда, Голубь. Были они люди шумные и нетрезвые, приверженцы старины и великие ругатели всего беспокойного и непривычного. Подвыпив и разгорячась, давали волю языкам. Нет, они вовсе не собираются огулом хаять новшества и отгораживаться от немцев забором. Но всему надо знать меру. Никто не против того, чтобы выписать учителя из-за границы для своих детей; слов нет, голландское кружевное белье много лучше отецких исподних порток; весьма усладительно для слуха и полезно для пищеварения послушать после обеда красносплетённые вирши или скрипичную музыку; учёная или забавная книжка, хотя бы и на польском или латинском языке, – желанный гость на книжной полке; можно, наконец, поехать за границу полечиться на водах, посмотреть заморские диковинки и накупить разных штуковин и украшений для домашней обстановки... Но зачем вся эта суета и беготня, основание новых столиц на краю света, в самом непригожем месте, отдача благородных людей в неприличные их роду занятия и службы? К чему беспрестанно тыкать людям в глаза этой Европой, будь она неладна? У них своё, а у нас своё. Ближняя-то хаянка всё лучше дальней хваленки.
Алексей слушал и соглашался: да, государю приличнее степенное житие на матушке-Москве, а любопытные вещи лучше всего узнавать из книг и бесед с бывалыми людьми.
Иногда в Преображенское приезжал Меншиков, проведать своего воспитанника. Тогда устраивались многодневные тяжкие побоища с Ивашкой Хмельницким, во время которых светлейший снисходительно трепал окосевшего царевича за щеку и влагал в его ослабевшую руку очередной стакан за здоровье его родителя, государя Петра Алексеевича. Алексей давился злобой на самоуверенное хамское отродье – и пил, пил, пил... Он уже привык, что с вином жизнь как-то сноснее.
Проводив светлейшего, Алексей отводил душу в беседах с чернецами и попами, которые неведомыми путями пробирались отовсюду к свет-царевичу, чтобы своими глазами убедиться, как мало он похож на своего батюшку. Обычно их приводил с собой его духовник, протопоп Яков Игнатьев. Люди пожившие находили, что он сумел стать для царевича тем собинным другом (особенным, близким, задушевным), каким был в своё время патриарх Никон для его деда. Крутой и властный протопоп и в самом деле взялся за своё духовное чадо по-никоновски, добившись от царевича клятвы на Евангелии, что он будет слушать его, протопопа, во всём, как ангела Божия и Христова апостола, и считать его последним судией во всех своих мыслях и поступках. Необыкновенное влияние отца Якова на Алексея объяснялось тем, что протопоп не боялся высказывать вслух те мысли, которые царевич пугливо скрывал ото всех. Денно и нощно твердил он царевичу, что мать его, царица Евдокия, – невинная жертва царского беззакония, что народ ждёт не дождётся, когда царь Пётр оставит престол, что без батюшки всем будет лучше.
О существовании батюшки Алексею напоминали триумфальные ворота, воздвигаемые в Москве по случаю очередной виктории, шумные процессии и фейерверки да письменные гневные окрики, что непутёвый зоон (нидерландское сын), оставив дело, ходит за бездельем. А короткие наезды Петра в Преображенское, нарушавшие беспечальное житие царевича экзаменовками по трепроклятым фортификации и навигации, заканчивались изустной руганью отца и жестокими побоями. Всякие грешные мысли закрадывались тогда в голову Алексею, в ужасе бежал он от отца природного к отцу духовному и со слезами каялся в преступных помышлениях. В ответ же слышал: «Бог тебя простит. Все мы желаем ему смерти для того, что в народе тягости много».
Родитель вскоре опять уезжал строить корабли и брать фортеции, и Алексей, прижимая примочки к синякам и ссадинам, мало-помалу успокаивался. Учебники по фортификации и навигации летели в угол, в дверях снова появлялись чернецы и попы, а с ними и страшная, но уже привычная мысль: а без батюшки-то, пожалуй, оно и вправду лучше.
После Полтавской победы на Петра обрушился шквал всевозможных предложений о заключении союзов и договоров. В Мариенвердере Пётр встретился с прусским королём. Здесь они договорились о союзе и браке царевича Алексея с принцессой Шарлоттой Брауншвейг-Вольфенбюттельской. Переговоры об этом браке шли с 1707 года, но тогда герцог Вольфенбюттельский не спешил выдать свою дочь за наследника, отца которого, того и гляди, свергнет с престола победоносный шведский король. Теперь переговоры о женитьбе шли как по маслу.
Воспользовавшись этим, царь решил вырвать сына из рук ханжей и долгих бород. Его замысел состоял в том, что царевич должен получить европейское образование и европейскую жену. Германский император звал Алексея к своему двору в Вену, обещая относиться к нему как к сыну, но Пётр предпочёл дать царевичу в менторы своего старого друга польского короля и саксонского курфюрста Августа. На Дрездене сошлись оба замысла – и образование, и женитьба, ибо Шарлотта жила при саксонском дворе. Пётр надеялся, что присутствие Вольфенбюттельской принцессы, известной отменным воспитанием, облагородит Алексея и он стряхнёт с себя старомосковские привычки.
Весной 1710 года Алексей приехал в Дрезден. Программа его образования была настолько европейская, что сам Пётр не мог желать лучшего. Царевич засел за изучение стереометрии и какой-то профондиметрии, брал уроки танцев, рисования и фехтования, усовершенствовал познания в немецком и французском языках. Он собирал старинные гравюры и медальоны и буквально охотился за книгами – правда, только за теми, в которых освещалась история церкви: царевича чрезвычайно интересовало взаимоотношение духовной и светской власти. Охоты и вкуса к светским наукам и искусствам у царевича по-прежнему не было. Выполняя танцевальные па и фехтуя рапирой, он кручинился о том, что не может вместо этого мирно побеседовать с каким-нибудь православным священником – царь запретил бородам и близко подходить к сыну. И вот, истосковавшись по духовной беседе, Алексей тайно просит своего духовника Якова Игнатьева прислать к нему батюшку, которому «мочно тайну сию поверить, не старого и чтоб незнаемый был всеми. И изволь ему сие объявить, чтоб он поехал ко мне тайно, сложа священнические признаки, то есть обрил бороду и усы, такожде и гуменцо (темя, выстриженное у священника при пострижении) заростить или всю голову обрить и надеть волосы накладные, и, немецкое платье надев, отправь его ко мне курьером... и вели ему сказываться моим денщиком... А о бритие бороды не сомневался бы он: лучше малое преступить, нежели души наши погубить без покаяния».
Яков Игнатьев, презрев царский гнев, откликнулся на просьбу своего духовного чада. Священник, отец Иван Слонский, благополучно добрался до Дрездена. На радостях царевич с компанией предались обильнейшим возлияниям, в которых – скорее волей, чем неволей, – принял участие и вновь прибывший отче. Во время одной из таких попоек Алексей написал Игнатьеву пьяным неразборчивым почерком: «Почтеннейший отче, привет тебе... На это письмо пролилось вино, чтобы, получив его, ты жил хорошо и пил крепко и помнил о нас... Все здешние православные христиане тут подписались... и печати приложили чашами и стаканами. Мы устроили этот пир за твоё здоровье, не немецким манером, а на русский лад».
Из Дрездена летом Алексей отъехал в Карлсбад на воды и там, в небольшом местечке Шлакенверте, познакомился с Шарлоттой. Внешность будущих супругов не могла вызвать восторг ни у одного из них: царевич был худ, суров лицом, крутолоб и очень неряшлив в одежде; лицо принцессы, некрасивое от природы, было обезображено оспой.
Однако и отчаяния тоже не было. В письме к Якову Игнатьеву Алексей спокойно рассудил: «Так как мой отец не позволяет мне жениться на одной из наших соотечественниц и непременно требует, чтобы моею женою сделалась иностранка, то всё равно, кто бы она ни была – пусть его будет хоть Шарлотта: она человек добр и лучше её мне здесь не сыскать». Шарлотта же написала матери, что жених показался ей разумным и учтивым и что для неё большая честь быть избранницей царского сына.
После второго свидания Алексей официально попросил её руки. Был составлен и подписан брачный договор. Шарлотте предоставлялось право оставаться в лютеранском вероисповедании, но её будущие дети должны были воспитываться в православии.
Свадьба была назначена на 14 октября 1711 года в Торгау. Пётр приехал в город накануне. На следующий день, в воскресенье, состоялась свадьба. Она проходила в интимной обстановке, чтобы избежать ненавистных для царя лишних расходов и церемоний. В большой зале королевского замка на трёхступенчатом помосте под красным бархатным балдахином был поставлен стол, покрытый бархатом того же цвета: на нём лежали крест и венцы. По одну сторону стола стояли четыре кресла: для жениха, невесты, царя и польской королевы; по другую – три стула: для деда, отца и матери Шарлотты. Пол был устлан зелёным сукном, стены убраны драпировками.
Торжественное шествие началось в четыре часа пополудни. Впереди выступали царь с сыном, за ними шли старый герцог с внучкой, следом – польская королева с родителями Шарлотты, и наконец, придворные дамы и кавалеры и свита царя. Венчал молодых русский священник.
После ужина, на котором всех изумил огромный арбуз, присланный из Петербурга Меншиковым, и танцев Пётр лично отвёл молодых в отведённые им покои. Наутро он же разбудил их и позавтракал с ними в спальне.
Женив сына, Пётр посчитал себя вправе увидеть немедленные признаки его исправления. Не прошло и трёх дней, как Алексей получил от отца предписание ехать в Торунь – готовить зимние квартиры и собирать продовольствие для русских войск, готовящихся зимовать в Померании. Напрасно дед Шарлотты, правящий герцог Вольфенбюттельский, просил царя позволить новобрачным провести зиму в его владениях – на все уговоры Пётр отвечал, что царевич должен непременно принять личное участие в войне со Швецией. Разлучая сына с женой, не давая времени этим столь несходным по характеру и воспитанию натурам лучше узнать друг друга, Пётр от нетерпения собственными руками разрушал свой замысел о перевоспитании сына. Гораздо больше проницательности проявила тёща царевича, которая, пожимая плечами, говорила, что царю бесполезно приучать сына к войне, так как он предпочитает держать в руках чётки, а не пистолет.
Семейные отношения между царевичем Алексеем и Шарлоттой разладились довольно быстро. Принцесса выехала к мужу в Померанию спустя шесть недель после отъезда Алексея. Царевич Алексей со снабжением армии не справился. Особенно худо с провиантом было под Штральзундом, где, доносил царю Меншиков, «уже корением питаться начинают».
Разорённый войной край был не лучшим местом для медового месяца. «Дома наполовину сожжены и пусты, – писала Шарлотта матери. – Я сама живу в монастыре». Она жаловалась на отсутствие развлечений и на привычку местных дворян сидеть по своим имениям. Вскоре появляется и осознание своего положения: «Я замужем за человеком, нисколько не любящим меня, но я ему предана по долгу совести. Царь со мной любезен, царица показывает вид, что меня любит, но в действительности она меня ненавидит. Моё положение ужасно!» К унизительному равнодушию супруга прибавлялись все унижения бедности, так как сумма, определённая царём на содержание семьи царевича, не выплачивалась.
Через полгода – новая разлука. Алексей должен был участвовать в финском походе, а Шарлотта получила приказ царя переехать в Петербург и там дожидаться мужа. Семнадцатилетняя принцесса пришла в ужас – она боялась одна ехать в чужую страну, о которой ходило столько страшных рассказов. Ослушавшись приказа, она скрылась в замке своих родителей, но затем раскаялась и попросила у царя прощения за неповиновение. Пётр дал ей своё благословение, выслал деньги, и весной 1713 года Шарлотта приехала в Петербург.
В начале августа в столицу возвратился и Алексей, поселившись с Шарлоттой в небольшом дворце на левом берегу Невы. Устав от противных его сердцу ратных трудов, он был рад любому случаю попраздновать, повеселиться и потому первое время был любезен и обходителен с женой. Его запоздалые знаки внимания растрогали Шарлотту. Она все сносила и все терпела ради долга; но ради любви она была готова все простить и забыть. «Я люблю мужа безгранично и надеюсь быть с ним счастливою», – в самозабвении писала она матери.
Но вскоре настроение Алексея изменилось, и причиной тому была строгая требовательность отца. Царевич беспрекословно исполнял все его приказания, разъезжал всюду, смотрел, бранился и даже дрался там, где замечал недосмотры по делам, но всё это за страх, а не за совесть, сам опасаясь батюшкиных побоев. При любой возможности он отлынивал от дела и с крайней неохотой встречался с отцом. Друзьям говорил, что не токмо дела воинские его отца, но и сама особа его зело ему омерзела и для того всегда желает быть от него в отлучении. Когда его звали обедать к отцу, на спуск корабля или на прогулку в Летний сад, царевич со скрежетом зубовным начинал метаться по комнате: «Лучше б мне на каторге быть или в лихорадке лежать, чем туда идти!»
В присутствии отца он чувствовал прямо-таки животный страх. Как только царевич вернулся в Петербург, Пётр приехал к нему. Царь был ласков, но, конечно, сразу заговорил о деле. Не забыл ли сын, чему учился за границей? Пусть-ка принесёт чертежи, выполненные в Дрездене. При этих словах на Алексея напало тупое оцепенение. А вдруг батюшка заставит при себе чертить? Едва передвигая ноги, он поплёлся в свой кабинет за чертежами. Роясь в ящиках письменного стола, он наткнулся на пистолет. С внезапной решимостью Алексей положил его дулом на ладонь правой руки и выстрелил. Когда перепуганный Пётр вбежал в кабинет, Алексей с болезненно-счастливой улыбкой протянул ему обожжённую порохом руку: вот, случайно задел пистоль, доставая чертёжные принадлежности. К сожалению, чертить теперь он не может. Обмануть отца ему, конечно, не удалось. Пётр пришёл в ярость.
И снова начались попойки с Нарышкиными и Лопухиными, беседы с попами и монахами. Но не одно духовенство склонялось к Алексею. Кланялись ему, соболезнуя и сочувствуя, потомки старых княжеских родов из ближайшего царёва окружения. Откровеннее же всего из всех сподвижников отца Алексей мог говорить с Александром Кикиным. Попавшись однажды на воровстве, «дедушка» испытал на себе царёву немилость и с тех пор затаил на Петра злобу, сравнимую лишь с непримиримой ненавистью к царю духовника Алексея Якова Игнатьева.
Пропьянствовав всю зиму, царевич заболел. Доктора обнаружили у него чахотку и прописали лечение на карлсбадских водах. Пётр дал разрешение на поездку. Шарлотта, ходившая на восьмом месяце беременности, узнала об отъезде мужа последней. Когда почтовая карета была подана к крыльцу, Алексей, проходя мимо жены, бросил ей из-за плеча:
– Прощай! Еду в Карлсбад.
В Карлсбад он прибыл в конце июля. Почти все дни Алексей сидел дома, потому что доктора пускали ему кровь банками.
Тем временем Шарлотта страдала одна, под надзором трёх повивальных бабок, которых ей навязали. «Я от горя умираю медленной смертью», – писала она матери.
12 июля 1714 года она родила дочь Наталью. Алексей никак не отозвался на это событие. Да и вообще за полгода его отсутствия Шарлотта не получила от него ни одной весточки. Пётр и Екатерина, напротив, поздравили роженицу; царь, помимо того, сделал ей шутливый выговор за девочку.
Сроки заграничного лечения подходили к концу, царевичу нужно было возвращаться в Петербург. Ох как не хотелось ехать домой Алексею! В беспокойстве писал он Кикину, спрашивая, нет ли какого способа подольше остаться за границей, чтобы быть подальше от отца. «Когда вылечишься, – советовал «дедушка», – напиши отцу, что ещё и весну надобно тебе лечиться, а меж тем поезжай в Голландию, а потом весной можешь в Италии побывать, и тем отлучение своё года на два или на три продолжить». Но царевич не решился обманывать отца и в декабре поехал в Россию. Возвращался с мрачными мыслями и во хмелю говорил компании: «Быть мне пострижену, и если я волею не постригусь, то неволею постригут же. Моё житье худое!»
В Петербурге Кикин, едва увидав его, спросил, был ли кто у него от двора французского. «Никто не был», – отвечал царевич. Кикин с досадой покачал головой: «Напрасно ты ни с кем не видался от французского двора и туды не уехал: король человек великодушный, он и королей под своей протекцией держит, а тебя ему не великое дело продержать».
Шарлотта с горестью написала матери, что муж вернулся к прежнему и редко у неё появляется. Вскоре она узнала причину такого поведения супруга: Алексей завёл себе любовницу, чухонку Ефросинью Фёдорову, крепостную девку его учителя, Никифора Вяземского. Вскоре он открыто поселил любовницу в левом крыле дворца (в правом жила Шарлотта с дочерью). Женой Алексей совершенно не интересовался, при людях не разговаривал с ней и вообще старался держаться подальше. Он видел её всего раз в неделю, когда мрачно являлся исполнить супружеские обязанности.
Шарлотта, забеременевшая вторично, терпеливо сносила своё унижение, никто не слышал от неё ни слова жалобы на мужа. Тем не менее Пётр узнал обо всём и жестоко разбранил сына. Алексей вбил себе в голову, что Шарлотта ябедничает на него отцу, и с этих пор между ними происходили бурные сцены.
Здоровье Алексея слабело, но он продолжал ежедневные попойки. В апреле 1715 года его без чувств вынесли из церкви. Он был так плох, что его не решились везти домой и оставили на ночь в доме одного иностранца, расположенном рядом с церковью. На другой день Шарлотта навестила мужа и с участием написала родителям: «Я приписываю его болезнь посту и большому количеству спиртного, которое он выпивает ежедневно, ведь он всегда пьян».
В конце лета, недель за десять до разрешения от бремени, Шарлотта поскользнулась на лестнице, упала и ударилась левым боком о ступени. С тех пор она ощущала постоянную боль в боку и животе – «меня как будто колют булавками по всему телу». Тем не менее роды прошли благополучно. 12 октября у неё появился ребёнок. На этот раз это был мальчик. Младенца нарекли Петром.
Первые четыре дня после родов Шарлотта чувствовала себя хорошо, на пятый день занемогла – у неё началась горячка. Консилиум врачей, собравшийся 20 октября, нашёл, что положение больной безнадёжно – сильнейшая лихорадка, неутолимая жажда, пульс частый и слабый, охладевшие конечности при внутреннем жаре, холодный пот по всему телу, жесточайшие конвульсии... Приходя в себя, Шарлотта слабым голосом говорила, что во всех суставах чувствует смерть, но умирает охотно, зная, что выполнила свой долг – родила России наследника. Накануне смерти она попросила позвать к ней царя. Пётр и сам был болен и не выходил из дому уже неделю; однако поехал к невестке. Он явился перед ней в кресле на колёсах. Шарлотта попросила у него прощения и поручила ему заботу о её детях и слугах. Доктора попытались дать ей какие-то лекарства, но она отбросила склянки на кровать и сказала с отчаянием в голосе: «Не мучьте меня больше, дайте мне умереть спокойно, я не хочу больше жить!..»
Алексей находился при жене неотлучно. Её предсмертные страдания как будто открыли ему глаза – он безутешно рыдал возле её постели и даже упал в обморок от отчаяния. Последнее примирение, возможно, и принесло утешение Шарлотте, но не вернуло ей желания жить.
Весь день 21 октября она провела в жаркой молитве и в 11 часов вечера умерла. Тело её, согласно её воле, погребли, не бальзамируя, в Петропавловском соборе.
Позже в Европе распространился слух, что Шарлотта бежала из России в Соединённые Штаты Америки и в Луизиане вышла замуж за французского лейтенанта. Затем она якобы возвратилась в Европу, жила в Иль-де-Франсе, Париже и умерла в глубокой старости в Брюсселе. Версия эта, конечно, всячески поддерживалась романистами – вплоть до конца XIX в.
О Шарлотте горевали недолго. На следующий день после её похорон Екатерина родила сына – тоже Петра. Поминки сменились весёлыми пирами, продолжавшимися восемь дней. На мужском столе из огромного пирога выскакивала голая карлица, в шляпе и бантиках, разливала по бокалам вино и провозглашала здравицу новорождённому. На женском столе то же самое проделывал обнажённый карлик. Вечером гости уезжали на острова, где любовались фейерверком.
Пётр не мог нарадоваться рождению сына, «шишечки», как ласково называл он его в разговорах с Екатериной. Теперь с Алексеем, непотребным сыном, можно поговорить и другим языком.
Сидел раз за царским столом, возле государя, флотский лейтенант Мишуков. Уже порядочно выпив, он задумался и вдруг заплакал. Пётр очень любил и ценил Мишукова за знание морского дела и ему первому из русских людей доверил целый фрегат. С удивлением и участием спросил царь лейтенанта, что с ним. Мишуков, не стесняясь, громко объявил причину своих слёз. Всё, что ни есть вокруг, – место, где они теперь сидят, новая столица, возле моря построенная, Балтийский флот, множество русских моряков, наконец, и сам он, лейтенант Мишуков, командир фрегата, глубоко чувствующий на себе милости государя, – всё это создание его, государевых рук. И вот, как вспомнил он всё это да как подумал, что здоровье его, государя, всё слабеет, так и не мог удержаться от слёз. «На кого ты нас покинешь?» – горестно добавил Мишуков.
— Как «на кого»? – возразил Пётр. – У меня есть наследник-царевич.
— Ох, да ведь он глуп, все расстроит.
Пётр быстро глянул на него. Ему понравилась звучавшая горькой правдой откровенность моряка. Однако для таких слов надобно и место знать. Царь с усмешкой треснул Мишукова по голове.
— Дурак! Этого при всех не говорят.
Спустя шесть дней после смерти Шарлотты, в день её похорон, Алексей получил от отца письмо. Распечатал, взглянул: длинное. Несколько страниц, озаглавленных: «Объявление сыну моему». Пётр в последний раз требовал от сына исправления, грозя в противном случае лишить его права наследования. А 19 января Алексей получил новый тестамент: «Последнее напоминание ещё»:
«Что всем известно есть, что паче ненавидишь дел моих, которые я для людей народа своего, не жалея здоровья своего, делаю, и, конечно, по мне, разорителем оных будешь. Того ради так остаться, как желаешь быть, ни рыбою ни мясом, невозможно; но или отмени свой нрав и нелицемерно удостой себя наследником, или будь монах… На что, по получении сего, дай немедленно ответ, или на письме, или самому на словах мне резолюцию. А буде того не учинишь, то я с тобой, как с злодеем, поступлю».
Письмо отца как громом поразило Алексея. Что же это: или стань тем, кем не мог стать все двадцать пять лет, или иди в монахи! А Ефросинья? А тихое семейное житье в деревне? Да чего же хочет от него этот изверг, зачем изобретает все новые мучения? Начались совещания с друзьями: что делать? Все советовали покориться воле отца. Кикин успокаивал: «Ведь монашеский клобук не гвоздём к голове прибит, можно и снять». Чтобы избежать прямого разговора с отцом, Алексей притворно слег в постель.
На следующий день Пётр получил от сына записочку: «Милостивый государь-батюшка!.. Желаю монашеского чина и прошу о сём милостивого позволения. Раб ваш и непотребный сын Алексей».
Тут уже опешил Пётр. Но обдумать дело как следует уже не было времени – царь готовился к отъезду за границу, в своё второе заграничное путешествие. «Подожду ещё полгода», – заключил Пётр.
Алексей был вне себя от счастья. Полгода казались ему вечностью. Заглядывать за эту вечность не хотелось. Всё может случиться. Ведь батюшка сам говорит, что слаб здоровьем...
Полгода, отведённые Петром сыну, пролетели для Алексея незаметно и в общем-то спокойно. Наконец в начале октября пришло письмо, которого Алексей со страхом ждал, – оно было помечено 26 августа, из Копенгагена. Пётр требовал окончательного ответа: престол или монастырь.
Держа в руках это письмо, царевич решился бежать за границу и там скрыться от клобука, а может быть, и от чего-нибудь похуже! С собой Алексей взял Ефросинью, брата её Ивана Фёдорова и трёх слуг.
В Либаве он встретился с Кикиным и спросил, нашёл ли он ему место какое.
— Нашёл, – отвечал Кикин. – Поезжай в Вену, к цесарю (императору Священной Римской империи), там тебя не выдадут. Цесарь примет тебя как сына, вероятно, и денег даст.
И вот, проехав Данциг, царевич исчез. А спустя несколько дней, вечером 10 ноября, в Вену въехал русский офицер полковник Кохановский с мальчиком-пажом и тремя слугами. Своё инкогнито царевич раскрыл в доме вице-канцлера графа Шёнборна. Ворвавшись в спальню вице-канцлера, который уже готовился отойти ко сну, бледный, с трясущимися руками, он с первых слов воззвал о помощи. Цесарь должен спасти ему жизнь, так как отец, мачеха и Меншиков хотят лишить его престола, заточить в монастырь, а может быть, даже убить!
— Я ни в чем не виноват, – срывающимся голосом говорил царевич, – ни в чём не прогневил отца, не делал ему зла. Если я слабый человек, то Меншиков меня так воспитал, пьянством расстроили моё здоровье. Теперь отец говорит, что я не гожусь ни к войне, ни к управлению, но у меня довольно ума, чтобы царствовать. Один Бог волен раздавать короны и лишать наследства, а я не хочу идти в монастырь.
Наконец в полном изнеможении он упал на стул и завопил:
— Ведите меня к императору!
Внезапно оборвав крик, Алексей потребовал пива, но так как у Шёнборна этого напитка не оказалось, единым духом осушил стакан мозельвейну.
Шёнборн с трудом успокоил его. После долгих увещеваний ему удалось убедить Алексея, что не стоит ночью будить императора и что вообще царевичу лучше возвратиться к себе в гостиницу и, сохраняя инкогнито, ждать решения его императорского величества. Алексей залился горькими слезами, пробормотал благодарность и вышел.
На другой день Карл VI созвал тайную конференцию, чтобы обсудить дело царевича. Прибытие такого беглеца ставило императора в щекотливое положение. Ссориться с царём ему не хотелось, выдать сына отцу на расправу не позволяли соображения престижа. Карл выбрал компромиссное решение. Алексею сообщили, что император просит его сохранять инкогнито; что же касается протекции, то царевич волен оставаться на территории Священной Римской империи до окончания его ссоры с отцом.
Два дня спустя Алексея с Ефросиньей, все ещё переодетой в мужское платье, и слугами с соблюдением полнейшей тайны перевезли в долину реки Лех и поселили в замке Эренберг.
Коменданту генералу Росту не сообщили имени гостя и велели принять чрезвычайные меры предосторожности: не отпускать солдат гарнизона в увольнение и арестовывать всякого, кто попытается проникнуть в замок. Среди гарнизона распространился слух, что приезжий – какой-нибудь знатный поляк или венгр.
Алексей наконец-то вздохнул с облегчением. Рядом с ним была Ефросинья, в замке находилась богатая библиотека – не о такой ли жизни он мечтал? Не хватало только православного священника, но граф Шёнборн категорически отказывался прислать его, чтобы не нарушить инкогнито царевича.
Пять счастливых месяцев прожил Алексей в Эренберге, отрезанный от всего мира. Пётр не сразу хватился сына. Отсутствие Алексея встревожило Петра в конце декабря 1716 года, когда он находился в Амстердаме. Царь поручил своему венскому резиденту Аврааму Веселовскому начать поиски царевича в Австрии; одновременно генерал Вейде, командующий русскими войсками в Мекленбурге, получил приказ прочесать Северную Германию. Дело надлежало хранить в строжайшей тайне.
Веселовский поехал по Данцигской дороге, всюду расспрашивая о русском офицере с женой и несколькими слугами. Так он добрался до Вены, где узнал, что означенный полковник Кохановский стоял за городом в гостинице «Чёрный орёл». Купив жене мужское платье кофейного цвета, он на следующий день после приезда ушёл пешком – куда, неизвестно. Веселовский бегал по всем притонам и гостиницам города, расспрашивал кучеров, ездил по дорогам, опрашивая на станциях почтмейстеров, – никто ничего не мог сказать.
Наконец 20 февраля участник тайной конференции у императора Дольберг шепнул ему под секретом (не задаром, конечно), что полковник Кохановский находится в цесарских владениях. Где он может быть? Пусть г-н Веселовский поищет в Тироле. Между тем 19 марта в Вену приехал капитан гвардии и адъютант Петра Александр Румянцев, гигант ростом выше царя. С ним приехали три офицера. Румянцев имел приказ Петра: схватить царевича и доставить его в Мекленбург, под охрану русских войск. Его-то Веселовский и направил в Тироль. В этой маленькой стране в горах слухи распространялись быстро. Скоро Румянцев узнал, что в Эренберге укрывают какого-то таинственного вельможу. Гвардейский капитан подобрался к самому замку и углядел-таки неизвестного: он!
Через несколько дней Веселовский вручил императору разгневанное письмо Петра и объявил, что царскому величеству доподлинно известно, что царевич скрывается в Эренберге. Карл VI сделал удивлённые глаза и обещал проверить известие, заверив, впрочем, что не имеет желания вмешиваться в дело между отцом и сыном. Выйдя от императора, Веселовский тут же отправил Румянцева жить возле Эренберга неотлучно, дабы не проворонить царевича.
Вскоре в Эренберг приехал секретарь императора Кейль и привёз Алексею известие о разоблачении его инкогнито. Ему велено было спросить царевича, что тот намерен делать дальше – желает ли возвратиться к отцу или будет и впредь просить защиты у императора? Если он выбирает последнее, то ему следует укрыться в более надёжном и далёком месте – в Неаполе.
Жуткий животный страх пронзил Алексея. Не помня себя он бегал по комнате перед ошарашенным Кейлем, размахивал руками, рыдал, выкрикивал бессвязные слова. Наконец, упав на колени, царевич заломил руки и взмолился именем Бога и всех святых спасти его. Он готов ехать, куда скажет цесарь, только бы его не выдавали отцу, иначе он погиб!
Наутро все было готово к отъезду. Алексей переоделся в мундир имперского офицера, наклеил усы и бороду и сел в карету вместе с Ефросиньей, всё это время не снимавшей костюма пажа, и одним слугой. На остановках в Инсбруке, Мантуе, Флоренции и Риме Кейль прилагал все силы, чтобы удержать царевича от безудержного пьянства, которое могло привлечь к нему внимание. 6 мая секретарь отправил депешу в Вену о благополучном прибытии в Неаполь, присовокупив, впрочем, несколько слов о каких-то подозрительных людях, постоянно кружащих возле известной его императорскому величеству персоны.
Эти подозрительные личности, замеченные бдительным оком Кейля, были не кто иные, как Румянцев со товарищи, которые проследили весь путь царевича от Эренберга до Неаполя.
Утром 7 мая Кейль вручил вице-губернатору Неаполя графу Дауну письмо императора с требованием обеспечить царевичу надёжное укрытие. Вечером следующего дня закрытая карета отвезла Алексея с Ефросиньей в замок Сен-Эльмо.
Очутившись в этой неприступной крепости, чьи мощные, покрытые коричневатым мхом стены и башни смотрели через Неаполитанский залив на Везувий, Алексей вновь успокоился за своё будущее и первым делом сел за письменный стол, чтобы уведомить Сенат, духовенство и народ о том, что он жив и скрывается от неправедных гонений. Всех своих приверженцев он просил «не оставить меня забвенна». Затем он с лёгким сердцем предался своим обычным занятиям – чтению и молитве. Тем временем у Ефросиньи округлился живот, и она сняла, наконец, мужскую одежду. Это событие вызвало улыбку у Шёнборна, который извещал одного своего корреспондента, посвящённого в тайну бегства царевича: «Наконец-то признано, что наш маленький паж – женщина. Объявлено, что это любовница и необходимейшая персона».
И Шёнборн, и имперские министры, и сам император были твёрдо убеждены, что на сей раз царевич укрыт как нельзя более надёжно. Поэтому все они пришли в совершенную растерянность, когда в последних числах июля в Вену явились тайный советник Пётр Андреевич Толстой и капитан Румянцев с письмом царя о выдаче сына.
Царская инструкция предписывала Толстому добиваться свидания с Алексеем, чтобы в личной беседе склонить его к возвращению. Для пущего воздействия на сына царь заготовил полный набор родительских увещеваний – от воззваний к совести Алексея до угрозы отцовского проклятия и выражения твёрдого намерения добиваться от императора его выдачи, хотя бы и силой оружия. А дабы царевич не смел жаловаться на отца «за принуждение», Пётр приказывал Толстому предъявить императору копию своего письма к сыну, в котором обещал Алексею прощение за его проступок.
Выбор царём исполнителя для такого сложного дела был, конечно, не случаен. Семидесятидвухлетний Толстой был не только старейший и опытнейший дипломат. В 1697–1699 годах Пётр Андреевич исколесил Италию в качестве волонтёра, познакомился со страной, местными обычаями, выучил итальянский язык. Знал Пётр и то, что исполненный змеиной мудрости старец, почитывавший Макиавелли в оригинале, сумеет в случае нужды преступить через чувства – свои и чужие – ради государственной пользы.
Император не осмелился идти на обострение отношений с царём и, что называется, умыл руки.
26 сентября ничего не подозревавшего Алексея пригласили во дворец графа Дауна. Войдя в приёмную залу, он с ужасом увидел рядом с вице-королем улыбающегося Толстого и грозно нахмурившегося Румянцева. Оба приветствовали государя царевича. Затем Толстой стал вслух читать ему письмо Петра:
«Мой сын! Понеже всем есть известно, какое ты непослушание и презрение воли моей делал... Ушёл и отдался, яко изменник, под чужую протекцию… чем какую обиду и досаду отцу своему и стыд Отечеству своему учинил!
Того ради посылаю ныне сие последнее к тебе, дабы ты по воле моей учинил, о чём тебе господин Толстой и Румянцев будут говорить и предлагать. Буде же побоишься меня, то я тебя обнадёживаю и обещаюсь Богом и судом его, что никакого наказания тебе не будет, но лучшую любовь покажу тебе, ежели воли моей послушаешь и возвратишься.
Буде же чего не учинишь, то, яко отец, данною мне от Бога властию проклинаю тебя вечно. А яко государь твой, за изменника объявляю и не оставлю всех способов тебе, яко изменнику и ругателю отцову, учинить, в чём Бог мне поможет в моей истине».
Алексей ответил, что ничего не может теперь сказать, потому что надобно мыслить об этом деле гораздо.
Через два дня во дворце вице-короля состоялось второе свидание. Алексей объявил, что боится ехать к отцу, боится так скоро предстать перед его разгневанным лицом (ведь батюшка так горяч), а потому полагает за лучшее остаться под протекциею цесарской. Толстой мигом стёр участливую улыбку со своего лица и пригрозил, что в таком случае царское величество будет доставать его вооружённой рукой и не остановится, пока не вернёт сына живым или мёртвым. Испуганный, Алексей отпрянул от него, схватил Дауна за руку и потащил в соседнюю комнату, умоляя графа не выдавать его отцу. Даун уверил, что здесь ему ничего не грозит. Успокоенный, царевич вернулся к Толстому и сказал, что, пожалуй, сначала сам спишется с батюшкой, а потом уже даст окончательный ответ.
Толстой плёл сети вокруг Алексея в истинно византийско-турецком духе – не зря столько лет провёл посланником в Царьграде-Стамбуле. Подкупив секретаря вице-короля, он поручил ему шепнуть царевичу, будто здесь, в Неаполе, слышно, что император склонен выдать его отцу. В то же время он убедил и Дауна всячески подчёркивать перед Алексеем, что его убежище в Неаполе ненадёжно. Сам же тревожил Алексея известиями, что царское войско во главе с самим Петром приближается к границам Австрии. «А уж когда сам государь сюда приедет, – жёстко щурил глаза Толстой, – кто помешает ему встретиться с тобой?» При одной мысли об этом у Алексея немел язык и отливала кровь от сердца.
Царевич колебался, но все ещё медлил повиниться перед отцом. Наконец Толстой хлопнул себя по лбу. Ах, старая голова! Девка – как он мог про неё забыть? Поспешно нахлобучив на себя парик, он помчался к Дауну. Царь не намерен ни в чём принуждать царевича, но Ефросинья – она является царской подданной и должна быть немедленно отправлена в Россию. Даун задумчиво склонил голову набок. Пожалуй, господин посланник прав... Он сейчас же оповестит царевича, что право убежища не распространяется на его любовницу. Толстой проводил вице-короля ликующим взглядом. Как-то теперь запоёт наше дитятко?
2 октября, к вечеру, он получил записку Алексея: «Пётр Андреевич! Буде возможно, побывай у меня сегодня один и письмо... что получил от государя-батюшки, с собою привези, понеже самую нужду имею с тобою говорить, что не без пользы будет».
Спустя час Толстой уже стоял перед ним. Вкрадчивым голосом начал все сначала: вернуться бы надо, ведь позорит государя, родного отца, и навлекает на себя его гнев и грозную кару; а вернётся – и лаской встретит батюшка своего блудного сына, всё простит! На то и в державном письме слово имеется...
Алексей опустил глаза на письмо, которое держал в руке, и родительские слова загремели в его ушах, как зов архангельской трубы. И что за жизнь без Ефросиньи? Силы покинули его. Беспомощным отцовским рабом почувствовал он себя, и в этом привычном чувстве судорожно искал последнюю надежду... Он покоряется. Господи, спаси и помилуй!
Толстой постарался подавить злую улыбку. Он торжествовал.
4 октября Алексей отправил Петру собственноручное письмо с просьбой о прощении.
Кроме того он попросил Толстого известить отца об условиях, на которых он согласен вернуться в Россию, – чтобы ему было позволено жениться на Ефросиньи и жить с ней в деревне. Толстой обещал.
17 ноября из Петербурга пришёл ответ:
«Мой сын! Письмо твоё, в четвёртый день октября писанное, я здесь получил, на которое ответствую, что просишь прощения, которое уже вам пред сим чрез господ Толстого и Румянцева письменно и словесно обещано, что и ныне паки подтверждаю, в чём будь весьма надёжен. Также о некоторых твоих желаниях писал к нам господин Толстой, которые также здесь вам позволятся, о чём он вам объявит».
У Алексея на душе полегчало. Да и все вокруг, казалось, вздохнули с облегчением, а граф Даун, провожая русских, выглядел просто счастливейшим из смертных.
Ефросинья из-за беременности не смогла сопровождать Алексея и осталась дожидаться родов.
В конце января 1718 года Алексея привезли в Твери, а оттуда повезли в Москву, где его ожидал Пётр. Дни стояли морозные, солнечные; лошади весело несли сани по укатанной дороге. В городах и деревнях толпы народа встречали царевича криками: «Благослови, Господи, будущего наследника нашего!»
Но при подъезде к Москве всё изменилось – не было ни торжественных встреч, ни приветствий. По приказу Петра у царевича отобрали шпагу и ввезли в столицу арестантом.
Начался розыск. Царевич подписал отречение от престола в пользу Петра Петровича (сына Петра от Екатерины) и сдал всех своих сторонников — Кикина и прочих. В морозный день 16 марта нескольких из них казнили. На Красной площади был водружён столп из белого камня с торчащими из него железными спицами, на которые были воткнуты головы казнённых; на вершине столпа на каменной плите навалили обезглавленные тела.
Казалось, что всё кончено, гнев царя улёгся. «Батюшка поступает со мной милостиво, – писал Алексей Ефросинье. – Слава Богу, что от наследства отлучили! Дай Бог благополучно прожить с тобою в деревне...» Все эти месяцы, пока шёл розыск, царевич ежедневно так напивался, что пошла молва, будто он помешался. Ни единым словом не вступился он ни за кого из пытанных и казнённых. Думал только о встрече с Ефросиньей, чтобы ей позволили быть с ним.
Однако, когда Ефросинья, благополучно разрешившись от бремени, приехала в Петербург, её доставили не к царевичу во дворец, а в Петропавловскую крепость. В её вещах нашли черновики писем Алексея Сенату и духовенству, а на розыске она показала: «Царевич из Неаполя к цесарю жалобы на отца писал многажды... и наследства он, царевич, весьма желал и постричься отнюдь не хотел».
Пётр опять помрачнел, перестал видеться с сыном. Значит, не всё сказал ему Алёша, сын непотребный. Решил схитрить, поводить батюшку за нос. Однако накатившее на царя обычное недомогание заставило отложить дальнейший розыск.
Прошло четыре недели. Почувствовав улучшение, Пётр уехал в Петергоф. Алексей получил приказание следовать за отцом. Спустя два дня туда же на лодке была доставлена Ефросинья. Увидит сынок свою любезную – на очной ставке!
Сначала для допроса в кабинет царя была вызвана Ефросинья. Перепуганная чухонка выложила все как на духу. Она ведала, что творит, знала, чем грозят Алексею её признания, и тем не менее не задумываясь предала его: подробно описала все его житье-бытье за границей, все его страхи, все ожесточение против отца, – как он радовался слухам о мятеже русских войск, расквартированных в Мекленбурге, как ликовал, прочитав в газете, что заболел малолетний Пётр Петрович, как говорил ей, что, став царём, забросит Петербург и вернётся в Москву, всех отцовых помощников переведёт, а старых добрых людей возвысит, что сократит армию до нескольких полков, восстановит древние права церкви... И вернулся-то он в Россию только благодаря её настойчивым уговорам. А уж каких она страхов с ним натерпелась – того и описать нельзя. В жизнь бы не поехала с ним в проклятую заграницу, кабы не угрожал он зарезать её собственноручно. И в постель-то к себе приволок её силой...
Ни разу не запнулась, ни разу не спохватилась: «Что я, дура, делаю?» – наречённая Алексея, друг его сердешнинький, Афросиньюшка.
Выслушав её, Пётр приказал ей выйти, позвал сына, предъявил ему письменные показания Ефросиньи, добытые на допросах в крепости.
Алексей лепетал, оправдываясь, что и вправду жаловался на отца в письме к цесарю, но письма того не отослал, одумался; а Сенату и духовенству писал под нажимом австрийских властей... Когда он умолк, пряча глаза от огненного отцовского взора, Пётр кликнул Ефросинью. Она вошла и без смущения повторила слово в слово свои показания.
Алексей был арестован и посажен в Трубецкой раскат Петропавловской крепости. Но ещё восемь дней Пётр не решался приступить к расправе. По нескольку часов ежедневно простаивал он на коленях перед распятием, моля Господа наставить его, как поступить, чтобы спасти свою честь и не навредить благополучию страны. Но ожесточённое сердце царя было закрыто для восприятия Божественного слова. Так и не дождавшись Господнего откровения, Пётр повёл дело как обычно – своим умом. Да, он дал сыну слово, и оно связывает ему руки. Что ж, в таком случае приговор ему вынесут другие. Его будут судить. Судить как изменника.
Допрос Алексея происходил в зале Сената. Его оправдания были признаны неудовлетворительными. 19 июня состоялся первый допрос царевича с применением пытки. Допрос длился более двенадцати часов. За это время Алексей получил двадцать пять ударов кнутом. Однако ничего нового от него Петру добиться не удалось.
24 июня пытку повторили: царевичу было дано пятнадцать ударов кнутом; на следующий день – ещё девять.
Алексей признался в том, что в разговорах с духовником высказывал пожелание смерти отцу; не стерпев мучений, он даже оговорил себя, будто просил у цесаря войско, чтобы отнять у отца престол. Однако в этих показаниях следствие уже не нуждалось. Вечером же 24 июня Верховный суд «с сокрушением сердца и слёз излиянием» вынес царевичу смертный приговор – за «мало прикладное в свете, богомерзкое, двойное, родителей убивственное намерение, а именно вначале на государя своего, яко отца Отечествия, и по естеству на родителя своего милостивейшего».
Всё время, пока шёл розыск, Пётр был спокоен и не прерывал своих обычных занятий. Вечером в палатах Екатерины доктор Арескин показывал царской чете опыты: вытягивал из-под хрустального колокола, под которым трепетала ласточка, воздух, пока бедная птица не начинала биться в судорогах. «Полно, – останавливал доктора царь, – не отнимай жизни у безвредной твари! Она не разбойник». А Екатерина добавляла: «Верно, дети по ней в гнезде плачут» – и, взяв ласточку в руки, выпускала её в окно... Растроганный доктор умилялся милосердию царских величеств.
В иное время из Петра ключом било веселье. Тогда он устраивал заседания всепьянейшего собора в доме нового князя-папы Петра Ивановича Бутурлина, избранного вместо умершего в прошлом году Никиты Зотова (до тех пор Бутурлин носил звание архиерея Петербургского в епархии пьяниц и обжор). Заседания проходили в одной из комнат, называемых «Консистория», вся меблировка которой состояла из кресел, узких диванчиков и распиленных пополам бочек, поставленных между креслами и диванами и служащих для отправления естественных нужд. Князь-папа возвышался над пирующими, сидя на троне из груды бочонков, пустых бутылок и стаканов. Перед началом пиршества каждый соборянин подходил к всешутейшему патриарху, который протягивал стакан водки со словами: «Преосвященный отец, раскрой рот, проглоти, что тебе дают, и ты нам скажешь спасибо». Затем всю конклавию обносила водкой «княгиня-игуменья», пьяная старуха Ржевская; каждый в знак благодарности целовал у ней обнажённые груди. Время от времени князь-папа, переполнив мочевой пузырь, обдавал вонючей струёй парики и одежды сидевших у подножия его трона, чем доставлял остальному обществу громадное удовольствие.
Получив на рассмотрение приговор Верховного суда, Пётр не торопился ни утвердить, ни отвергнуть его. Он продолжал допросы Алексея, ходил в Трубецкой раскат и в среду 25 июня, и в четверг 26-го. Утро четверга было солнечное, с тихим ветром; эта благодатная погода не испортилась и днём, несмотря на небольшие тучки, несколько раз набегавшие на безмятежно ясное небо. Вечером разомлевший гарнизонный писарь Петропавловской крепости лениво записал в журнале: «26 июня пополуночи в 8-м часу начали сбираться в гарнизон его величество, светлейший князь, князь Яков Фёдорович, Таврило Иванович (Головкин), Фёдор Матвеевич (Апраксин), Иван Алексеевич (Мусин-Пушкин), Тихон Никитич (Стрешнев), Пётр Андреевич (Толстой), Пётр Шафиров, генерал Бутурлин; и учинён был застенок, и потом, быв в гарнизоне до 11 часа, разъехались. Того ж числа пополудни в 6-м часу, будучи под караулом в Трубецком раскате, царевич Алексей Петрович преставился».
Царевич не выдержал пыток. Полсотни ударов страшного палаческого кнута могли выбить дух и из более крепкого человека.
По Петербургу поползли недобрые слухи. Резидент австрийского императора Плейер известил венский двор, что царевича тайно обезглавили и что в крепость привозили какую-то женщину пришивать убитому голову, чтобы тело можно было выставить для прощания. Голландский резидент де Би настаивал, что царевичу было сделано насильственное кровопускание до полной потери крови. В народе шептались, что наследника не то отравили, не то задушили подушками четверо офицеров во главе с капитаном Румянцевым, а кое-кто влагал окровавленный топор в руки самого царя.
Сам Пётр своим поведением как будто спешил оправдать эти слухи. Он не утруждал себя лицемерным изъявлением горя. Смерть сына не помешала ему на другой день, 27 июня, в годовщину полтавской виктории, быть днём на пиру, а вечером на балу. Через день царь спустил на воду фрегат «Лесная», на палубе которого «состоялось великое веселие».
Однако погребение прошло согласно высокому сану покойного. Тело Алексея уложили в богато украшенный гроб, накрыли черным бархатом и парчовым покрывалом и выставили в церкви Святой Троицы для прощания. Правда, на панихиде, которая состоялась 30 июня, никто из присутствовавших, по повелению царя, не надел траура; однако, когда священник произнёс слова царя Давида: «Сын мой, Авессалом! Сын мой, сын мой, Авессалом!» – Пётр зарыдал.
Царевича похоронили в новом склепе царской фамилии в Петропавловской крепости, рядом с телом Шарлотты.
Ефросинья, приобрётшая благоволение царя, была выдана замуж за офицера Петербургского гарнизона.
В конце этого чёрного года на Медном дворе по распоряжению Петра была выбита медаль с изображением расступившихся облаков и горной вершины, озарённой лучами солнца. Сделанная полукругом надпись гласила: «Величество твоё всюду ясно».
История по-своему распорядилась судьбой российского престола, совсем не так, как виделось царю. Сыну Петра и Екатерины — «шишечке» Петру Петровичу, на которого царь возлагал все надежды — было суждено умереть в годовалом возрасте. А вот сын Алексея и Шарлотты — Пётр Алексеевич — позднее стал российским императором Петром II.
Для проявления душевной щедрости
Сбербанк 2202 2002 9654 1939
Мои книги
https://www.litres.ru/sergey-cvetkov/
У этой книги нет недовольных читателей. С удовольствием подпишу Вам экземпляр!
Последняя война Российской империи (описание и заказ)