Никто при жизни Ленина не задал ему главного вопроса, ответ на который избавил бы исследователей от многих трудов. Что же ему нужно было для полного счастья? Чего он хотел больше всего?
Впервые громогласно он озвучил это с пресловутого броневика в апреле 1917 года.
Вот кучка отчаянных эмигрантов уже подъезжает в пломбированном немецком вагоне к Финляндскому вокзалу, а Ленин всё паникует — не прямо ли в Петропавловскую крепость ведёт этот путь. Страшно волнуясь, он спрашивал ежеминутно: «Не арестуют ли нас сразу же по приезде?». Это — одно воплощение Ленина.
В одиннадцать часов десять минут вечера он неуверенно ступит на питерский перрон. И уже полчаса спустя понесётся на броневике через весь Петроград, ошарашивая встречных неслыханным: «Да здравствует мировая социалистическая революция!». Это — совсем другая его ипостась.
«Лозунг мировой революции, брошенный им тогда, буквально ошпарил делегатов Исполнительного комитета и другие соглашательские элементы», — выразится будущий Нарком труда в первом советском правительстве Александр Шляпников. А Плеханов назовёт эту речь «бредовой». И такой действительно показалась она многим тогдашним его слушателям.
Никто не понял тогда, что говорил он о новой революции, которая дала бы беспримерную, неслыханную власть именно ему. Та революция, которая уже произошла, была ему чужой, при ней он бы всегда чувствовал себя бедным родственником, прихлебателем. Он говорил о революции, которая не закончится до той поры, пока не даст результата, нужного именно ему, Ленину. Много говорят, что идею этой бессрочной (перманентной) революции, которая оставила бы от всего существующего мира руины, из которых именно ты волен строить собственную вселенную, придумал не Ленин. Но это не важно. Умопомрачительный коктейль из фантазий, иллюзий, сладострастных амбиций и вожделений выглядел так: «Грабительская империалистская война есть начало войны гражданской во всей Европе... Недалёк час, когда по призыву нашего товарища, Карла Либкнехта, народы обратят оружие против своих эксплуататоров-капиталистов... Заря всемирной социалистической революции уже занялась... В Германии всё кипит... Не нынче завтра, каждый день может разразиться крах всего европейского империализма. Русская революция, совершённая вами, положила ему начало и открыла новую эпоху. Но надо идти дальше и до конца. Да здравствует всемирная социалистическая революция!..».
Странное дело, никто в России такого Ленина не понял, а в Германии его поняли как нельзя лучше. И понял Ленина никто иной, как начинающий Мефистофель политической пропаганды Йозеф Геббельс. Он и объяснил тогда, что эти ленинские амбиции ничем не отличаются от упований основателя Третьего Рейха, видевшего в нём, Третьем Рейхе, возрождение духа и смысла Священной римской империи, когда-то владевшей миром?
Правда, будет это лет через десять, когда никакого Карла Либкнехта и в помине не будет, да и Ленина тоже. Жива останется, однако, идея. Геббельс напишет в те дни агитку для народившейся фашистской партии, а в ней будут такие слова: «Из разрушенной системы появится воля к свободе. Она найдёт свою форму в основных новых идеях: в большевизме и национал-социализме. Оба появляются с абсолютной верой, что свободы можно достичь через падение всего мира. Большевизм и национал-социализм отобразились в двух людях, которые идут впереди решительного меньшинства с волей к будущему — в Ленине и Гитлере… Будем считать этих двух людей победителями старой концепции государства и пионерами новой. Такова наша настоящая задача».
Вскоре, однако, большевизм и национал-социализм обернутся двумя лютыми противоположностями. Это случится, когда уже сам Гитлер решит, что «русский большевизм есть только новая, свойственная XX веку, попытка евреев достигнуть мирового господства» и что «в другие исторические периоды то же стремление евреев облекалось только в другую форму». Во главе этого мирового еврейского заговора Гитлер и поставит Ленина, дав ему «его настоящее имя» — Иссашар Цедерблюм. И объявит, что большевизм, отныне, главный враг Европы и его надо остановить. Остановить, во что бы то ни стало, не стесняясь даже самыми великими жертвами.
Стоп. Тут мне даже обидно как-то за русских стало. Ленин и без еврейских подсказок мог бы вполне обойтись. У нас к тому времени уже давно созрела своя доморощенная вселенская идея — Москвы-Третьего Рима. Наш патриарх Никон ещё при царе Алексее Михайловиче получил белый клобук от духовных иерархов порушенной Византии как символ и благословение его личного торжества на всём великом духовном пространстве. Идея православия в этих претензиях была абсолютно тем же средством, что и идея всепланетного коммунизма. Кстати, и Никона и Гитлера, да, может, и Ленина тоже, питал один и тот же источник — откровение Иоанна Богослова, в котором есть строчка о тысячелетнем идеальном царстве, которое может выстроить и возглавить великая земная личность. Тут и без бутылки легко разобраться, что Третий Рим, Третий Рейх и Третий Интернационал — близнецы-братья. Так что Гитлер вполне мог выразиться и так: «Большевизм есть только новая попытка русских достигнуть мирового господства»
А Ленин, придя к власти в России, никак не избавился от мысли, что овладел только ничтожной частью того, о чём мечталось. И тут он опять нацелился на Германию, которая должна была стать второй ступенькой его пути к абсолютному исполнению желаний. Тогда он скажет, между прочим: «Meня часто обвиняют в том, что я нашу революцию произвёл на немецкие деньги; я этого не оспаривал и не оспариваю, но зато на русские деньги я сделаю такую же революцию в Германии…». Ну и так далее… во всемирном масштабе.
Ленин прицелился в Германию, а немцам это не понравилось, они насторожились и запомнили это прицельный манёвр. Так был посеян ветер, из которого вскоре человечество пожнёт бурю новой мировой бойни.
Ну, и это всё о том, чего не хватало Ленину для полного счастья. Такого счастья, о котором говорил Куприн: «Люди без воображения не могут не только представить себе, но и поверить на слово, что есть другой соблазн, сильнейший, чем все вещественные соблазны мира, — соблазн власти. Ради власти совершались самые ужасные преступления, и это о власти сказано, что она подобна морской воде: чем больше её пить, тем больше хочется пить. Вот приманка, достойная Ленина».
«Ну, хорошо, — спрашивали Ленина, — а каким же станет в этом непрерывном переустройстве мира окончательное место России?».
Вот опять эпизод из воспоминаний упомянутого «невозвращенца» двадцатых годов Георгия Соломона:
— Скажите мне, Владимир Ильич, как старому товарищу, — сказал я, — что тут делается? Неужели это ставка на социализм, на остров «Утопия», только в колоссальном размере? Я ничего не понимаю...
— Никакого острова «Утопия» здесь нет, — резко ответил он тоном очень властным. — Дело идёт о создании социалистического государства... Отныне Россия будет первым государством с осуществлённым в ней социалистическим строем... А... вы пожимаете плечами! Ну, так вот, удивляйтесь ещё больше! Дело не в России, на неё, господа хорошие, мне наплевать, — это только этап, через который мы проходим к мировой революции...
Так что, повторюсь, для непомерных амбиций Ленина обладание Россией было только самой ничтожной и несущественной частью того, что ему грезилось. Его представление о счастье было гораздо обширнее…
Можно предположить так же и то, что он был счастлив. Хотя бы некоторое время. Вот портрет Ленина, дорвавшегося, наконец-то, до вожделенной власти. Оставил его старый большевик А.Д. Нагловский, отлично изучивший Ленина, много работавший с ним. Ленин в первом своём правительстве доверил ему должность торгпреда страны советов в Италии: «У стены, смежной с кабинетом Ленина, стоял простой канцелярский стол, за которым сидел Ленин... На скамейках, стоявших перед столом Ленина, как ученики за партами, сидели народные комиссары и вызванные на заседание видные партийцы. Такие же скамейки стояли у стен... На них так же тихо и скромно сидели наркомы. Замнаркомы... В общем, это был класс с учителем довольно-таки нетерпимым и подчас свирепым, осаждавшим “учеников” невероятными по грубости окриками... Ни по одному серьёзному вопросу никто никогда не осмеливался выступить “против Ильича”... Самодержавие Ленина было абсолютным... Обычно во время общих прений Ленин вёл себя в достаточной степени бесцеремонно. Прений никогда не слушал. Во время прений ходил. Уходил. Приходил. Подсаживался к кому-нибудь и, не стесняясь, громко разговаривал. И только к концу прений занимал своё обычное место и коротко говорил: “Стало быть, товарищи, я полагаю, что этот вопрос надо решить так!” — Далее следовало часто совершенно не связанное с прениями “ленинское” решение вопроса. Оно всегда тут же без возражений принималось. “Свободы мнений” в Совнаркоме у Ленина было не больше, чем в совете министров у Муссолини и Гитлера».
Или вот как говорит о том же английский дипломат и журналист, Брюс Роберт Г. Локкарт, с 1918 года возглавлявший британскую специальную миссию при Советском правительстве: «…Не было комиссара, который не смотрел бы на Ленина как на полубога, решения которого принимаются без возражений. Ссоры, нередко происходившие между комиссарами, никогда не касались Ленина. Я вспоминаю, как Чичерин описывал мне заседание Совета комиссаров. Троцкий выдвигает предложение. Другие комиссары горячо оспаривают его. Следует бесконечная дискуссия, во время которой Ленин делает заметки у себя на колене, сосредоточивая всё внимание на какой-нибудь своей работе. Наконец кто-нибудь говорит: “Пусть решает Владимир Ильич”. Ленин подымает глаза от работы, даёт в одной фразе своё решение, и все успокаиваются».
И вот что любопытно. Только очень немногим такое поведение большевистского вождя казалось неестественным или отталкивающим. Упоминавшийся высокопоставленный эсер Виктор Чернов, у которого не было ни малейшего повода испытывать симпатию к Ленину, писал об этих проявлениях его натуры едва ли не с восхищением: «Ленина охотно считали честолюбцем и властолюбцем; но он был лишь естественно, органично властен, он не мог не навязать своей воли, потому что был сам “заряжен двойным зарядом” её и потому, что подчинять себе других для него было столь же естественно, как центральному светилу естественно притягивать в свою орбиту и заставлять вращаться вокруг себя меньшие по размеру планеты — и, как им, естественно светить не своим светом, а отражённым солнечным».
Сразу после смерти Ленина один из других вдумчивых его неприятелей выразился так: «Я думаю, что в лице Ленина сошёл в могилу самый крупный характер из выдвинутых русской революцией». Мысль дикая и отчасти сумасшедшая возникла у меня в связи с этим высказыванием. Мне захотелось стать, насколько это возможно, Шекспиром и подумать, например, вот о чём. Мог ли он, величайший мастер создания и драматической обработки крупных характеров, обернуть жизнь Ленина в одну из своих исторических трагедий? Пожалуй, что и мог. И тут я подхожу к тому, чтобы объяснить название этих заметок. Великая драма Ленина заключается в том, что он, достигши почти всего, не смог, не успел этим воспользоваться. Его жестокая неудача заключается в том, что он в единый момент выронил из рук всё, что с великим упорством и тяжкими стараниями собирал долгие годы. Я вспомнил о Фальстафе. Известно, что был он весельчак и пьяница. И пожизненной жаждой страдал. Ему, можно это легко вообразить, мечталось побывать в бочке с вином. Чтобы далеко не ходить за вечным блаженством. Вот и бочка нашлась. Но Фальстаф — вот она, злая ирония судьбы — захлебнулся первым же глотком. Насмерть. Размеры двух этих трагедий, труженика гомерических масштабов Ленина и лёгкого сибарита Фальстафа, конечно, не сравнимы, но суть — одна...