Я боялась темноты и пустого пространства вокруг, которое в темноте наполнялось страшными руками, лапами, неизвестно кому принадлежащими, готовыми в любую минуту схватить и потащить ребёнка – о, ужас! – в мрак, находящийся под кроватью. Нужно было хорошенько закутать себя со всех сторон одеялом, одеяло служило магической защитой, границей, за которой любой человек становился недосягаемым для невидимых страшил. Слава Богу, бабушка не отсылала это к детским капризам, и засыпала я всегда, только держась за её руку и никак иначе. Потому что ей пришла гениальная идея сдвигать на ночь наши кровати вместе.
И перед сном она рассказывала мне какие-нибудь интересности, в том числе о всяких поговорках, типа "на обиженных воду возят", "кто поспел, тот и съел", "тепло - из носу потекло" или, например, "потом суп с котом" и "кусочек с коровий носочек". Олени на ковре становились ещё более настороженными, готовыми сигануть в нашу комнату, или наоборот, в неведомый портал.
Частенько мы с бабушкой ходили в гости. Например, к Светке, моей сестрёнке. То есть, я к Светке и её братьям, а бабушка к Светкиной маме тёте Вале. Если кто помнит, Светкин папа умер, когда она была совсем малышкой, и моя мама сидела с нами двумя, пока похоронный марш проходил нашу улицу, а маленькая Светка, видя из окна далекую процессию, кричала "Праздник! Праздник!".
Или мы ходили в гости ещё к кому-нибудь. Иногда случалось возвращаться домой поздно. Темнота в южных городах наступает внезапно. Вот только что светило солнце, через пять минут вдруг воробьи поднимали невероятный гвалт, ещё через пять минут листья деревьев из зелёных становились чёрными на фоне краснеющего заката, заюркали летучие мыши, а ещё через пять минут наступала ночь, уступая сверчкам весь звуковой фон. Город очень плохо освещался. Мы брели в потёмках, я засыпала на ходу, бабушка наклонялась, подставляя мне спину: «Садись!», и на закорках несла меня домой по выученным тропинкам, прямо через нашу свалку. Вдали, то тут, то там виднелись оранжевые квадратики окошек, жара сменялась щадящим теплом, и покачивающийся мир в такт бабушкиным шагам вокруг наполнялся умиротворением и уютом. Бывали случаи, когда бабушка сразу укладывала меня в кровать, т.к я спала уже беспробудным сном, а бывало, что отдохнув на её спине, я спешила в нашу комнату, чтобы скорее потянуть цепочку с гирькой на ходиках, успевшую за время нашего отсутствия опуститься до самого пола. В тёмной комнате по потолку время от времени пробегали стремительные световые пятна и тени, сопровождаемые звуками проезжающих где-то машин, слышался далёкий лай собак. И день имел такой хороший, логический конец, будто бы он был рассказом, или маленькой самостоятельной жизнью.
Иногда я очень просила бабушку оставить меня ночевать у родственников. Она соглашалась, и возвращалась из гостей без меня. Но с приходом вечера я предавалась ностальгическому раскаянию. Я думала, как же там моя бабушка одна, в этой большой, чёрной, необъятной ночи! Моя тоска по дому, и жалость к бабушке не могли ждать. Чувствуя себя очень виноватой перед озадаченной роднёй за свой недальновидный поступок, за не правильное поведение, я просилась домой. Тонким, дрожащим голоском (но с внутренней непоколебимой решимостью любой ценой добиться возврата к родным пенатам, и спать с бабушкой под настороженными взглядами чутких оленей с ковра) начинались мои жалобные просьбы…. И, надо сказать, что я ни разу не получала в такой ситуации сильного отпора. Взрослые, перепробовав разные уговоры, в итоге сдавались. Автобусы прекращали ездить рано, застать поздним вечером автобус было большим везением, и меня порой приходилось отводить пешком за руку, либо, если удачно подворачивалась оказия, везти домой на машине. Бабушке, конечно, было очень неловко за мои «фокусы», как она их называла. И даже она меня ругала за это! Но я никогда не жалела, что день всё же завершался так хорошо, дома с бабушкой. Конечно, так было не всегда! «Фокусы» не были моим постоянным состоянием. Меня по моим же просьбам частенько оставляли у тёти Лиды, где все меня любили: и её муж, татарин дядь Жора, и её мама, бабДуня, и её сыновья, Вова с Аликом. Мой дедушка, которого я никогда не видела, и муж БабДуни были двойняшками. Их трёхкомнатная квартира имела застеклённую веранду. Квартира располагалась таким образом, что веранда, имевшая две двери: на кухню и в большую комнату (залу), образовывала из квартиры круг, гоняясь по которому, можно было удачно от всех прятаться, да и вообще веселиться из-за таких перемещений. Иногда два плюшевых мишки: бежевый и розовый, и просмотр журналов «Крокодил», а также книги с рисунками Бидструпа, которые я рассматривала на сундуке на веранде, отвлекали меня достаточно сильно, чтобы вечер спокойно перетёк в огромную постель моих тёти и дяди. И я чрезвычайно комфортно себя чувствовала, прямо как маленькая королева, лёжа между ними, тётей Лидой и дядей Жорой. А утром меня ожидало увлекательное наблюдение неизменного ритуала: тётя красилась перед зеркалом. Завораживал не сам процесс преображения, то есть даже вообще не он, а то, какие гримасы приходилось строить тёте, чтобы стать ещё красивее. И наблюдая, как сморщив лоб высоко поднятыми бровями, с вытаращенными глазами, с приоткрытым ртом, старательно опущенной нижней челюстью, и втянутыми в этот рот губами, моя красавица тётя, подкрашивая ресницы, вдруг внезапно становилась очень похожей на сову, чьё чучело украшало их большую комнату («залу» по-тамошнему), сидя на ветке над ковром. Тогда я раз и навсегда приняла решение что, когда вырасту, никогда, ни при каких обстоятельствах, ни один человек не увидит меня с такой физиономией. И это своё детское обещание, продиктованное внутренним эстетическим протестом, я держала всю жизнь.
Мы с бабушкой были счастливы тогда. Уже взрослой я думала, как же ей, наверное, было нелегко… Не из-за меня, нет. А из-за своей жизни и потерь (маленькие муж, а потом сын). Да и отношения мамы с папой не радовали. Зато радовала я. А когда я стала уже совсем взрослой, а бабушка – совсем старенькой, то не один раз, всплакнув, она признавалась, что, несмотря на все прежние удары судьбы и горести, те годы, что мы провели вместе, вдвоём, были самыми счастливыми в её жизни. Даже, когда живы были её любимые, на счастье не хватало сил и времени. Молодые мамочки имели право сидеть дома с ребёнком лишь три месяца, после чего детей отдавали в ясли, и приходилось выходить на шелкоткацкую фабрику, чтобы «поднимать страну». На фабрике работали на износ, в несколько смен, плюс дома кое-какая скотина – козы, куры – ухода требовала. В обеденный перерыв женщины бегали в ясли покормить грудью детей. Постоянное напряжение – чем накормить, во что одеть, а главное – когда всё это успеть – выматывало, но о других вариантах никто и не задумывался, поскольку их не было. И чтобы всё было выстиранным, чистым, выглаженным, и вовремя залатанным. А, немногим раньше, в послевоенное время, когда трёхлетняя моя мама шла на фабричную площадь менять подаренные ей сандалики на хлеб, счастье тоже, наверное, казалось очень горьким из-за непростого выбора: ведь и хлеб, и сандалики – это очень хорошо! Но вместе их благополучие зашкаливало, и наступала невесёлая вынужденность остаться с чем-то одним. Принятие маленьким ребёнком такого тяжёлого решения - отличная характеристика того времени.
… Правда, бабушка всегда гордилась своими детьми, что в школе на каждом родительском собрании её благодарили за воспитание и сына (несмотря на двойки), и дочери (отличницы). Двое других бабушкиных детей умерли в годовалом возрасте. А когда мы с ней остались вдвоём, она уже не работала. Сидела на заслуженной пенсии – сорок шесть рублей в месяц. Всё своё время могла отдавать мне и, конечно, чувствовала себя востребованной и, в то же время не изнурённой бесконечной работой и заботами о выживании семьи. Она часто вспоминала прежние времена, и охотно рассказывала о них, и о своём детстве, и о дедушке. В историях о детстве, кроме того, что это была пора тяжёлого труда, мне очень запомнился тот факт, что дети и даже молодёжь не имели нижнего белья. Ни у кого не было трусов. На речке мальчики и девочки развлекались по разные берега, девочки и девушки на одном, мальчики и юноши – на другом. А про дедушку рассказывала, какой он был ласковый, и очень целоваться любил. К сожалению, он и выпить любил. Пережив всю войну, трудно не полюбить выпить. Долгое и стабильное счастье, тем более в то время, наверное, было исключением. Жилось тяжело всем. Но, несмотря на это счастливых людей было всё равно больше, чем сейчас. Наверное, потому что тогда, после войны, люди ещё не разучились жить сегодняшним днём, когда пережитый без потерь день это уже и есть «слава Богу», и надеяться на лучшее.
Мама, уехав, не могла сразу начать нам помогать. Мой папа больше не появлялся. И мы жили на бабушкину пенсию – те самые сорок шесть рублей. Не разбежишься, конечно. Но это лишний раз говорит о том, что счастье и деньги – не одно и то же. Бабушка умудрялась водить меня в парк, и я даже каталась на карусели. Она стояла неподалёку, и смотрела, а когда я проезжала мимо на лошадке, мы махали друг другу. Иногда, очень редко, мне позволяли покататься на машинке с педалями, были такие у входа в парк. Бабушка покупала мне газированную воду в автомате, а иногда и себе, но себе всегда без сиропа. Вода без сиропа стоила одну копейку, а с сиропом – три. Стеклянные гранёные стаканы стояли там же, в автомате. Для того, чтобы вымыть стакан, нужно было поставить его перевёрнутым на встроенную небольшую круглую металлическую платформу таким образом, чтобы дырочка для воды оказалась посередине, и надавить на стакан. Из дырочки внутрь стакана вбрызгивался фонтанчик. Повернешь стакан пару раз вокруг оси – и всё, он теперь почти стерильный, наливай воду на выбор. А ещё она покупала мне любимые лакомства: леденцы-барбариски, дубовую, фиг разгрызёшь, парварду, и такие же каменные для зубов кристаллы навата, узбекского виноградного сахара. Эти лакомства были потрясающими, и никогда не надоедали. И иногда обалденных красных петушков на палочке, с потрясающим вкусом жженого сахара. Но это всё летом.