Найти в Дзене
Александр Дедушка

"Братья Карамазовы (продолжерсия)" - Иван знакомится с солдатом, отца которого он чуть не заморозил 13 лет назад

Приветы из прошлого Иван проснулся от очередного кошмарного сна. В последнее время он чувствовал себя неважно, ощущал, что заболевает все сильнее и ничего не мог поделать. И самым неприятным симптомом приступающей к нему болезни были участившиеся кошмары, в которых вроде бы и не было ничего особо страшного, но они давили каким-то непонятным неподдающимся осознанию подтекстом, вызывая в душе гнетущее мрачное и опять же непостижимое предчувствие чего-то нехорошего, что еще должно произойти в будущем. Причем, сны эти никогда не повторялись, хотя были наполнены вполне реальными лицами. На этот раз Ивану снилось, что он стоит на новом воксале, но почему-то берет лошадей и громко говорит кучеру: «Смотри, не в Чермашню, а на Воловью». И его сильно беспокоит, что кучер повеления не понял и сейчас решит действовать по своему разумению. Уже во время езды он снова наклоняется к кучеру и хочет ему напомнить о Воловьей станции, но в то же время как что-то и останавливает его. В душе нарастает беспо
Братья Карамазовы
Братья Карамазовы

Приветы из прошлого

Иван проснулся от очередного кошмарного сна. В последнее время он чувствовал себя неважно, ощущал, что заболевает все сильнее и ничего не мог поделать. И самым неприятным симптомом приступающей к нему болезни были участившиеся кошмары, в которых вроде бы и не было ничего особо страшного, но они давили каким-то непонятным неподдающимся осознанию подтекстом, вызывая в душе гнетущее мрачное и опять же непостижимое предчувствие чего-то нехорошего, что еще должно произойти в будущем. Причем, сны эти никогда не повторялись, хотя были наполнены вполне реальными лицами.

На этот раз Ивану снилось, что он стоит на новом воксале, но почему-то берет лошадей и громко говорит кучеру: «Смотри, не в Чермашню, а на Воловью». И его сильно беспокоит, что кучер повеления не понял и сейчас решит действовать по своему разумению. Уже во время езды он снова наклоняется к кучеру и хочет ему напомнить о Воловьей станции, но в то же время как что-то и останавливает его. В душе нарастает беспокойство – чувство, что он попал в непонятную ловушку, из которой ему будет очень трудно выбраться. Он начинает вглядываться с спину кучера, словно там должна проявиться некая разгадка. Но разгадки нет, а новое острое подозрение все сильнее пронизывает Ивана; он глядит на подергивающую спину кучера, и эти подергивания как-то отвратительно ясно убеждают его, что кучер на самом деле везет его в Чермашню. Ивана захлестывает ярость, он подымает трость, чтобы ударить кучера, но тот внезапно сам поворачивается к нему. И ярость сменяется волной страха. Ибо видит, что повернувшийся к нему сидящий на козлах кучер – это Смердяков. Ивану видна только половина его лица с хитрым прищуром глаза и этим ненавистным выражением сознания какой-то связывающих их обоих тайны. А Смердяков словно наслаждается его раздерганной беспомощностью и вдруг произносит:

- А и правду говорят, что с умным человеком и говорить разлюбезно

И это «разлюбезно» невыносимо режет сознание Ивана своей опять же непонятной несообразностью. Во-первых, от совершенно нестерпимой фамильярности – такой, что даже дух захватывает от этой наглости, так решительно переступившей все границы. А во-вторых, от опять же от почти не осознаваемого, но все-таки чувствуемого признания, что Смердяков имеет право так говорить. Имеет, но не должен был это делать, словно не должен был так явно выдавать некую их совместную тайну. И в то же время Иван чувствует несообразность в самих словах Смердякова, словно что-то в них неправильно. «Нет, не так! Врешь, не так!.. Неправильно!..» - думает про себя Иван, но в то же время, почти холодея от ужаса чувствует, что не может вспомнить, как должно быть правильно, как должен был сказать Смердяков. А именно в этом и есть спасение, и есть выход из этой подстроенной Смердяковым ловушки. Иван напрягается, но не может вспомнить, как должно быть правильно, и более того, чувствует, что и это Смердяков тоже подстроил, чтобы посмеяться над ним и еще больше его унизить и увеличить свою власть над ним. Беспомощно, словно ища поддержки, Иван начинает озираться по сторонам и вдруг видит, что справа и слева от него сидят Катерина Ивановна и Lise. И опять ощущение, что это уже где-то было, но где и когда он не может вспомнить. Иван снова мучительно пытается вспомнить и тут замечает, что пара лошадей уже не просто скачет впереди, а они словно несутся со все убыстряющейся скоростью чуть уже не по воздуху. Страшно становится Ивану, он инстинктивно хватается за руку сидящей справа от него Lise.

- А раньше были смелыми… - говорит та, смеряя его холодным, презрительным и даже каким-то «размазывающим» взглядом.

И опять Иван пронзается чувством, что это когда-то было, что просто смертельно необходимо вспомнить, где и когда, что в этом будет спасение, но он не может этого сделать… И тут просыпается с колотящимся сердцем и стоном, который слышит сам в первую секунду пробуждения.

Иван приподнялся на диване, с простынею, сброшенною на пол его беспрерывными ворочаниями, как и шубой, служившим ему вместо одеяла. В последние дни он ночевал в тюрьме, в кабинете смотрителя тюрьмы, что был расположен на втором этаже «административного корпуса». Спал он, полностью не раздеваясь, сняв только обувь и верхнюю часть своего обычного костюма – черной в едва заметную елочку тройки. Кабинет выглядел довольно скромно: раза в полтора шире, чем обычная одиночная камера, пенал пространства упирался в торцовую стену с двумя окнами, между которыми висел портрет государя-императора. Под ним массивный стол, в которому был приставлен еще деревянный, служащий для допросов арестованных, пара стульев. Да в углу – потертый кожаный диван, служивший Ивану постелью. Еще в противоположном углу у двери – медный умывальник с начищенной вставной емкостью для воды, блестевшей как золотая. Это был предмет соревнования между различными сменами дежурных солдат, каждая из которых, сдавая смену, по какому-то неписанному правилу должна была до блеска начистить этот «медное черево», как называл эту деталь умывальника начальствующий над солдатами фельдфебель Прокопьич. По совместительству оно служило еще и зеркалом.

Иван подошел к умывальнику и неторопливо умылся, щурясь на блестящую поверхность «черева». Изображение его лица сильно искажалось, растягиваясь в ширину, так что голова походила на какую-то невиданную тыкву. Иногда это забавляло Ивана, но сейчас только раздражало и вызывало желанию плюнуть. Глубоко в душу засел и никак из нее не шел только что пережитый во сне сюжет. Ему только сейчас осозналось, что он так мучительно пытался понять во сне – его герои говорили словами Смердякова, и появление этого персонажа именно в этот день не могло не угнетать его и как-то по-злому раздражать еще сильнее. Кроме того в кабинете было немилосердно жарко и душно. Вделанный в противоположном от умывальника углу дымоход буквально пылал жаром. Это старались дежурные. Как ни ругался Иван, пытаясь умерить их «пыл», каждый раз все происходило по-старому. Приходила новая смена и первым делом старалась как следует раскочегарить печное отопление до отупляющей одури. Оно, впрочем, было понятно, солдаты сильно мерзли на своем первом этаже, где начальствующие «экономы» экономили дрова в первую очередь на обогреве казарменных помещений. За дверью послушалась возня и шушуканье. Иван знал, что это означает. Стоящий на посту перед его дверью солдат должен был определить, что хозяин кабинета встал и дать сигнал к приношению завтрака.

Одеваясь Иван стал у дивана и повернулся к портрету. Это уже выработалось у него в какой-то ритуал – одеваться, глядя на государя-императора. Что-то в портрете сильно привлекало Ивана, но опять-таки не давалось к точному определению. Не сказать, что изображение было сильно талантливым. Видно, что художник компенсирует отсутствие подлинного мастерства тщательным выписыванием деталей. Портрету было больше десяти лет, написан каким-то «командировочным» художником по «государственной надобности», ибо у начальников подобных учреждений должен висеть портрет государя, а сам государь был изображен еще относительно молодым. И хотя полного сходства с оригиналом не было, однако остался этот пристальный взгляд слегка настороженных глаз, которые почему-то больше всего и влекли Ивана. Чем больше он всматривался в эти глаза, тем постепенно все явственнее начинал испытывать непонятное чувство тревоги и даже вины, которые странным образом мотивировали его, как он сам определял, на «не вполне однозначную деятельность».

Наконец после стука и окрика Ивана дверь отворилась и за нею появился солдат с железным подносом, на котором дымились чашки с нехитрым казенным завтраком, сделанным на тюремной кухне «для господ офицеров». Иван кивнул и хотел было отвернуться, но его привлекло улыбающееся широкой улыбкой лицо солдата, невольно обращающее на себя внимание своей свежестью и радушием. Это был еще совсем молодой солдатик, с круглым лицом и курносым носом, не более двадцати трех-пяти лет, к тому же маленький и тщедушный, - ремень на его поясе, несмотря на все старания соблюсти форму все-таки болтался на худосочном тельце, и ладони, в которых тот держал поднос, казались совсем еще детскими.

- Что, голубчик, вы там опять распалили на всю Ивановскую? Видишь, как жарко, скажи, чтобы дров больше не подкладывали, - распорядился Иван слегка дребезжащим голоском, не столько потому, чтобы это было исполнено – ситуация повторялось изо дня в день – а чтобы что-то сказать и услышать в ответ слова этого непонятно приветливого солдатика.

- Да мы уж и так помале, ваше высоко…благородие… Да боимся, как бы не похолодело. А то на улице ужесь мороз как ни есть… - ответил солдат по-прежнему улыбаясь и словно не принимая всерьез слова Ивана. Видимо в его сознании тепло – это было всегда высшее и первейшее благо, жаловаться на которое можно только в шутку.

- Ну, ставь, ставь поднос свой, - беззлобно, но все-таки мрачно ответил Иван. Ему и хотелось рассердиться, и почему-то сбивало с толку ненаигранное добродушие этого солдатика.

- Мне бы еще прибраться, ваше высокоблагородие…

- Что черево начистить?

- Да и еще по мусору и пыли подтереть.

- Ну валяй, валяй…

В другой раз, даже зная, что этим задерживает смену состава дежурных, он мог бы и выгнать таких «чистильщиков», но сейчас разрешил – загадка улыбающегося солдатика не давала ему покоя.

Иван уселся за приставленный к основному дубовый стол и принялся за завтрак, исподтишка наблюдая за нехитрыми действиями солдата, который выйдя на минуту, вернулся с ведром и тряпкою и действительно начал с зачистки пресловутого «черева», навести на котором еще больший блеск, казалось, было уже невозможным. Уже к концу завтрака, когда и солдат заканчивал свою уборку, Иван снова поймал на себе улыбающийся взгляд солдатика.

- Что, голубчик, ты так разулыбался с меня?

Тот как бы смутился и озадачился:

- Я это… виноват…ваше высоко…благородие…

Солдатику, видимо, с трудом давалось длинное слово и «благородие» он произнес похожим на «богородие», чем вызвал улыбку на лице Ивана.

- Да не виноват… А только ты на меня словно как на девку красную лыбишься… (Иван при случае мог и сам ввернуть простонародные обороты.) Иль я тебе червонец золотой не даривал, кажется?..

- А вы меня не узнаете, ваше высоко…благородие?

Иван с удивление взглянул на солдата, и тут впервые на него пахнуло чем-то знакомым. Но опять же не пришло на ум. Иван напрягся и опять с каким-то мрачным предчувствием, резанувшим по сердцу, понял, что все это очень похоже на его сонные потуги. Несколько раз болтанув головой по сторонам и даже слегка прорычав от бессилия, он снова обратился к солдатику:

- Ну, давай, привет из прошлого, говори – не томи... Кто ты есть?

- Рядовой Кушаков.

Солдатик подобрался и вытянулся – сработала, видимо, уже успевшая въесться привычка. Но тут же вновь разъехался в широкую открытую улыбку. Иван тупо всматривался в солдата, чувствуя в себе закипающее раздражение. Солдатик по-прежнему улыбался и вдруг протянул почти нараспев:

- «Ах поехал Ванька в Питер – я не буду его ждать…» Вы батяника моего, тятьку, спасали тогда зимою… Это уж летов пятнадцать назад. Я тогда совсем отрочем бывал… А вы тогда до дома нашего доставили и врачом послали и потом ждали. А и напевали все время тогда – тожеть как не в себе были… Это песня любимая батяника нашего. Он как наклюкается, так обязательно ее и поет. А вы тожесь значит подхватили. А я рядом был, помогал с маменькоею нашею. А я сразу вас узнал, как только увидел издеся. Вот, думаю, Бог подал свидеться с благодетелем нашим…

И только сейчас Иван все вспомнил. Причем события тринадцатилетней давности вдруг выступили в сознании с какой-то почти невозможной ясностью, ясностью до боли, так что Иван на секунду даже зажмурился и сжал зубы, чтобы не застонать. Да – точно. Этот пьяный мужик со своим «Ах поехал Ванька в Питер…», сбитый им по пути к Смердякову и замерзающий на дороге… Как он его подобрал на обратном пути, сначала доставил к какому-то мещанину, где его отогрели, потом доставили домой, где ждали врача, а он продолжал возиться с мужиком, впадающим в беспамятство. И – да, был там десятилетний испуганный мальчик, который суетился тут же под руками, помогал раздевать мужика и укладывать его в постель и которому он за отлучившейся матерью оставил потом деньги. Причем, Иван все это увидел как бы со стороны, и себя самого с пугающей четкостью и в то же время с какой-то непонятною надеждой. А солдатик все так же стоял с тряпкой, поднимая ее во время разговора чуть не к носу и улыбался. И Ивану совсем не хотелось его отпускать.

- Что ж давно ты на службе?

- Да уже три года. Сначала в Сибири мы стояли, потом тронули. Говаривали, как на турку, ан нет оказалось. Я как наш полк сюда перевелись – ой обрадовался. Все ж почти у самого дома. А как к тюрьме роту мою приставили – так и вообсще.

В самом строе его простонародной речи было что-то музыкальное, казалось, что он вот-вот и запоет еще что-нибудь типа «Ваньки», да и просто слушать его было приятно, а глядеть на его простодушное улыбчивое и оттого еще более круглое лицо – тем более.

- Нас перевелись сюда, после взрыва на императорской железке, когда государя нашего кончить хотели, все строгости, строгости пошли… А после Халтурина так уж и совсем. А но и предыдущие нападения до нас доводились. С молебствованиями потом проповедовали. Да только ж это все беспользенно будет, ибо тут с именем Божиим приступили, а значит будет ранова ли поздно…

Он проговорил это с той же широкой улыбкой, и эта улыбка как-то не совсем вязалась с тем, что он только что сказал. Иван как-то даже не сразу отреагировал:

- Это ты с чего взял?

И вдруг почувствовал жгучий интерес к тому, что говорил про покушения на императора этот простой солдатик из народа, солдат, чьего отца он когда-то поставил на грань смерти, а затем и спас. И странно - судьба его отца каким-то непонятным образом связалась с судьбою государя. А солдатик, почувствовав интерес Ивана, заговорил с еще большим оживлением и при этом не теряя улыбки:

- А читал я, как брали убивцев императорских, у которых не получилось убивство ихнее. Там сказано было, что обстановка в доме их была – лампадочка, знать, как и положено в углу степлилась. Значит, с именем Божиим все замысливалось… А дальше, что буфет стоял, а на буфете кот сидел… И ведь не взяли его…

Тут солдатик Кушаков совсем рассмеялся, как-то особенно весело и заводно. При этом совсем по-крестьянски поднял руку с тряпкой, чтобы прикрыть рот.

- Кого не взяли? – досадуя на неуместный смех, заторопил Иван.

- А кота, знать, этого… Эх, дурни. Ведь это же она сама и была – смертушка императорская. Смертушка царская сидела там в образе кота, а они и не усекли того-т. Если бы взяли – то глядишь, отлеглось бы на время, али вообсще навсегда. А то ведь – колдовство там было. Верно говорю – без колдовства в энтом деле никак не обошлось. Но если бы просто колдовство – тут еще надвое могло выйти. А так – и с именем Божиим. С лампадкой, иконами, как положено, знамо. Колдовство – да еще с именем Божиим… Вишь, с именем Божиим на царя принялись. Это ж и отрочу понятно. Ведь помазанник – сказано, помазанник Божиев. На него только с именем Божиим. Одно колдовство издесь не поможет. А коли с именем – то все… Тут выйдет толк несумнительно. Так что – конченое это дело, Лександры царя-батюшки нашего. Шабаш…

- А ты как будто и рад… Радуешься этому?

- А что ж нам не радоваться-то? – простодушно подтвердил Кушаков. - Солдатик он известно чего ждет… Будет новая коронация-манифестация – и нам, вестимо, может, сроки службы-то поубавят. Домой раньше попадем.

Иван почувствовал, как волна гнева начинает подниматься у него внутри. Вместе с едва переносимым чувством разочарования. Этот крестьянский солдат, эта столь прочная прежде «опора трона», с такой наивной радостью ждет будущего убийства императора как гипотетической возможности сократить себе срок службы! И какая каша в голове – тут тебе и лампадка, и колдовство, и коты, и имя Божие! И с такой беспримерной по глупости доверчивостью говорит ему все эти слова! Как будто уверен, что нашел полностью доверенное лицо с таким же набором утробно-примитивных, да еще и столь преступных пожеланий. И опять что-то знакомое пахнуло глухой чернотой в его душе, не прорываясь в сознание, впрочем, сейчас Иван и не хотел никаких дальнейших осознаний. Надо было покончить с этим улыбчивым «доверителем».

- Да ты знаешь, что я тебя могу казнить за твои слова… Гаденыш!.. Да я тебя перед строем расстрелять велю сегодня же!..

Иван проговорил это глухим голосом на самом гребне волны поднявшейся ярости и в то же время в глубине души чувствуя, как она предательски переходит в столь же глухое отчаяние. А внешним выражением этого предательства, он почувствовал, как на его глазах выступают опять же предательские слезы. И ведь не сотрешь же те слезы на глазах этого «гаденыша» (куда подевалось его прежнее очарование!), можно только замаргивать их, чтобы, улучив минутку, отвернуться в сторону и быстренько смахнуть рукой. Все эти мысли едва связными обрывками проносились в голове Ивана и обрывались куда-то в невидимую, но такую бездонную и глухую пустоту его души.

Кушаков сначала замер, слегка отпрянув назад и зажав в обеих руках свою тряпку, затем перемены начали происходить и с его лицом. Не сходившая прежде улыбка сначала дрогнула где-то в середине растянутых губ, затем уже не только губы, но и все лицо задрожало мелкой дрожью и стало зримо сдуваться – как бы уменьшаться. Даже широкий курносый нос и тот уменьшился и словно бы приопустился, ровно как и вся фигура солдатика, в которой, как и в лице не осталось и следа бывшей приветливой улыбчивости. В несколько секунд солдат Кушаков стал воплощение страха и подавленности.

- Я… Я-с… Виноват… Ва-а-ше вы.. вы… благо… благо… род-и-е…

Еще секунда и, почти без сомнения, он бы расплакался, ожидая для этого еще, наверно, какого-то последнего слова от Ивана. Тот гадливо повел плечами и отвернулся. Потом, уже не глядя на Кушакова, повернул вновь к нему голову:

- Когда сменяешься?

- Я, я… Сейчас, зна..мо, - пролепетал тот нетвердым голосом, в котором, однако, почувствовалась уже небольшая надежда.

- Иди.

- Я, я… - залепетал тот еще что-то.

- Пошел, - прервал его Иван, - иди – готовься к построению!

Тот вышел с той же тряпкой, забыв захватить с собою ведро. Иван, подойдя к двери, двинул его ногой под умывальник и вернулся к столу. Только уже к главному столу под императорским портретом. Какое-то время он просто сидел, обхватив подбородок руками, уже даже не пытаясь смахнуть выступившие на глазах слезы и с отвращением не желая анализировать чувства, их вызвавшие. Но главным из них и без всякого анализа, безусловно, было глухое отчаяние, и в то же время к нему примешивалась непонятная почти детская обида. Иван перекосился телом и еще какое-то время сидел, развернувшись к портрету и всматриваясь в него, пока не услышал снаружи, со двора, звук солдатского рожка. Это был сигнал к построению. Иван Федорович развернулся обратно к столу, вытащил из него несколько листов бумаги и обмакнув перо в чернильницу, быстро написал: «В случае моей смерти…» Потом недовольно поморщился, скомкал лист, а на втором сделал новую надпись: «В случае моей гибели…» И тоже остался недовольным, отправив и второй лист в пустую после уборки Кушакова корзину под столом. На третьем листе только выписав: «В случае…», он вдруг усмехнулся. Ему неожиданно четко припомнилось: «Истребляю свою жизнь своей собственной волей и охотой, чтобы никого не винить». Это был еще один привет из прошлого, который на этот раз не нуждался ни в какой расшифровке, - даже удивительно было, как так дословно, слово в слово, припомнилась предсмертная записка Смердякова. Иван еще раз усмехнулся, отправил и этот лист в корзину и вытащил из другого ящика стола револьвер. Это был новенький шестизарядный «бульдог» с инкрустированной черной зернью деревянной ручкой, в котором патроны были уже вставлены в барабан. Откинув его защитную покрышку, Иван погладил указательным пальцем вставленные внутрь пули, что резко выделялись теплой желтой латунью на фоне холодного и седого металлического барабана. Словно еще что-то забытое мелькнуло в его голове, но Иван даже не стал напрягаться с попыткой воспоминания. Какое-то время он просто крутил барабан пальцем туда и сюда, словно наслаждаясь пружинным металлическом рокотом, доносившимся изнутри. Затем засунул револьвер в специально нашитую снаружи жилета полость, что-то еще нащупал внутри нее, затем надел повешенную у двери шубу и вышел наружу.

(продолжение следует... здесь)

начало - здесь