…Аннушка была младшим ребенком в семье и её появление на свет совпало с исключительно печальным событием в их доме: после многомесячных изнурительных обследований ее отцу был, наконец, поставлен правильный диагноз. Занятый борьбой с не утихающей болью, он встретил сообщение о рождении еще одной дочери совершенно равнодушно, не сделал и попытки взглянуть на нее, отвернулся от вошедшей в дом с младенцем на руках жены. Они увиделись в первый и, в общем-то, в последний раз, когда Аннушке едва исполнился год. Уже вставая на ножки, она вылезла однажды из кроватки, прошлепала, держась за стенку, из своего угла в большую светлую комнату: прямо перед ней на низкой кушетке, привалившись к стене, спал обтянутый желтушной кожей полумертвый скелет. Отец открыл мутные пьяные от лекарств и боли глаза и, не выразив ни удивления, ни умиления почти ангельской красотой дочки, вновь опустил веки, уставая даже от такого, чтобы смотреть на нее, усилия. Через несколько дней он умер.
Говорили, что Анна была точной копией родителя, о котором у нее не сохранилось фотографий и воспоминаний, а только не известно откуда взявшееся вдруг ощущение, что этот человек был трагически несчастлив. Да, в сущности, так оно и было...
… Он появился в поселке неизвестно откуда, принеся с собой бурю новых чувств и впечатлений.
…Если сказать, что он был хорош, статен, красив собой, значит, не сказать ничего. Однако дело здесь, наверное, было не столько в его из ряда вон замечательной наружности, сколько в совершенно неподражаемом обаянии, которое, словно дурман-трава, опаивало окружающих, добровольно подчиняло, привязывало к себе. Без всякого преувеличения можно сказать, что в этом, раскинувшемся на многие километры грязном и пьяном захолустье, он был едва ли ни единственным светлым пятном, к которому, как бабочки к открытому огню, тянулась, на которое молилась почти вся женская его половина. Одному небу было известно сколько разбитых и не сложившихся судеб лежало на совести этого яркого и горячего, как солнечный луч, баламутного парня. Он любил жизнь, любил удовольствия, которые она дарила, самым важным и главным из которых являлись для него женщины. Его любвеобильность, принося много горя и слез и тем, кого он уже оставил, и тем, кого еще не выбрал, как ни странно, не имела ничего общего с отвратительной похотью, развратом и гадким сластолюбием. Этот, не украшающий других порок, у Аннушкиного отца выглядел едва ли не достоинством, за которое не просто боролось - сражалось все женское народонаселение поселка.
Одним из немногих из этого правила исключением была местная «святая».
Старая дева жила с родителями и тёткой без всяких надежд на то, что хоть когда-нибудь сумеет устроить личную жизнь. Признавая за ней все прочие, очень стоящие для семейной жизни женские добродетели, женихи, между тем, упорно обходили их дом стороной - уж больно не симпатичной, не привлекательной была эта в высшей степени замечательная натура. Высокая, худая, со впалой неразвитой грудью и сутулой спиной, она очень правдоподобно напоминала тонкую кривую жердь или удочку. К тому же характером этот «колодезный журавль» был упрям, не сговорчив и, даже понимая всю обреченную безрадостность своей женской доли, не известно зачем и для кого «соблюдала себя», не поддавалась на уговоры согласных «пожалеть» ее ухажеров. Она была очень набожна, но ее вера и вся соответствующая этим чувствам наружность не носили свойственного лицемерам тяжелого, униженно-елейного и пришибленного вида, а были легкими, светлыми и трогательно умиротворенными. Даже ее прозвище «Монашенка» звучало по отношению к ней не насмешливо, не зло, а как бы признавая за ней некую чистоту и достоинство, до которых они, окружающие, еще не доросли.
…Они встретились случайно и, остолбенев от его красоты, от невероятно обаятельной, как будто и блудливой, но не оскорбительной, берущей за живое улыбки, она несколько мгновений стояла не дыша, схватившись за грудь, боясь, как бы сердце не выскочило и не запрыгало к его ногам...
Он понимающе улыбнулся, отвёл глаза и, отпуская с миром, даже не оглянулся на её некрасивую, придавленную новым неожиданным для неё чувством, фигуру.
…Всё изменилось сразу и вдруг.
...Весть о том, что он, таки, «допрыгался», «доигрался» со своими "блядями", как гигантский смерч до селе невиданного бедствия, срывая всех со своих мест, прокатился по поселку, переворачивая и ставя его с ног на голову. Женщины голосили страшно, как будто вместе с этой трагедией наступал конец света. Точно не зная был ли он еще жив или погиб сразу в жуткой автомобильной аварии, они, побросав дома и работу, помчались в райцентр, в больницу, куда его увезли. Бюллетень о состоянии его здоровья трижды в день вывешивался в вестибюле приемного покоя и, жадно перечитывая скупые его строки, толпа долго стояла перед этим крохотным листком, молясь на него, как на икону. Это было огромное общее горе, которое каждая из любивших его женщин переживала по-своему, но очень болезненно и остро.
Впрочем, они скоро стали приходить в себя, и их выздоровление от любви к нему каким-то удивительным образом совпало с новым печальным известием: авария, ко всему прочему, повредив позвоночник, сделала его жалким беспомощным инвалидом, на всю жизнь приковала к постели. Эта новость, принеся его любовницам самый сильный приступ мучительной боли, оказалась словно отрезвляющим душем. Все еще всхлипывая и причитая, они стыдились теперь смотреть друг на друга, отворачивались, прятали глаза, уступали, наконец, «свои» на него права любому, кто этого пожелает. Оправдывая собственное отречение и нежелание иметь с ним больше дело, они вспоминали теперь все прежние обиды и его измены, бесшабашную разгульную жизнь, которая так логически правильно вдруг закончилась. Все еще где-то в душе и сожалея, что эти «глупости» остались в прошлом, прежние соперницы, простив друг друга, старались уже не вспоминать, не думать о «предмете» было страсти. Безусловно, соболезнуя и сострадая страшной его участи, они утешались тем, что он все-таки не безродный и не будет брошен на произвол судьбы многочисленной своей родней. Они ошибались.
…Собравшиеся, наконец, родственники недолго посидели у его постели, положили на тумбочку, как на могильный холмик, два яблока и горсть конфет, укатили, предоставив властям и провидению самим распоряжаться его дальнейшей судьбой.
...Общественность была возмущена до крайности. Однако всплеск негодования скоро прошел, уступил место глухому раздражению: а чего, собственно, он хотел, на что надеялся?.. Что не заботясь о завтрашнем дне, будет таскаться в свое удовольствие, а когда случиться беда, все бросятся решать его проблемы, стирать за ним сранки и мыть его яйца?.. Да кому они теперь нужны?! Пусть те, с кем он тогда в машине ехал и кого «любил», и ухаживают за ним. Вся женская половина поселка сошлась во мнении, что это справедливо, что его заброшенность и горькое одиночество вполне заслужены.
…Он не возражал, ни с кем не спорил, ни о чем не просил и целыми днями лежал безучастный, уставившись в потолок, совершенно не представляя собственной участи. Вопрос о его переводе в дом инвалидов решался медленно и трудно. Препирательства родни с медицинскими властями выливались иногда в настоящие бурные скандалы. Не выбирая выражений, ни мало не стесняясь ни его самого, ни его беспомощного состояния, медики, обидевшись, кляли его, демонстративно «не замечали», не подходили, не кормили, не мыли, не перестилали. Бывшие же подружки, уже позабыв о своих чувствах, лениво судачили о его незавидном, которого и врагу не пожелаешь, положении, жестокости врачей, от всего сердца желали ему близкого и скорого конца...
…Монашенка появилась в больнице когда страсти уже улеглись, и родня, собрав и подписав, наконец, необходимые бумаги, окончательно отреклась от него, уехала.
…Он молча смотрел на застывшую в двери, задохнувшуюся в зловонном смраде палаты гостью, все еще не понимая, почему и зачем она здесь. Монашенка робко поздоровалась, подошла, постояла у кровати, привыкая к тяжелому, лишенному кислорода воздуху, потянула на себя укрывавшую его простыню.
...Она не смогла справиться со своими чувствами, и они, обезобразив и без того некрасивые ее черты, застыли в округлившихся глазах выражением неописуемого ужаса.
...Едва справившись первым приступом дурноты, она взяла судно и с зажмуренными глазами, не дыша, на ощупь, пошла из палаты. Когда через время она вернулась, ее лицо не выражало уже ничего кроме жалости, любви и безграничного к нему сострадания. Она попыталась приподнять его, вытащить прилипшую к разлагавшейся плоти простыню. Он застонал. Кусая губы, Монашенка стояла, думала, что делать, потом ушла. Она вернулась скоро с матерью и теткой, и они полдня «отмачивали» его, мыли, осторожно выколупывали из ран ужасных пролежней червей, дохлых мух, чьи-то огромные личинки.
...Она осталась ночевать в палате.
- Зачем ты здесь? - Он повернул голову, пытаясь в темноте разглядеть ее лицо.
- Разве не понятно?..
- Нет, не понятно...
- Разве у тебя еще остался кто-нибудь, кому бы ты был нужен?.. Разве я кому-то мешаю?..
- Моя жизнь закончилась. Я ничего не смогу тебе дать. Ничего, понимаешь?..
- Я ничего не прошу! Только не гони, позволь быть рядом…
- Не дури…
- Я отвезу тебя в столицу - там настоящие врачи. Они помогут! Я знаю! Я верю! Ты будешь здоров! Все под Богом. Только Он один знает, как мы устроены: наши жизни, судьбы, наше здоровье - в Его руках. Возможно, пройдет совсем немного времени, и ты восстановишься. Вспомни сам, сколько обреченных людей поднимались вопреки прогнозам, возвращались к нормальной жизни. Тебя ведь не лечили. Тебя ведь даже не обследовали! Зачем ты хоронишь себя?.. Надо верить и жить. Одному тяжело. А если вдвоем?..
Монашенка вышла из своего угла, как тень, тихо опустилась у кровати. Она гладила, целовала исхудавшие горячие его руки, плакала. Он отстранился.
- Зачем тебе это? Зачем тебе моя мертвая плоть?
Она отчаянно затрясла головой, потянулась к его губам.
- Ты самый большой в жизни подарок...
- Ты будешь жалеть...
- Только тебя! И любить как никто и никогда на свете...
- Как хочешь...
...Известие об их женитьбе поселок встретил с радостно-насмешливым удовлетворением. «Его» женщины, все еще жалея и желая ему добра, радуясь, что он смог избежать страшной участи и не оказался в доме инвалидов, все же прошлись «по его матушке»: прыток, однако, оказался гулена, хитер каналья, сумел, таки, даже в таком положении охмурить дурочку, прилепиться к ней своей засраной задницей. Монашенку жалели, были ей благодарны, за как нельзя лучшее устройство судьбы некогда всеобщего любимца. Здороваясь с нею первыми, улыбаясь и заискивая в глаза, они за спиной крутили пальцем у лба, сокрушаясь по поводу ее ненормальности и слабоумия...
***
…Она сдержала обещание.
…Собрав все имевшиеся в семье средства, она долго возила его по столичным клиникам и институтам. Увы... Врачи не боги. И даже вполне искренне желая помочь, медицина не смогла вернуть ему здоровье, сумев только из лежачего положения перевести в сидячее. Но и этого оказалось достаточно, чтобы вывести его из состояния глубочайшей депрессии. Он больше не стыдился своей инвалидности, не прятался от любопытных, жадных до сплетен глаз, а, вполне осознав своё положение, принял, наконец, новый образ жизни, употребил все силы и неожиданно открывшиеся способности на благо семьи. Он не был бездарен и прежде, но словно компенсируя отнятое здоровье, провидение продолжало награждать его всё новыми и новыми удивительными талантами. Сначала от безделья и только, чтобы чем-то занять себя, он стал обшивать новую свою родню и соседей, очень скоро превратившись в настоящего мастера. Имея несомненный дар, он будто чувствовал настроение каждого куска ткани, превращал его не просто в вещь - в настоящее произведение портняжного искусства. Человек, одевая сшитый им костюм или платье, заметно преображался, неожиданно открывал в себе скрытые достоинства, пряча и сводя на нет еще недавно отравлявшие жизнь недостатки. Вещи, которые он создавал, были не просто удобны и добротны, но изящны, неповторимо красивы и, словно неся в себе огромный положительный потенциал, заряжали своих хозяев хорошей энергией, делали их как будто даже счастливее, добрее и лучше. К нему стали приезжать издалека и не только простолюдины. Получая отлично сделанный заказ, гости не скупились, по достоинству оплачивали сделанную работу.
Очень скоро его немалую семью даже близко нельзя было назвать малообеспеченной. Не бедствуя, она процветала на зависть многим явным и тайным своим недоброжелателям. Через несколько лет на месте землянки, где до замужества жила с родителями Монашенка, поднялся громадный особняк, сделавшийся сразу местной достопримечательностью.
Кумушки, еще недавно жалевшие «дурковатую богомольную», прикусили языки, перестали трепаться и по другому, занимавшему их «интересному» вопросу.
…Беременность Монашенки произвела эффект разорвавшейся бомбы. Кто бы мог подумать, что жалкий калека, едва ли умудрявшийся обслуживать и самого себя, был способен на такой подвиг?! Еще больший ажиотаж вызвали «абсолютно достоверные» «из первоисточника» слухи, что «дурочка» вела половую жизнь регулярно. Подтвердил этот невероятный факт и другой доктор, который периодически осматривал спинальника: важные для мужчины рефлексы пострадали мало, и не смотря на тяжелую инвалидность его потенция так и осталась очень высокой.
Рожая каждый год по хорошенькой девочке, имея дом полную чашу и мужа, который если чем и отличался от других, то только тем, что заботился, берег и не бил жену, Монашенка очень скоро перестала быть «жертвой», превратилась в «хитрую расчетливую стерву», которая исподтишка, - «пока все были в растерянности и сильно переживали», - просто «воспользовалась моментом» и «женила» на себе этого из ряда вон блестящего парня. Решив, что это не правильно, наиболее отчаянные красавицы задались целью «восстановить справедливость», стали обхаживать уведенного жениха.
…Он был очень деликатен и не груб, но когда настойчивые попытки к сближению перешли известные границы, не стал церемониться, высказался хлестко в том смысле, «что свой член он нашел не на помойке, чтобы тыкаться им в раздолбанные другими услужливые и похотливые шмоньки»... После такого откровенного и очень оскорбительного выпада попытки наладить контакт прекратились, перерастая в мучительную и болезненную зависть. Уже позабыв о тяжелых и трагических обстоятельствах его женитьбы, былые подружки только вздыхали, вспоминая известную истину, что для женщины куда важнее родиться именно счастливой, нежели красивой...
…Ей не за что было обижаться на судьбу и гневить Бога. Она, казалось, имела все, что хотела и в той мере, что хватило бы на десятерых. И все-таки, как, должно быть, удивились и обрадовались бы ее завистницы, узнай, что счастливой Монашенка не была никогда.
...Это не было эгоизмом и известной жадностью, когда чем больше человек имеет, тем больше ему хочется иметь. Скорее, наоборот. Она не была неблагодарной и ханжой и, вполне ценя заботу мужа о ней самой и детях, радуясь своему благополучию, безбедному существованию, не могла быть счастливой, потому что очень по-своему и очень правильно понимала, что такое счастье. Счастье — это любовь, это радость от осознания радости и счастья другого человека.
…Он был очень благороден и вел себя достойно, по-мужски. Зная, чем был ей обязан, он старался добросовестно отработать этот долг своим безупречным к ней отношением. И она, принимая заработанное им для нее благополучие, очень страдала, прекрасно понимая, что хотя это доброе и красивое к ней отношение и было продиктовано высокими и чистыми помыслами, было с его стороны всего лишь благодарственной жертвой за однажды сделанное добро.
...Он не любил ее. И в этом было все дело. Будучи натурой возвышенной и как-то по-особенному бескорыстно благородной, она не желала и не ждала за свою доброту никакого вознаграждения, а тем более жертвы и, не колеблясь, согласилась бы на развод, отдала бы вместе с мужем свой громадный, забитый добром особняк сопернице, благословляя и любя ее только за то, что он мог быть с нею счастлив...
Она не ревновала его ни к кому, уже давно угадав его судьбу и характер. И, не обманываясь на его счет, только стыдилась настырной глупости нахальных женщин, которые по большому счету ничего в его жизни уже не значили...
...Он был странным, словно не от мира сего человеком, чью внутреннюю необыкновенную и трагическую сущность она единственная и смогла разглядеть.
...Он не любил никого, никогда и едва ли что на свете могло значить для него больше, чем ощущение внутренней какой-то абсолютной свободы. Женщины когда-то играли в его жизни исключительную роль только потому, что всегда были живым ее олицетворением и неизвестно в силу каких фантазий материализовавшимся символом. Сами по себе, без ощущения этого удивительного душевного полета, они не значили для него ничего. Он был одиночкой. Всегда, во всем. Даже в счастливые и беззаботные холостяцкие годы, окруженный толпой восхищенных поклонниц, друзей и приятелей, будучи «в доску своим рубахой-парнем», не впускал никого в закрытую, за семью печатями, свою душу. Вот только тогда его одиночество было светлым, романтически-счастливым: он был свободен и легок, как ветер, как облако, как солнечный луч, как птица, парившая в глубине бездонного неба, как красавец-тополь, вросший своей верхушкой в безграничную вечность. Сейчас же, в окружении большого и доброго дружного своего семейства, его одиночество сделалось мрачным, тяжелым, давило его смертельной безысходной тоской. И с этим ничего нельзя было поделать. Она не раз ловила странное выражение его лица: как раб, пожизненно посаженный в темницу на цепь, как упавшая на дно глубокого ущелья с перебитым хребтом, не умевшая больше летать птица, он с жадной восторженностью тянулся взглядом куда-то к небу, заглядывал сквозь время и пространство, ничего не чувствуя, не замечая вокруг себя в такие минуты. Он был как-то по-особенному не подло свободолюбив, но даже в принципе не способным на семейную жизнь.
...Она не держала его. Он мог уйти. Но для него это уже ничего не меняло. Утратив однажды удивительное ощущение свободного полета, свою связь с невидимым и только ему одному понятным миром, он больше ни к чему не стремился, не искал, понимая, что полученная с разводом воля, не освобождала его от однажды взятых обязательств, была очень условной и ненастоящей. Он был опутан тонкими невидимыми нитями многочисленных родственных отношений, которые сковывали его по рукам и ногам надежнее самых тяжелых цепей. Даже собственные дети, о которых он искреннее всегда заботился, жалел, выводил в люди, но которых никогда не любил, тяготили его, до последнего часа оставаясь чужими...
Это была ужасная человеческая драма, невольной участницей которой Монашеньке довелось стать.
Когда муж умер, к изумлению окружающих, она не плакала, а, склонившись над гробом, со странной загадочной улыбкой, словно чему-то радуясь, с величайшей нежностью целовала его руки и закрытые глаза, шептала о каком-то вновь обретенном им счастливом одиночестве...
…Монашенка никогда не выделяла никого из детей и только с рождением Аннушки, после смерти мужа, изменила своему правилу. Где-то в глубине души и обижаясь, и ревнуя, старшие дети все-таки не ставили ей этого в вину: Анна была копией отца и, узнавая в ней до боли знакомые черты, мать любила ее не только как своего ребенка, но и как буквальное продолжение особо дорогого и значимого в ее жизни человека. Но странное дело, отдавая девочке, можно сказать, двойную порцию любви, заботясь о ней, воспитывая в лучших христианских традициях, семья неожиданно получила прямо противоположный результат.
...Анна с самого рождения была необыкновенным, трогательно-особенным ребенком. Бывая голодна и «подписав» пеленки и штаны, она не плакала, лежала тихо, терпеливо дожидаясь, пока взрослые сделают свои дела, обратят на нее внимание. Впрочем, умиление от ее «понятливости» и спокойствия скоро прошли, уступив место тревожному недоумению: девчушка, прекрасно развиваясь, любимая и заласканная всеми, вырастая в настоящую красавицу, была на удивление не улыбчивой, замкнутой и, мягко говоря, недоброжелательной. Однако говорить о какой-то, возможно имевшей место редкостной патологии, не приходилось: Аннушкина жестокость носила исключительно выборочный характер и была направлена главным образом на обожавших ее родных, особенно на мать.
...Монашенке завидовали: иметь такую очаровательную, ласковую, услужливую и добрую дочку, какой была на людях Анна, - самое большое родительское счастье. Семья же, глядя, как Аннушка ластится к посторонним, не имея на то никакой своей детской выгоды, только недоумевала, отчего она становилась сущим дьяволом, едва переступала порог собственного дома.
Мать, душевно очень проницательная, сумевшая в свое время разглядеть непростой, но все-таки благородный внутренний мир супруга, никак не могла найти подхода к дочери, которая, словно отгородившись ото всех глухой непробиваемой стеной, продолжала жить собственной, очень непонятной, а, главное, недоброй двойной жизнью. Считая родительницу местной дурочкой, «юродивой» - в самом оскорбительном и обидном смысле этого слова, - Анна мало церемонилась с ней, постоянно обижала, старалась причинить боль даже не с изощренной, а с какой-то особо утонченной жестокостью. И это совершенно незаслуженное и непонятное неуважение со стороны больше всех любимого ею ребенка было особенно мучительным и неприятным.
…Небольшая голубятня, которую собственноручно в свое время построил еще отец, была особенно дорога для всего семейства. Будучи в поселке и не единственной, она была среди них самой знаменитой: голуби, даже не очень ручные, хорошо приживались, сохраняя новому своему дому особую привязанность и постоянство. Именно с ней, с этой голубятней, и был связан необыкновенный случай, ставший однажды сюжетом даже телевизионной передачи. Подаренный друзьям и увезенный за тысячу километров сизарь, неожиданно прилетел обратно. «Танцуя» и «кланяясь» во дворе изумленным домочадцам, голубок отчаянно радовался, что долетел, добрался, сумел, таки, вернуться. Арни сделался любимцем и гордостью не только семьи, но и всего поселка, неожиданно прославившегося на всю страну. Этот голубь стал символом любви, верности и преданности, которые, как это давно и хорошо было уже всем известно, всегда царили в этом доме. Особняк, так поразивший в свое время соседей своими размерами и удобствами, по мере того как семья увеличивалась и взрослела, становился не очень вместительным. Однако продолжал хранить какую-то особо неповторимую атмосферу редкостной доброты, уюта и невыразимой словами ностальгически-светлой, прямо, таки, божественной благодати. Это чувствовали все: и люди, и животные, которые, только однажды поселившись, уже больше никуда отсюда не уходили.
…Громкий шум возни во дворе оторвал мать от домашних дел, заставил выглянуть во двор. Сначала она увидела только знакомую трехцветную спинку и хвост, который высовывался из-под крыльца, возбужденно дергался и распушался. Это была Манька.
...Маня, большая соседская кошка, хотя и не могла похвастать такой, как у голубя славой и не снималась в кино, была все же личностью не менее знаменитой. Подобрав однажды полумертвого котенка и выходив его, соседи никогда об этом не пожалели: Маня оказалась обладательницей редкостного и исключительно стоящего в кошачьем деле таланта — она была крысоловом. Крысы были наказанием поселка, сильно досаждали. Они не только грызли и портили имущество, воровали цыплят и яйца, но будучи очень любопытными, временами наглели настолько, что забирались в дом, «ходили в нем пешком», пугая и сея заразу. Ловушки и яды помогали мало: только на час освобождавшаяся от них территория моментально заселялась другими, не менее любопытными и нахальными зверьками. Маня чуть только подросла, положила конец крысиному беспределу, раз и навсегда показав, кто в доме хозяин. Она была отчаянно смела и еще подростком не побоялась, вступила в схватку с самим крысиным королем. Зрелище было ужасным. Невольные свидетели, не на шутку перепугавшись, тут же попрятались, не зная, как и чем помочь Мане, из последних сил сражавшейся с огромным, с нее саму ростом, озверевшим грызуном. Но правда была на стороне кошки, защищавшей хозяйское добро. И очень удачно перекусив крысу какую-то венку, она навалилась на него, истекавшего кровью, всем телом, задушила. Люди, потрясенные кошачьим мужеством и сильно зауважав, стали называть Маню не иначе как по имени отчеству — Маней Котофеевной...
Но даже на солнце есть пятна. И обладая целым рядом несомненных достоинств, Котофеевна не была лишена и известных недостатков. Во-первых, она оказалась очень воровитой, а, во-вторых, плодовитой. Но если с первой «бедой» можно было как-то бороться, угощая трудолюбивую кошку почаще и повкуснее, то вот что касается второй напасти, здесь все оказалось много сложнее. Топить новорожденных котят, прямо сказать, - удовольствие небольшое, но с этой задачей хозяева до времени справлялись. Однако Маня оказалась не только отличной охотницей, но и заботливой родительницей. И, потеряв детей и раз, и два, больше не рисковала, научилась очень искусно их прятать. Учитывая исключительную Манину сексуальность и доступность (она не особо настаивала на долгих ухаживаниях кавалеров), такая забота о продолжении рода периодически выливалась в настоящую проблему, сравнимую разве что с крысиной. Через пару месяцев спрятанные ею детеныши, совершенно одичав, вылезали из своего укрытия, атакуя хозяйский двор самым нехорошим образом. Решить проблему гуманным образом, в общем, раздавать котят, не удавалось - из многочисленного Маниного потомства только единицы наследовали ее полезный дар. Остальные и мастью и повадками были исключительно в отца, то есть никакой практической ценности не представляли...
…У зверей, как и у людей, случаются не только свои привязанности и симпатии, но и любовь. Первой и, пожалуй, самой сильной, если не сказать единственной страстью Мани Котофеевны, был и долгие годы оставался соседский, Аннушкиной матери кот Василий. Вася хотя и являлся всеобщим в семье любимцем, заслужил такое к себе отношение вовсе не какими-то особо выдающимися достоинствами, а, скорее, полным их отсутствием. Его любили просто за то, что он, Вася, есть на свете и, жалея, хорошо кормили, зная, что добывать пропитание, в отличие от других котов, он не умеет. Вот этого-то «захребетника», у которого хорошо работали только желудок и известное «достоинство», Маня и любила. Вася тоже ее «любил» и занимался этим с удовольствием все свободное от отдыха и еды время. Манины дети были почти ксерокопией папаши, который был красив, даже обаятелен, но ленив и брезглив в отношении мышей и крыс. Иногда, глядя на изгрызанную вещь, Аннушкина мать пыталась журить Васю, но тот, приподняв заспанную здоровенную усатую морду, только жмурился, всем своим видом недоумевая: «Я здесь причем? Что вы ко мне привязались?.. Ваше добро - вы и охраняйте, мне оно нахрена нужно?..» Он ронял голову на большие лохматые лапы, давая понять, что не намерен продолжать этот совершенно бессмысленный разговор. Мать, любуясь им, забывала об убытках, с нежностью гладила шикарные кошачьи шаровары и хвост: «Какой же ты у меня, Вася, красивый...» Он потягивался, прядал ушами, соглашаясь: «Ну, вот это уже по делу... Продолжайте, пожалуйста...»
Вот эту-то «сладкую парочку» мать и увидела сейчас из окна. Судя по хвосту кошка была чем-то сильно возбуждена и, подозревая, что Котофеевна опять прячет своих с Васей детей у них в подворотне, вышла проверить.
Монашенка едва не упала от неожиданности: Маня, наступив своими сильными тренированными лапами на крылья голубя, душила его, периодически сплевывая набивавшиеся в пасть перья.
- Ах ты, разбойница! Прочь! Брысь, брысь, пошла прочь! - Она схватила веник, бросилась с крыльца.
- Не сметь!
Чей-то грозный окрик отбросил Монашенку к стене. Из-за угла, преграждая ей дорогу, вынырнула Анна.
- Она... она голубка нашего... - Мать бессвязно залепетала, все еще не придя в себя от испуга.
Анна криво ухмыльнулась.
- Это ее добыча.
- Она его съест...
- Конечно съест. Голубь жирный, вкусный, отчего же не съесть?..
Голубь уже не бился. Он еще раз слабо дернулся, закатил глаза, обмяк. Котофеевна, урча, поволокла его куда-то за угол. Уже понимая, что помочь горю невозможно, мать машинально рванулась следом. Анна вновь преградила ей дорогу, вырвала веник, пребольно перехватила за слабую кисть.
- Я же ясно сказала - это ее добыча…
- Там голубок...
Анна поморщилась
- Ты ему уже ничем не поможешь.
- Почему ты не отняла его?
- Зачем?
- Ему же больно. – Мать всхлипнула. - Жестокая ты, Анна.
- Ага, конечно... «Жестокая», «злая»... А вы «добрые». Корову вот доили-доили, любили-любили: и «зоренька», и «лапушка», и «матушка», и «добрая» ты наша, и «хорошая»... А потом отволокли на бойню, деньги получили, мясца любимицы нажрались, поплакали, посрали, помолились, и забыли...
- Нет-нет! Не правда... не то... не так... я не об этом... - Мать, отступая, замахала руками, схватилась за горло.
- А я об этом. Ах, вы лицемеры! Голубя им жалко… А крысу?! У нее что же, не так болит?! Или ей жить не так как вам хочется?! А корове не больно?! А кошке?! Она - зверь, охотник! А охота имеет свои законы: в лапы к охотнику попадают только слабые, больные и глупые. Чего их жалеть?..
Мать с ужасом уставилась в красивое лицо дочери, пылавшее сейчас каким-то непонятным злым румянцем.
- Я не понимаю... Я просто не понимаю... В кого ты такая?! Разве я тебя этому учила? Это голуби! Они - красота, они - особые Божьи творения. - Мать заплакала, страдая еще и от того, что не могла объяснить, высказать словами того, что чувствовала, и чего Анна, по злой своей сути, понять не могла . - Голуби - это любовь. Я их люблю…
Аннушка вдруг ухмыльнулась.
- А что?.. Это идея! Я, пожалуй, тоже их люблю...
Она быстро вышла на середину двора, раскинула руки, притворно-ласково позвала.
- Гули, гули, гули, гули!
Ручные доверчивые птицы, взлетев, закружили над крышей, стали быстро спускаться, садиться Анне в ладони, на плечи и голову. Аннушка засмеялась.
- А ну, посмотрим, кто из этих молодцов самый жирный?!
Мать оцепенела, потрясенно смотрела, как Анна брала в ладони откормленных голубков, по очереди «взвешивала» их, выбирая самого тяжелого.
…Арни не был самым большим и жирным, но он был любимцем матери, а потому его голова полетела первой.
- Что ты делаешь?! Остановись, опомнись! - Мать повалилась на колени и, потеряв при виде такого варварства голос, беззвучно шевелила побелевшими бескровными губами. - Не надо, не надо, дочка... Побойся Бога...
- А чего его бояться? - Анна по-кошачьи ловко подпрыгнула, поймала еще одну птичку. - Боженька создал этих тварей для нас, людей. Вот мы сегодня и посмотрим, какая от этих прожорливых летунов польза.
…Она скрутила головы еще троим голубкам, уселась тут же на крыльце, стала их ощипывать.
...В этот вечер в доме было непривычно тихо. Никто не выходил на кухню, где Анна потрошила птиц, фаршировала их яблоками, запекала в духовке. Маленькие племянники сквозь щелку в двери подсматривали, как обгладывая тонкие птичьи косточки, лакомилась всеобщими любимцами красивая их тетя Аня...
…Через месяц Анна доела последнего голубка, и голубятня, которая без малого добрых тридцать лет была неотъемлемой частью гостеприимного дома, опустела, перестала существовать.
(продолжение следует...)