Найти тему
Алексей Карпов

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ГРУЗИИ

Оглавление

Кого из русских поэтов не тянуло в Грузию, кто не был очарован ею? «Нет, не черкешенка она…» — со сладострастием в голосе восклицал Пушкин; «Быть может, за стеной Кавказа…» — заклинал Лермонтов. Да и они ли одни? А Маяковский? А Есенин? А Паустовский? А Мандельштам с Пастернаком?

Какие ужасные муки!

Каков мой кошмарный фатум! —

писал и я, кажется, еще на I курсе, —

Надену я белые брюки,

Поеду я в город Батум…

Эти провидческие стишки сопровождал рисованный рассказ в картинках, так сказать, комикс, изображающий наше вымышленное путешествие втроём, вместе с Черниковым и Перевезенцевым, в Грузию — в Тифлис и далее в Батум, и разные забавные, опять же вымышленные, приключения. Кто мог подумать тогда, что всего через два-три года мы действительно отправимся по этому маршруту — все вместе: я, Черников, Перевезенцев, а также Грант Борисович Минасян. В течение почти двух месяцев мы — студенты исторического факультета пединститута — работали воспитателями в летнем трудовом лагере в селении Тэржола в Западной Грузии, близ Кутаиси, а нашим руководителем была некая Ламара Ираклиевна Е* — женщина весьма представительная и обаятельная, но вместе с тем волевая и решительная. Впрочем, воспитателями мы оказались весьма даже посредственными, если не сказать больше («Увы, но мы только сучья на вечно зеленом древе педагогического процесса» — это как раз о нас тогдашних), почему и умудрились в очередной раз развалить чужое благое начинание… Ну, да обо всем по порядку.

1. Сучья палата

…Не жди меня, мама, хорошего сына,

Твой сын уже немножечко подрос.

Меня засосала опасная трясина,

Тэржольский винодельческий совхоз…

Приблизительно такую песенку я уговаривал разучить подведомственных мне пионеров, готовившихся к обязательному в те времена смотру-конкурсу отдельных отрядов, каждый из которых должен был представить своё название, свою песню, свой девиз и что-то ещё в том же духе. Скромные и воспитанные пионеры, разумеется, очень стеснялись, робели, а от строчки «…Ламара Ираклиевна, нажми на тормоза!» вообще пришли в неописуемый ужас и исполнять песню решительно отказались.

Мы, горе-воспитатели, занимали отдельную палату и поначалу тоже решили принять участие в конкурсе с песней на мотив известной «А мне мама, а мне мама целоваться не велит». Выглядело это примерно так:

От Москвы от нашей самой

До Тэржолы долгий путь.

Всюду дамы, дамы, дамы —

Не вздохнуть, не продохнуть!

Мы уверенны, упрямы,

Педагогов грозен вид.

Но мне мама (тут предполагалось, что по очереди вступят все четверо),

И мне мама,

И мне мама,

И мне мама

Целоваться не велит

Выйдешь в поле утром рано,

И куда не кинешь взгляд:

Всюду дамы, дамы, дамы

Собирают виноград.

Как посмотрит в душу прямо —

Всё в душе расшевелит.

Но мне мама, и мне мама (и т. д.)

Целоваться не велит.

И это была чистая правда, потому что чего-чего, а хорошеньких воспитанниц в этом трудовом лагере (равно как и во всех подобных ему трудовых и пионерских лагерях) хватало с избытком.

Но петь эту песню мы тоже постеснялись и, наверное, правильно сделали. Тем более, что мы явно запнулись, когда стали выдумывать название для своей воспитательской палаты. Сначала предлагалось нечто вычурное и явно заумное, вроде «Фукидеды» (а мы, напомним, все были историками, то есть в некотором роде последователями знаменитого древнегреческого историка Фукидида), но потом как-то само собой вышло, что палата должна называться не иначе как «Сучья палата», а лозунг, кажется, предложил Минасян: «Сучьей палате — сучью жизнь!» И выходить с таким названием и с таким лозунгом на сцену было как-то неэтично. Не по-воспитательному.

2. О том, как Минасян выдавал себя за грузина

В Грузии к нам относились очень хорошо. Но лучше всех, конечно, относились к Гранту Борисовичу Минасяну. Будучи родом из Тбилиси, он неплохо знал по-грузински и потому мог считаться почти что своим. В первый же день, как нам рассказывал сам Грант Борисович, к нему подошёл некий местный начальник, что-то вроде бригадира (вообще надо сказать, что в Грузии, как выяснилось, все мужчины — непременно начальники, а в поле работают исключительно женщины). «Ты грузин?» — с некоторым сомнением в голосе спросил тот у Минасяна. «Ну и что ты ответил ему?» — поинтересовались мы. «Я ему сказал: “Я — тбилисец”» — гордо отвечал Грант Борисович. Но через несколько дней истина, как и следовало ожидать, открылась. Помню, как тот же грузинский начальник подошёл ко мне в поле и, показывая пальцем на прогуливавшегося неподалёку Гранта Борисовича, с какой-то торжествующей радостью в голосе сообщил: «Он — армян!» И, чрезвычайно довольный собой, пошёл поделиться этой новостью, кажется, к Черникову.

И всё равно Гранта Борисовича грузины очень полюбили. Стоит ли говорить о знаменитом грузинском гостеприимстве! О, как они принимали нас, с какой щедростью потчевали! Мы-то ещё иной раз худо-бедно умудрялись отлынивать от этого упоительного, но чрезвычайно утомительного времяпрепровождения. А бедному Гранту Борисовичу приходилось, что называется, отдуваться за всех. В итоге, чаще всего, он добирался до палаты уже под утро, после бурно проведённой ночи. И, ясное дело, утром едва мог открыть глаза — и то лишь затем, чтобы сообщить, что он сегодня «совершенно нетрудоспособен». «А где же Грант Борисович?» — спрашивали бывало сердобольные девушки, чрезвычайно заботившиеся о нашем здоровье. «Грант Борисович вчера перегрелся на солнце, — объявляли мы. — У него солнечный удар». «Ах!» — переживали девушки, а какая-нибудь из самых сердобольных, как правило, добавляла с неподдельной душевной теплотой в голосе: «Говорили же мы ему: Грант Борисович, наденьте панамку!»

3. «Береги честь смолоду…»

Всякому здравомыслящему человеку ясно, что везти в Грузию такое изобилие молоденьких и хорошеньких девушек (а, как известно, молоденькие девушки — почти сплошь все хорошенькие) — дело весьма и весьма рискованное. Нам, начинающим педагогам, и надлежало стоять на страже этого исключительного по меркам Грузии, да и всего Кавказа, богатства.

Причем собственно в Тэржоле всё обстояло более или менее благополучно. Наш лагерь был на особом, можно сказать, привилегированном положении, а потому денно и нощно нас охраняли пожилой и обременённый многочисленным семейством милиционер и старик сторож с большой суковатой палкой. Как ни странно, этого оказалось вполне довольно, и никаких особых покушений на честь вывезенных из Москвы воспитанниц как будто бы не было. Обычно вечерами наша охрана (а иной раз и мы вместе с ними) усаживалась за стол, угощалась сыром и зеленью, распевала приятные слуху песни или с увлечением предавалась игре в кости… Но вот за пределами Тэржолы приходилось, что называется, держать ухо востро.

Собственно говоря, проблемы начались уже в пути. В Грузию мы ехали на поезде «Москва—Ереван», и, на нашу беду, именно на нём возвращалась домой группа демобилизованных армянских солдат. Понятно, что должны были испытать эти давно отвыкшие от женской ласки молодые люди, когда им — направлявшимся в вагон-ресторан — посчастливилось пройти через наш плацкартный вагон, на полках которого вольготно и непринуждённо, в самых приятных глазу позах, раскинулось несколько десятков умаявшихся за день воспитанниц…

Не берусь сказать, до чего могло бы дойти дело в тамбуре поезда, где, собственно говоря, и протекала наша беседа с демобилизованными армянскими солдатами, если бы не красноречие и находчивость Гранта Борисовича. Ему, конечно, легче, чем нам, удалось найти общий язык со своими единоплеменниками.

Сначала мы постарались воззвать к гражданским чувствам вчерашних солдат Советской Армии, ибо сама мысль о возможном покушении на честь и достоинство вверенных нам девушек казалась нам кощунственной. «Это же дети!» — с пафосом восклицали мы. «Это дети?» — переспрашивали демобилизованные армянские солдаты, косясь в сторону вагона, где уже начинался процесс пробуждения ото сна, причём некоторые из пробудившихся проявляли явный и недвусмысленный интерес к происходящему в тамбуре. И нам пришлось согласиться, по крайней мере отчасти. Да, то буйство плоти, которое проглядывало сквозь мутные двери тамбура, мало чем напоминало о детях.

И тут Гранту Борисовичу пришла в голову счастливая мысль. «Скажи, друг, — воскликнул он, обращаясь к старшему из армян и патетически воздевая руки к небу. — У тебя есть сестра?» — «Да, — с гордостью отвечал тот. — У меня три сестры!» — «А для меня они все (тут он столь же патетически взмахнул рукой в сторону вагона), все они — сёстры!»

И — удивительное дело — сработало! Хотя армянские солдаты и глядели на Гранта Борисовича поначалу с некоторым недоверием, всё же такое исключительное обилие сестёр вызвало нескрываемое уважением с их стороны. «Прости, — искренне сокрушался старший из армян, — мы не хотели тебя обидеть». Затем, как водится, последовали настойчивые приглашения в ресторан, похлопывания по плечам, пожатия рук… В общем, спровадили мы их нескоро, но целость и сохранность юных московских барышень были соблюдены.

***

В Грузии же разворачивались сцены ещё более драматичные, хотя, в основном, развивавшиеся по тому же сюжету. Во время пешеходных прогулок или коллективных экскурсий обстоятельные грузинские мужчины, а также приезжие из других закавказских республик, сопровождали нас повсюду. Действуя то поодиночке, то целыми группами, они с подчёркнутой вежливостью и достоинством обращались исключительно к нам, мужчинам-воспитателям, и предлагали самые разные хитроумные комбинации, а чаще просто деньги, дабы пообщаться с юными прелестницами. Помню, как в центральном парке города Тбилиси, носящем имя великого грузинского поэта Шота Руставели, к нам с Черниковым подошла одна такая группа. Все входившие в нее граждане были как на подбор — важного вида, с внушительными отвисшими животами и столь же внушительными портфелями. Разговаривали они опять же очень вежливо, но хотели всё того же.

— Это же дети! — вновь патетически восклицали мы.

— Всё видим, всё понимаем, уважаемые, — соглашались граждане. — Не томите, называйте свою цену.

И так буквально каждые сто-двести метров.

4. О том, как Черников вёл трезвый образ жизни

Упоительные застолья продолжались в Грузии непрерывно, начиная с самого первого дня нашего пребывания в Тэржоле. Обычно ближе к вечеру нас приглашали в какой-нибудь гостеприимный грузинский дом, накрывали во дворе большой стол и начинали усиленно угощать. Отказываться было не принято. Но и выдерживали всё это мы с большим напряжением сил (см. выше).

Проще всего оказалось Игорю Васильевичу. В то время он вёл совершенно трезвый образ жизни и вообще не употреблял спиртного. В первый же день гостеприимные хозяева стали наливать ему вино. Черников решительно отказался. «Я не пью», — гордо заявил он. Хозяева сильно удивились. «Ты что, больной?» — спросили они с явной жалостью в голосе. «Нет», — отвечал Черников. «А тогда почему не пьёшь?» — «Не хочу».

Несколько минут хозяева пребывали в замешательстве. Но, надо отдать им должное, из создавшегося затруднительного положения они вышли не просто с честью, но с очевидным изяществом. Хозяин дома сделал едва уловимый знак, и одна из тех многочисленных грузинских женщин, которые беззвучно прислуживали нам за столом и приносили и уносили яства, немедленно отправилась с кувшином к стоящей неподалеку водопроводной колонке и набрала в кувшин простой водопроводной воды. С тех пор Игоря Васильевича уже никто ни о чём не спрашивал. Во время застолий в любом грузинском доме перед ним вместо вина ставили кувшин с водопроводной водой. А дальше он вместе со всеми поднимал бокал, чокался, говорил цветастые тосты, словом, ничем не выделялся среди праздно веселящегося общества.

5. О том, как низко я пал в глазах гордых грузинских женщин

Нет ничего более тихого и незаметного, чем грузинская женщина в присутствии чужого мужчины. Несколько таких женщин работали у нас на кухне в качестве поваров и подавальщиц. Двигались они совершенно бесшумно, в тёмных платьях и таких же тёмных платках, не поднимая головы, и только когда никого из нас не было рядом, тихонько разговаривали о чём-то на своём языке. Мне довелось пообщаться с ними лишь однажды. Произошло это при следующих обстоятельствах.

Как-то мне вместе с вверенными моему попечительству пионерами выпало дежурить по кухне. А всякому, кто когда-либо работал в детском пионерском или трудовом лагере, хорошо известно, что это едва ли не самое неприятное из того, что случается там с большей или меньшей регулярностью. Пионерам, как говорится, ещё туда-сюда: в конце концов всегда можно улизнуть. Хуже приходилось нам, педагогам. А как раз в тот вечер в лагере должны были состояться какие-то особенно грандиозные танцы (слово «дискотека» тогда ещё не было в ходу) — с подарками, развлечениями, присутствием местных джигитов и т. п. Естественно, что почти все пионеры — за исключением двух-трёх особо исполнительных воспитанниц — разбежались кто куда, и собрать их не представлялось никакой возможности. А посуды оказалось много, как никогда.

Делать нечего. Я решил проявить геройство и показать личный пример разгильдяям и лодырям, то есть поступить в лучших традициях отечественной педагогической школы. Иными словами, сам взялся за тряпку и мыльный раствор и встал у раковины, благо опыта по этой части у всех у нас хватало. Упомянутые две-три особо исполнительные воспитанницы со вздохом последовали за мной к столам с грязной посудой.

Но не прошло и пяти минут, как кто-то тихонько тронул меня за плечо. Я обернулся — и с изумлением увидал, что то была одна из местных и обычно совершенно бессловесных грузинских женщин. «Не надо», — застенчиво сказала она по-русски, преодолевая природную стыдливость и глядя на меня с явной тревогой и какой-то болезненной жалостью. «Что не надо?» — не понял я. «Не надо, — повторила она так же застенчиво, указывая на гору немытой посуды. — Это не надо!» — «Что значит, не надо? — я весь был преисполнен гордостью и чувством собственного достоинства. — Мне помыть посуду это вообще раз плюнуть. Сейчас мигом всё перемою!» Женщина взглянула на меня уже не просто с тревогой, но со страхом, и молча двинулась к выходу. Перед тем, как закрыть дверь, она ещё раз обернулась, покачала головой и тяжело вздохнула.

Ещё через несколько минут в посудомоечную заглянула другая грузинская женщина. Она вела себя несколько побойчее, чем первая. Увидав меня возле раковины с грязной посудой, она всплеснула руками и, сказав «Вах!», выбежала вон. А затем дверь стала открываться беспрестанно. Всё новые и новые грузинские женщины заглядывали внутрь и, видя меня, возбуждённо смеялись. А некоторые даже тыкали в мою сторону пальцем и шли звать своих товарок.

И долго ещё потом и в самом лагере, и за его пределами я ловил на себе заинтересованные взгляды грузинок самого разного возраста и комплекции. Увы, но восхищения в них никак не угадывалось. Может быть, и не так прямо, но за глаза женщины по-прежнему показывали на меня пальцем, что-то говорили на своём языке и иногда радостно смеялись. Да, что и говорить, авторитет мужчины — во всяком случае русского — я поколебал в них весьма основательно.

6. Грант Борисович Минасян на педагогическом совете

На педагогические совещания нас приглашали только поначалу, пока не разобрались, что к чему. Помню в один из первых дней, уже поздно вечером, я встретил во дворе одну из воспитательниц, даму весьма приятную во всех отношениях. На сей раз она была явно не в себе. По лицу её шли пунцовые пятна, и весь вид выражал крайнюю степень возмущения.

— Надо что-то делать, — сказала она решительно. — Немедленно собираем педагогический совет.

— А по какому поводу? — поинтересовался я.

— Будем рассматривать личное дело ученицы И*. Сейчас она сказала мне такое!

— Что же именно?

— Нет, я не берусь повторить это слово вслух.

И* училась примерно в восьмом или девятом классе. Девушка она была заметная, яркая, с огненно-рыжими волосами и по первому впечатлению весьма решительная, что называется, с огоньком.

Я на минуту задумался. Дама же, чтобы развеять мои сомнения окончательно, посчитала нужным добавить:

— И вообще, вы знаете, она такая девочка…

— Какая? — заинтересовался я.

— Такая…

Тут она слегка приподняла брови, ясно давая понять, какая именно. Но я опять не совсем понял.

На педагогическом совете искомое слово наконец было озвучено. Оказалось, что вечером, после отбоя, приятная во всех отношениях воспитательница повстречалась во дворе с И* и поинтересовалась, куда та, собственно, направляется.

— Пос…ть, — простодушно ответила И* и двинулась дальше.

(Как и во всех без исключения деревенских школах, не только в Грузии, удобства у нас, естественно, находились во дворе.)

Теперь по замыслу педагогического коллектива предстояло примерно наказать грубиянку.

Особенно возмущён был Грант Борисович Минасян, выступивший на педсовете первым.

— А если она действительно пошла пос…ть? — задался он вполне резонным вопросом. — Что же тогда по-вашему ей надо было ответить?

7. Два слова о пользе грузинской кухни

Как ни странно, на обычном грузинском столе царствует отнюдь не мясо (или, по крайней мере, отнюдь не всегда мясо), но, прежде всего, зелень, сыр и овощи. И это очень правильно и полезно для организма. Но вот гостей в Грузии потчуют без всякого снисхождения, порой забывая об элементарном милосердии. Так, например, нас в Грузии кормили просто-таки на убой. На завтрак, обед и ужин нам давали исключительно баранину. В обед каждому полагались по две огромных тарелки, до краёв наполненных аппетитной мясной жижей. На вид содержимое тарелок было совершенно одинаковым, однако первое блюдо именовалось супом (правда, очень густым), а второе — мясом с подливкой (правда, очень жидкой). На завтрак и ужин блюдо было всего одно (скорее, всё-таки второе, а не суп), но размерами тарелки были едва ли не больше, чем в обед.

Единственное, что спасало поначалу, так это мацони. Всякий раз нам выдавали по бутылочке этого замечательного кисломолочного продукта. Но пили его одни только мы, педагоги. Неразумные же воспитанники и воспитанницы отказались от мацони напрочь. И хотя каждый из нас выпивал по пять-шесть бутылочек зараз, всё же добрых полторы сотни приходилось выбрасывать. Через неделю хозяева посчитали, что это уже слишком (а может быть, попросту обиделись), и мацони с наших столов исчезло.

Баранина, как известно, относится к диетическим продуктам. Но не в таких же количествах! А потому последствия столь неумеренного употребления её в пищу — особенно для непривычных московских желудков — последовали незамедлительно. В уборную зачастили буквально все, без исключения. (Хотел было сказать: «поголовно», но это слово здесь явно не подходит.)

Спустя некоторое время дошло до того, что отдельных воспитанников стали забирать в инфекционное отделение местной тэржольской больницы. Среди первых помню одного очень упитанного мальчика по прозвищу Пончик. В больнице его решили лечить голоданием. Пончик продержался до вечера, а к ужину явился обратно в лагерь, причём совершенно выздоровевшим. Однако к этому времени все его постельные принадлежности, включая матрас и подушку, уже успели увезти — очевидно, на санитарную обработку. Как сейчас помню, добрый Игорь Васильевич, ни минуты не раздумывая, отдал несчастному собственный матрас, а сам в течение нескольких последующих суток спал в одних трусах на голой панцирной сетке.

8. «Бежать! Бежать!»

…Только длинная дорога,

Да вдали, да под горой

Три ублюдка педагога

Возвращаются домой

Из бывшаго

Идея привлечь нас, студентов, в качестве воспитателей в летний трудовой лагерь принадлежала нашему руководителю, Ламаре Ираклиевне Е*. Это казалось вполне разумным. Мужчин-учителей в школе, как известно, хронически не хватает, а мужчины — хотя бы самые завалящие — в детском трудовом лагере, а особенно в Грузии, совершенно необходимы. Однако мы, увы, не оправдали возложенного на нас высокого доверия, вновь (уже в который раз за годы обучения в институте!) проявив полнейшую безответственность и разгильдяйство… В общем, сейчас-то я понимаю, насколько неправильно мы вели себя и в какое затруднительное положение поставили прибывших из Москвы представительниц женского педагогического коллектива.

(Вполне возможно, кстати, что некоторые из них имели в отношении нас и особые виды. Но мы, увы, и здесь оказались не на высоте. По молодости лет и недостатку опыта мы тогда гораздо больше интересовались юными воспитанницами, нежели зрелыми и исполненными многочисленных достоинств воспитательницами.)

Уже очень скоро мы принялись саботировать указания педагогического начальства, всячески дерзить, а затем вообще повели себя самым разнузданным образом. Наконец, где-то уже на втором месяце пребывания в Тэржоле, после очередного (и, скорее всего, пустяшного, как я сейчас думаю) конфликта, мы с Черниковым решили постыдно бежать.

Надо сказать, что к тому времени нас в Грузии осталось уже трое, а не четверо. Грант Борисович Минасян (по согласованию с администрацией) прервал свою трудовую деятельность и отправился погостить куда-то к своим многочисленным родственникам — не то в Москву, не то в Днепропетровск, не то в какой-то другой город. Из оставшихся же троих мы с Черниковым, несомненно, были наиболее безответственными. Сергей Вячеславович Перевезенцев в этом отношении всё же отличался в лучшую сторону. Как человек положительный во всех смыслах он не решился покинуть доверчивых воспитательниц в столь трудный и драматичный момент и, скрепя сердце, согласился остаться на боевом посту ещё на некоторое время.

Итак, однажды вечером мы с Черниковым во всеуслышание объявили о своём бесповоротном намерении бежать. Реакция потрясённых воспитанников оказалась именно такой, какую и можно было ожидать. Особенно близко к сердцу приняли случившееся сердобольные девушки. Некоторые из них даже прослезились.

Упиваясь произведённым эффектом и преисполненные жалостью к самим себе, мы вернулись в палату. Расчувствовавшийся Черников тут же схватил гитару и рванул по струнам с таким отчаянием и такой страстью, каких я у него никогда прежде не видывал. Помню, что пели мы и про «ветры чёрные», которые «скосили пустые, мёрзлые поля», и про коней, которые «уносят нас дальше от нашей земли», и, конечно, про «лихих драгунов» и «бутылку красного вина», которая, как известно, «жена драгуна», и про поручика Голицына и корнета Оболенского. «А нам уж в Москву возвращения нет», — выводили мы хриплыми голосами, и казалось, что и вправду нет и не будет нам возвращения в Москву и сгинем мы в этой разнесчастной Грузии или где-нибудь по дороге в Россию.

При этом маршрут для бегства был выбран нами крайне неудачно. Решено было ехать на электричке в Тбилиси, а оттуда пешком (!) добираться по Военно-Грузинской дороге (!) до Владикавказа (тогда еще Орджоникидзе), где мы и собирались, наконец, пересесть на поезд. Боюсь, однако, что все сведения о маршруте и возможных трудностях были почерпнуты нами исключительно из романа «Двенадцать стульев» И. Ильфа и Е. Петрова. А потому трудно даже представить себе, что могло ожидать нас в дальнейшем, соверши мы это сомнительное путешествие. Тем более, что оба мы — и я, и Черников — тянули в лучшем случае на Ипполитов Матвеевичей Воробьяниновых, но уж никак не на Остапов Бендеров.

Но бегства не вышло. И помешал этому не кто иной, как Перевезенцев. Как я уже сказал, среди нас троих он, безусловно, был человеком наиболее совестливым и ответственным. Но увидав, какой ажиотаж поднялся среди подведомственного нам пионерского коллектива, Сергей Вячеславович не выдержал. «Эх, была не была», — воскликнул он… и тоже согласился бежать.

Эта новость имела эффект разорвавшейся бомбы. Если с нашим с Черниковым бегством пионеры еще худо-бедно, с грехом пополам, готовы были примириться, то известие о том, что и любимый Сергей Вячеславович собирается покинуть их, а они остаются с одними заматерелыми дамами-педагогинями, привело к настоящему бунту. Причем не в переносном, а в самом что ни на есть прямом смысле. В Тэржольской школе, где мы тогда обитали, началось нечто, отдаленно напоминающее нынешние «оранжевые» революции. Дети принялись составлять какие-то петиции, чего-то требовать от педагогического коллектива; по коридорам зачастили целые делегации. Остальные педагоги заперлись по своим комнатам, явно опасаясь высунуться наружу. Всё это продолжалось в течение всей ночи, и, наконец, мы дали себя уговорить и милостиво согласились остаться. Тогда нам, должно быть, казалось, что мы проявили какую-то решительность, чего-то добились… Сейчас же обо всём вспоминается лишь со стыдом.

В общем, мы остались. Дисциплина в трудовом лагере, как и следовало ожидать, упала окончательно. Мы первые же и нарушили ее, открыто предавшись лени и полнейшему разложению. Правда, положенные работы на винограднике и в поле как будто продолжались, и иногда даже с бóльшим, нежели прежде, успехом. А вскоре мы засобирались домой, в Москву, — уже все вместе, всем летним трудовым лагерем. Так что и осталось-то от этого эпизода разве что пара строчек про «длинную дорогу» «под горой» да про «отблеск Военно-Грузинской дороги», что «застил залитые чачей глаза».

Конец 1990-х - начало 2000-х

Приложения

СУЧЬЯ ПЕСНЬ1

«Увы, но мы только сучья

на вечно зелёном древе жизни».

Из бывшаго

Серой промозглостью, сыростью утренней

Душу щипало, хватая за сердце нас.

День начинался, хмурый и муторный,

Бритым затылком Перевезенцева.

День начинался в крике и в сутолке,

В чёрном похмелье — только держись!

Мы просыпались, ублюдки и суки:

Сучьей палате — сучья жизнь!

В вечном ознобе, в поносе жестоком

Глотка хрипела, не в силах дышать.

Тело и мозг электрическим током

Било единственной мыслью — бежать.

Сквозь распорядок, тупой и убогий,

Сквозь океан лицемерья и зла

Отблеск Военно-Грузинской дороги

Застил залитые чачей глаза.

Всю эту жизнь в обнажённом позорище,

В вечном страхе тюрьмы и сумы

Тифозным бараком и лепрозорием2

В себе самих протаскали мы.

Было: дни беспощадней, чем ночи,

Ржавый Батум да продажный Тифлис3.

Выли по-волчьи, ублюдки и сволочи,

Сучьей палате — сучья жизнь!

1981

НАДПИСЬ НА ПАМЯТЬ НА КАРТЕ ТБИЛИСИ

Таня,

ты просила меня написать тебе что-то.

Это что-то пишу на бесцветной я карте Тбилиси,

Уходящего в вечность корнями, немыслимого городка.

Это что-то в затасканной выси

Не стихов, а рифмованной прозы,

Не сходило — сидело садящей, щемящей занозой,

И ты знаешь, смешно — но

опускается дальше рука.

Таня,

вряд ли строф этих смысл, убогий и, в общем-то,

пошлый,

Будет понят. И вряд ли у строф этих вовсе есть смысл,

а не только настрой.

Ты просила меня черкануть тебе строчку, не больше.

Я ж, дурак, разразился нудной, пустой болтовнёй.

Но не буду, не буду.

Тем более, Таня, ты знаешь,

Это что-то я вроде, с грехом пополам, написал.

И к тому же успел. Погляди: из окна уж мигает

Кривоватой ухмылкой уродливый Курский вокзал4.

1981,

поезд «Тбилиси — Москва»

Примечания к приложениям

1 Всё это стихотворение, включая название, главный посыл относительно «Сучьей палаты» и «сучьей жизни», сентенции про побег и «отблеск Военно-Грузинской дороги», является достаточно точным комментарием к приведённым выше «Воспоминаниям…». (Или, что, пожалуй, точнее, «Воспоминания…» являются развёрнутым комментарием к данному стихотворению.) Так что объяснятьчастности и детали, за небольшими исключениями, смысла не имеет.

2 Лепрозорий сюда попал, конечно же, для рифмы. А вот тифозный барак — не совсем. Где-то на втором месяце пребывания в Тэржоле, у нас объявился некий молодой человек, студент какого-то московского (хотя и не уверен, что московского) вуза по имени не то Марат, не то Феликс, сын или племянник одной из воспитательниц. Жил он, естественно, с нами, студентами-педагогами. И вот как-то случилось мне заболеть, причём с довольно высокой температурой, что-то под сорок. (К счастью, проболел я очень недолго и через день выздоровел.) Слёг я в кровать, укрылся всякими телогрейками, а стряхнуть градусник, как водится, позабыл. Феликсу-Марату тоже занедужилось. И какая же поднялась суета, когда он померил температуру моим градусником! (На меня внимания тогда никто не обратил: наверное, решили, что я валяюсь пьяный, хотя, к слову сказать, никто из нас в Грузии всерьёз не напивался.) И вот почему-то герой этой истории уверился, что заболел именно тифом! Уж не знаю, какие признаки этой болезни он у себя обнаружил! К счастью, на следующее утро градусник стряхнули, температуру перемерили, и все успокоились. А вот слова про «тифозный барак» остались.

3 В Батуми мы ездили на экскурсию, а в Тбилиси вообще прожили несколько дней и именно оттуда возвращались поездом в Москву. Почему портовый город назван «ржавым», понятно. А вот определение «продажный» к Тбилиси, конечно же, не подходит, так что смиренно прошу у всех, и прежде всего у жителей этого славного города, прощение. Но так уж получилось, что нас тогда дважды подряд обсчитали: первый раз, по-моему, на рынке, второй — в какой-то аптеке. Вот я в сердцах и не сдержался.

3 Когда мы возвращались на поезде домой, девочки-школьницы, как это почти всегда бывает с девочками-школьницами, стали ходить по вагону с разными альбомчиками, открыточками и тому подобными вещицами и просили всех написать им что-нибудь на память. Одна подошла ко мне с картой Тбилиси, на которой все расписывались — кто с пожеланиями, кто просто так. Вот я и задумался, что бы такое написать. И даже успел сочинить, но — слишком поздно, когда поезд уже подходил к вокзалу. Так что всё в стишке этом точно соответствует действительности.