В тот год мне довелось пожить в умирающей деревне Павловке. Где-то рядом обнаружили какие-то полезные ископаемые, не буду говорить, какие, боюсь нарушить секретность, да и неважно это совсем для читателя. Забросили нас, целую партию геологов да подсобников в чисто поле, велели разбивать палатки, подогнали «Урал» с оборудованием, передвижную лабораторию, контейнер с продовольствием и всякими бытовыми хитростями: угольные брикеты для печи, керосин, небольшую полевую кухню.
Через какое-то время, после того как мы провели нужные исследования, основную массу работников отозвали назад, свернули лагерь, а меня оставили ждать возобновления работ. Что-то там согласовывали, ждали финансирования, решали какие-то тягучие бюрократические вопросы.
Я особо не возражал – зарплата исправно поступала на карту, плюс всякие полевые, сезонные, командировочные. Да ещё и старенький, но вполне крепкий УАЗик, который дали в моё распоряжение и серьёзный запас продуктов: мука, крупы, сахар, тушёнка, сгущёнка.
Я не стал на месте покинутого лагеря разворачивать новый, а напросился со всем своим скарбом на постой к бабке Лизавете – высокой, худощавой старухе, костистой, нескладной, незлобивой. Её соседка, подруга и вечный оппонент в спорах, баба Люда, была толстой, низкорослой, но характер имела брюзгливый, склочный, ворчливый. Я благоразумно поселился у бабы Лизы, но своими запасами делился и с Людой, чем заслужил её уважение.
Дело в том, что у меня имелись такие важные вещи, как соль, спички, свечи, мыло, керосин, а также консервы – тушёнка и сгущёнка. Взамен я получал в своё распоряжение небольшую горенку с мягкой постелью, сушёные грибы-ягоды, лесной мёд и прочие соленья-варенья, которых в городе не найти.
Кроме того, помогал старухам с рубкой дров и прочими мужскими работами по дому. Любил вечерами сидеть во дворе за пахучим чаем из разнотравья, слушать незлобивую перебранку старух, иногда вступать в разговор в качестве арбитра, или просто свежего слушателя.
– От я и кажу тебе, что Машка-то наша блаженная, счастливая баба, как не крути!
– Ой, Лизка, чё ты несёшь-то, дурёха! Счастливая, куды нам до неё! У неё ж не дом, а шалман привокзальный – то уедут, то приедут, вечно кто-то живёт: спят, жрут да свинячат. Мало того, что своих полно, трое детей нарожала, дык ишшо стольких же притаскала, да давай вылизывать, ровно единокровных. Прямо страх господень! Крупы какой-то наварят, шмат сала старющего туды бросят – праздничный обед у них! В обносках ходют, словно нищета какая, да ишшо и радуются. Она их облизывает, нацеловывает во все места – деточки мои, грит. А деточки вырастают, своих суразов нарожают, да опять к ней ташшат. Нет бы отдохнуть на старости лет, так всё ей мало, не навозилась с деточками!
Сураз? Что-то я читал подобное, вроде у Шукшина такой рассказ есть. Это, кажется, незаконнорожденный, у нас таких байстрюками называют…
– Ох, и злымская ты, Людка, – вздыхает баба Лиза, – это тебя, как щас говорят, жаба задушила. Ты-от своих детей-внуков часто видишь? Два раза в год по особым случаям приезжают, и то, не успеют приехать, уже назад рвутся. А Машкины месяцами живут, по дому помогают… Да и про бедность ты врёшь, оне бедны были, когда только колхоз наш развалили, а как Семён на ноги стал, давно уж не бедствуют, не бреши!
– Как же, помогают! – непримиримо отозвалась баба Люда. – едут, чтоб бабке суразов своих скинуть, чтоб она с ними нянькалась, а они обратно в город, в офисы свои да клубы, им детей там сунуть некуда, с собой не возьмёшь, и одних не оставишь! А Машка блаженная, и рада-радёхонька, и накормит, и напоит, и с собой в торбы натолчёт припасу всякого, овощей да солений!
– А штош не натолкать-то? – удивилась Лизавета. – Свои дети, чай, не чужие! Да и откуда ей наталкивать, -- притворилась она дурочкой, -- они ж последний кусок сала доедают, как тебя послушать!
– Вот я и говорю, свои! – неизвестно чему обрадовалась баба Люда, полностью игнорируя вопрос о последнем куске сала. – Я своих-от чётко держу, по струнке. Оне, малые-то смолоду все жилы с меня вытянули: одень, обуй, накорми, лисапет купи, куклу тож. А как выросли, то мамка жени, мамка взамуж выдай, свадьбу справь, приданое выставь! Не-ет, со мной этот номер не пройдёт: я вас выростила, выкормила, на ноги поставила – таперя сами пробивайтеся, у вас вон, и ума палата, да силы немерено, устраивайте жизнь свою, а меняе не трогайте, я сама живу, ни о ком голова не болит, и ваших забот мне не надо, своих довольно!
– Ой, Людка, Людка, врёшь ты всё, как собака подзаборная, брешешь! Не верю я табе, и никто не поверит, ты же мать им родная, выносила их, выкормила, оне ж кровиночки твои! А ты что, волчица, чтоб их от себя выкидывать? Да нет, что я на животину-от зряшну тяготу наваливаю? Волчица своих деток до смерти защищать будет, в обиду не давать! А ты… – Лизавета горестно махнула рукой. – Детей вырастила, так с внучонками бы на старости лет повозилась, потетешкалась, понянчилась…
– Нет уж, довольно, натетешкалась по молодости, теперь отдохнуть хочу, пусть сами, как могут да как хочут. Я им не указ, и они мне не указ! Я тут живу, как хочу, и ни в какой город не поеду!
– Шибко тебя в город-то зовут, Людка! Нужна ты има в городе-от! Это Машка, ежели надумает, её и приветят, и накормят и спать уложат, а тебе тут век свой доживать, злыдне!
– А тебе не доживать? – вскинулась баба Люда. – Тебя в городу твоём заждались, из окон выглядывают! Коврову дорожку приготовили, да хоромы царские!
– Ой и дура же ты, как есть, дура набитая, – беззлобно, и даже с какой-то жалостью произнесла баба Лиза, – я в городу и месяца не проживу, сбегу оттудова, или в гроб меня засунут. Нет у них тама хором царских, одни клетушки, а мне куды без огороду, без лесу да озера? Что я там делать буду, в клетушке энтой? Вот и сижу здеся, да мои-от ко мне постоянно приезжают, унуков привозят на отдых, а ты так одна и кукуешь, злобу свою вместо них тетешкаешь…
– Сама ты дура старая! – не выдержала баба Люда, поднялась с завалинки, зло сплюнула и потопала прочь со двора.
– Постой, ты куды, обиделась чё ли? Не ерепенься, сядь, давай лучше чайку попьём вместес Мишаней, а? Чё нам ругаться-от?
– Подавись ты своим чаем, – буркнула непримиримая старуха себе под нос, и ушла-таки. Лизавета не услыхала последних слов, или услыхала, но сделала вид, что не было их, слов этих обидных …
Как и следовало ожидать, на другой день баба Люда, как ни в чём не бывало, явилась к подруге, и они уселись пить тот самый чай, от которого вчера так решительно отказалась одна из них. В этот раз разговор шёл мирный, без ругани и ссор. Вспоминали прошлое своей Павловки, её историю. Кроме прочего, в тот день я более подробно узнал о жизни той самой Машки-блаженной, про которую говорили вчера.
Умирающая деревня Павловка раньше была вполне себе процветающей, хотя и небольшой по размеру. Три-четыре улицы – главная, разумеется, им. Ленина. Асфальтированная, хоть и в ямах. На ней вся почти местная цивилизация: сельсовет, клуб, почта, чайная, магазины: продовольственный и хозтовары.
Сельсовет – он же правление колхоза «Заветы Ильича». Колхоз небольшой, но крепкий: и коровник, и свинарник, и ремонтная мастерская для тракторов и прочих сеялок-комбайнов.
В правлении – вечный шум и суета: председатель колхоза Иван Матвеевич – местный царь и бог. Покричать любит, продёрнуть, и за дело, и для профилактики. Парторг Семененко, наоборот, голос не повышает, у него своя метода. Вызовет нарушителя к себе в кабинет, и разговаривает долго, не уставая, и это обычно действовало на провинившихся сильнее, чем громкие крики председателя.
Ещё была улица Карла Маркса, тоже вроде центральной, на ней школа стояла. На Первое сентября, бывало, вся запружена мальчишками да девчонками, все с цветами, бантами, галстучками – парадные, наглаженные, причёсанные, ну любо-дорого посмотреть. Идут, гомонят что-то своё, толкаются, хохочут.
Ну, и дальше ещё две улицы, Озёрная да Лесная, эти попроще, пыль да грязь, домики похуже, да тропки поуже. Даже не улицы то были, проулки. Счас вообще заросли травой да бурьянами, ни одного дома не осталось.
А потом пошёл развал. Старого председателя уже не было, ушёл на пенсию, да уехал к детям. Старый парторг умер, а нового уже не присылали – кончилась руководящая роль партии. Новый председатель всё решил быстро и ловко. Хорошую технику распродал, а что похуже раздал бывшим колхозникам в качестве паёв. Всё разворовал, продал, и сбежал вместе с семьёй. Клуб закрыли – денег на его содержание больше не давали, а за свой счёт, кому он нужен? Молодёжь разбегаться стала, в город подалась, а старикам клуб зачем? Мужики, что дома остались землю обрабатывать, в редкое свободное время предпочитали в бывшую чайную заглядывать, там теперь обычная забегаловка-наливайка.
И почту убрали, и от двух магазинов только лавка осталась, и та два раза в неделю открывается. Умирать стала Павловка, сейчас в ней десятка два стариков доживают. Электричество ещё есть, а как не станет, тогда и конец Павловке придёт… А раньше, по праздникам, гудела наша Павловка, ровно улей. И в правлении партячейка соберётся, потом митинг на площади перед клубом проведут, и собрание торжественное, с докладом. В клубе концерт – дети какой-никакой спектакль разыграют, песни споют, стихи почитают. Хор у нас был народный, так они как заведут песни протяжные, под баян, так слёзы сами на глаза наворачиваются.
А опосля – в столовой банкет организуют: овощь всякая, вино своё, домашнее, жаркое с мясом, целый казан! А там и танцы, дискотека, как ныне говорят, для молодёжи развлечение. Свадьбы все вместе гуляли, в нескольких дворах столы, музыка гремит, вся деревня пляшет. А если кто помрёт, то тоже всей деревней хоронили, да все вместе плакали…
Я слушал эти рассказы хоть и с сочувствием, но в пол-уха: навидался и наслушался таких историй в достатке, хоть и печально, да, к сожалению, привычно… Гораздо больше меня интересовала история той самой блаженной Маши, о счастье или несчастье которой так ожесточённо спорили старухи. Чтобы не вызывать новых споров между ними, я дождался, когда баба Люда не пришла коротать время к соседке, и попросил бабу Лизу рассказать о Марии поподробнее.
Сначала та отмахивалась от меня: «Чё рассказывать? Неча там обсуждать, дело обычное!». Но все же разговорилась, хотя и по-своему, со всякими рассуждениями и отступлениями.
– Вот щас у нас капитализьм настал, всё деньги затмили, не стало у людей другого интересу. А ведь если по-хорошему, то что человеку нужно? Ну, хлеба кусок, кашу да щи, одёжку справную, избу крепкую. Здоровье – без этого никуды. А главное – чтоб вокруг тебя родные да близкие были, чтоб любили друг друга, помогали, да поддерживали. А у Машки-то нашей, сызмальства всё наперекосяк было. Вначале-от вроде всё, как у людей – отец, мать, бабки-дедки. Да мать-то здоровьем негодящая оказалась: и родить больше никого не смогла, и сама вскорости померла, какая-то хворь её сглодала, ничего врачи поделать не смогли. Так батя ейный, Пашка-тракторист один с дочерью остался. Знамо дело, это баба одинокая всё выдержит, одна выживет и деток поднимет, хоч из последних сил. А мужик без бабы только в работе хорош, а в доме с него мало толку, да ещё и с дитём.
Ну и привёл вскорости нову жену себе, Любку, молодуху с довеском, у неё тоже девка была, Танька. Ну, тама всё как в сказках бывает: мачеха дочери всё пряники да коврижки, а падчерице – синяки да шишки. Не так по избе ходит, ест много, ленивая да тупая, а доченька – свет ясный, солнышко в окошке. А ведь это ещё не девки даже были, а соплюхи малые, какие с них работницы! Хотя, если со стороны посмотреть, Машка во всём Таньку опережала: и улыбчивая, и добрая, и по дому сама спомочь торопится, и в школе на одни пятёрки учится.
А Любка прямо сатанеть стала, возненавидела падчерицу – и то сказать, Машка и лицом краше, и характером мягше, и умом побогаче. И соседи с неё умиляются, и парни начинают увиваться, и учительша нахвалиться не может. А Любка мало, что сама девчонку травит, так и сестрицу сводную науськивает, чтоб тоже, значит, приучалась. Папаша сначала пытался дочь родную защитить, но куды ему супротив бабы! Только отмахивался, да огрызался, но с каждым разом всё тише. Потом потихоньку пить стал, не буянил, не дрался, а сидел в уголочке, качал головой, да иногда песни пел заунывные…
Ну, и тоже потихоньку с ним попивать Любка стала. Да только во хмелю ещё злее становилась, так даже под горячую руку от неё и родной дочери перепадало. Машка всё учиться хотела, в город уехать, в институт поступить, учёба ведь легко ей давалась. Да какой там институт! Не пустили её отец с мачехой. Колхоз тогда ишшо крепкий был, справный, она после школы ушла птичницей, и там-от и судьбу свою встретила, Бог её будто наградил за все тяготы. Семён-механизатор её заприметил, да влюбился без памяти, сразу взамуж позвал. А она с дорогой душой – не только чтоб с ненавистного дома сбежать, но и сама Сеню полюбила.
Свадьбу сыграли весёлую да шумную, родители Машкины вместе со сватами устроили, хоть и нелюбимая дочь, а перед людьми стыдно, если свадьбу не гулять. Сенины родители дом има справили, и зажили молодые весело да счастливо. Любка, на них глядя, завистью исходила, всё их семью порушить пыталась. То повадилась в дом приходить, права качать, указывать да командовать. Да не тут-то было. Семён, хоть и незлобный мужик, но один раз сказал, как отрезал, выгнал взашей.
Пыталась слухи пускать, что гуляет Машка от мужа, пока тот в поле, но тут сватья вмешалась, оттаскала её за косы, при всём честном народе. Любка пыталась возмущаться, но все соседи горой за молодых стали – всё видели, знали, что брешет баба. А вскоре не до того Любке стало: её Танюша ненаглядная вдруг беременной оказалась не пойми от кого. Молчала, как партизан на допросе, не выдавала милёнка. Как сказала одна бабёнка, посмеиваясь в кулак, сама поди не знала, кто папашей станет! Так вот и вышло, что родили сёстры одновременно – Танька мальчика, а Маша девку.
А Любка, чтоб от позора спрятаться, стала всё чаще вместе с Пашкой пить, да ругаться с ним же. Тут к нам ко всем и перестройка-то подоспела, будь она неладна! Колхоз развалился, всё закрыли, все разбежались. Остались только несколько крепких мужиков вроде Семёна, сбились они в артель, кое-как технику подлатали, стали землю пахать, молочную ферму организовали. И от рэкетиров отбились, и чиновников одолели – выжили. Мужики крепкие, непьющие да работящие.
Так и шло всё. Семён работал, копейку к копейке – всё в дом. Машка хозяйством занимается, да детей рожает, и всё девки у неё выходят, ажно три штуки! Машину купили, «Ниву», чтоб сподручнее было в город выезжать. Машка всё смущается, что одних девок мужу приносит, а тот хохочет тока: девки, грит, тоже хорошо, только б здоровые были! Любка к ним и носа не кажет, злится, а Пашка часто заглядывал, когда тверёзый был, всё плакался, как ему с Любкой-то плохо. Но пить так и продолжал, и допился всё ж. Упал пьяный в канаву, да так и захлебнулся – осень стояла, дожди…
Тут бабы-от, Любка да Танька совсем с цепи сорвались, не просыхали вообще. Дома жрать нечего, всё пропили, дети голодные плачут, их трое уже у них, и все мальчонки. Грязные все, необстиранные, заросшие. Где соседи покормят, где стащат чего, как могли, выживали. Машка стала их к себе брать – помыла, одёжку справила. А они впервые хорошее отношение к себе почуяли – и уходить не хотят. Знамо дело, у Машухи тепло, еда всегда есть, она с ними возится, да сёстры сводные тоже. Вся детвора вместе, одним клубком по хате катаются. А явится Семён, такой галдёж пойдёт, только Машка успокоить может. Пацаны-от сперва Сеньки боялись, он большой, широкий, кулаки с кувалду, да голос что из бочонка. А на деле ведь, добряк, каких мало, кувыркается с детишками, что со своими, что с Танькиными. Конечно, у вечно пьяных матери с бабкой голодно, холодно, на них только кричат, а то и побить могут.
А потом Танька сбежала. Просто так, без ссор с матерью, без выяснения отношений. Просто утром после очередной пьянки исчезла бабёнка, словно и не было её, только записочка на столе: «Уехала устраивать свою жизнь. Заработаю денег – приеду. А нет, значит нет!». Так и осталась бабка Люба сама по себе. Детишки-от сразу смекнули, что к чему, и к маме Маше сдриснули. Они её давно уж так звали, свою кровную столь не любили. Та их приняла, конечно, да задумалась: одно дело когда-никогда тарелку щей поставить с краюхой хлеба, другое – на полный пансион взять. Что Семён скажет?
А Сеньке, как с гуся вода! Давно пора, грит, а то у нас девки одни, а теперь и пацаны будут! Она ему:
-- А чем кормить будем?
-- А, где трое кормились, там и шестеро! – и всё хохочет.
Так вскоре и вышло. Уж как Машка опеки над сиротами добилась, один Бог ведает. Только вскоре бабка Люба сгорела от выпивки, просто не проснулась после очередного запоя, и стали Танькины дети Машиными да Семёновыми. Повырастали, некоторые уже поженились, да замуж повыходили, своих деток родили. У них вроде графика, очередь, кто когда к родителям приезжает, что привозит, да что по дому делает. Тем только и остаётся, что стол накрывать, да с внуками возиться. Нет, что ни говори, а брешет Людка, как есть брешет! Счастливей Машки нашей и нет никого в нашей деревне. Разве что, Семён.