Найти тему
Мир на чужой стороне

Скелетон

Фотография Павла Большакова
Фотография Павла Большакова

Поздний бархатный май, солнце, балкон настеж, занавеска колышется, я стою в дверях и вижу все разом - Бокаревский, грубо сколоченный, отливающий черным стеллаж, забитый книгами снизу доверху, стол, густо протравленный кузбасслаком, двадцать пятые колонки, Арктур, лампу на штативе, мягкий, заново малиновой кожей перетянутый стул, зеленый раскладной диван из комиссионки, гитару, люстру, палас и обои. И мне нравится жизнь. Целиком. Снаружи и внутри. Нравится день - солнечный, погожий, ласковый, манящий, и комната, набитая интеллектуализмом - книгами и джазовыми пластинками с легким флером изысканного сюра. А еще клуб с подпольным культуризмом, Орнелла Мути и волшебно-математизированная специальность "сопромат". Длинные волосы, джинсы "RINGO", кожан и гитара, подаренная Луиджи - настоящая, итальянская, классическая. Полный комплект чудес.
Балкон выходит на улицу Тимирязева, и с четвертого этажа открывается вид на двухуровневую крышу кинотеатра Пушкина и прозрачно-зеленый скверик с цветником, революционным памятником Самуилу Моисеевичу и добрыми скамейками из шестидесятых.
Там, в скверике Цвиллинга летом семьдесят шестого Леха Симонов под аккомпанемент Кантора и Вильяма, азартно наяривая себя по ляжкам, исполнит Маккартневскую "Heart Of The Country" со знаменитого альбома "Ram", чем сразит наповал, ибо у него выйдет круче - гораздо круче, чем у Поля и Линды. И мир в который раз перевернется - в лучшую сторону.
Перед кинотеатром улица раздваивается, и вдоль нижней ветки живет наш дом. Четырехэтажный, высокими потолками, покато-угольной крышей, крытой кровельным железом, огромным, сухим, используемом под сушку белья чердаком и ржаво-подрагивающей пожарной лестницей, находящейся в опасной близости от кухонного окна.
На первом этаже столовка - сивая, мерзко-пахучая, невообразимо поганая, родной детсад с манной кашей, киселем комками, показами глупостей и томительным сончасом, детская библиотека, где украдкой, втайне от родителей, сидя за далеким столом жадно проглочу запрещенную не помню по какой причине "Одиссею капитана Блада", большая арка с дежурной бочкой кваса - говорили, на дне живут длинные белые черви, которых при промывке отдирают специальным ершиком, а еще ЗАГС, где женюсь в первый и, слава богу, предпоследний раз.

Двор начинался клумбой - большой, шестиугольной, с длинными лавочками по большим сторонам. Пенсионерский форпост.
Баба Сима - моя бабка с русской стороны. Молчаливая, надменная, два класса с коридорчиком. Когда дед взлетел по военной части, стала барыней - шофер, денщик, ординарец. Важно восседала на скамейке и благосклонно слушала. Или неистово костерила.
Генеральша со второго этажа - сухонькая старушонка с дребезжащим голосом. Мать большого, но сожалению бывшего начальника Уральского военного округа, которого сослали в наши Палестины за то, что в шестьдесят первом проворонили Пауэрса.
Нина Юрьевна - высокая, дородная, прежде кучерявая, прямой спиной, хрипловатым голосом и решительными манерами дама в синем берете и рябом, малиново-фиолетовом плаще. Во рту беломорина, в руке длинная бельевая веревка с толстой, противной болонкой на конце. Выпускница женской гимназии. По-моему, Петербургской.
По совместительству - бабушка школьной Наташки-симпатяшки, у которой отмечали новый семьдесят восьмой год - тот самый, где потерпел полнейшее фиаско с Мечтой.
Никогда не охала, лишнего не болтала, ненавидела сплетни и лепила правду в глаза - невзирая на лица, статусы, заслуги и должности. Уважали и любили.
Иван Гаврилыч. Высокий, некогда крепкий, но годами подсгорбленный. Скромный, тихий, незаметный участник войны. Герой.
Ходил палочкой, коричневом драповом пальто довоенного пошива и черном меховом пирожке. Очки "Шостакович" и полные карманы леденцов, которые охотно раздавал детворе. Добрейшей души человек.
Однажды мы с Гошей, прикинувшись брошенными и голодными, выпросили у него гривенник - родители ушли, ключей нет, а кушать хочется.
Вообще, Гоша - мой брат, двоюродный, на год старше, и пока, вплоть до семидесятого, мы живем вместе - квартируют в комнате, которая после их отъезда в кооператив перейдет мне.
Прокатило, и гривенник мы получили - даже два, но со страху или восторгу слил коммерцию родителям. Папино состояние трудно передать словами - побелел, сжал зубы. Убивать не стал, сдержался, но очень хотел.
Для начала шипящим слогом выдал про подлость и низость, позвонил Гаврилычу, а затем пинками погнал извиняться. Поджавши хвосты двинули - принц и нищий. Тот, разумеется, прослезился, простил, насыпал конфеток и напоследок расцеловал в обе щеки. Было ужасно стыдно, но не очень страшно.
Хуже, Гоша обидится на всю жизнь - ведь я нас сдал и деньги пришлось вернуть. Он припомнит мне лет через восемь - расскажет отцу, даже приврет, что в зимнем научном лагере "Курчатовец" сын ежедневно выпивал и вообще, вел себя неподобающе. И я не останусь в долгу - на ближайшем вечере во дворце пионеров Гоша схлопочет всерьез, за что меня навсегда исключат из научного общества учащихся и запретят выезды в Курчатовец. Без права на реабилитацию.

За деревянным штакетником детский сад - участок, разбитый на четыре квадрата с купидонским фонтаном, включаемым дважды в год.
Дальше футбольное поле и горка. Высоченная - метра три с половиной с длинным пологим спуском. Зимой пристраивали желоб - утаптывали снег, лепили бортики, выкладывали разворот, поднимали вынос и заливали. Утаптывали, ухлопывали и заливали. До кондиции.
Ладно, на дощечках еще туда-сюда - можно выжить без спецподготовки. Вот на санках - искусство. Разок таки докатался. Скелетон.
Придя домой обнаружил кровь. Сначала не понял откуда. Оказалось, пробил задницу - словил чужие полозья и не заметил. Разумеется, мать выдала весь артикул - травмпункт, йод, повязки, столбняк, уколы. И нервы - куда без.
Обожала лечить - хлебом не корми. С любого чиха - постель, градусник, доктор и великий подвиг самопожертвования. Прибегала по три раза с работы, вставала ночью - пощупать лобик, поправить одеялку.
Если заболевал, власть отходила ей, ибо только мамам ведомы явные и тайные потребности страдающих чад. Распоряжения сыпались как из рога изобилия - лекарства, уборка, магазин, готовка. Все построены, все при деле - родственники, врачи, специалисты, подруги. Раздача, фронт, тыл и передовая. И когда выздоравливал, в протяжном вздохе облегчения проскальзывали светлые нотки легкого сожаления.
В четырнадцать закрою дверь на ключ, перестану болеть, уйду в спорт, учебу, друзей и музыку. Потом - женитьбу, отдельную квартиру, работу.
А мама останется по другую сторону - несовременная, говорливая, обидчивая. Озабоченная моим здоровьем, сходу подозревающая ужасное и непоправимое - ведь у детей нет возраста, кроме младенчества.