Найти в Дзене
Городские Сказки

Хозяин бани

Инженеру Мазаеву снова приснился лось.

На этот раз лось стоял, широко расставив длинные ноги, над ульями дедовой пасеки (интересно, что может быть нужно лосю — на пасеке?). Наклонив голову с огромными рогами-лопатами, он всматривался в Мазаева все с тем же хитроватым прищуром и задавал все тот же, сто раз надоевший вопрос:

— Когда лодку построишь?

— Ты задолбал! — простонал Мазаев во сне, уже понимая, что это сон, — но не в силах проснуться. А впрочем, что толку? Проснешься, прервешь в принудительной форме просмотр, но, стоит снова заснуть или хоть задремать, — проклятый лось снова явится со своим дурацким вопросом. — Сколько можно ходить ко мне в сны? Третий месяц уже являешься!

— Четвертый, — вздохнул лось. — Совсем вы тут, в городе, со счету сбились. Я к тебе всю золотую осень ходил. Вот как началась, так в первый раз и пришел. А сейчас у нас что? Снег лежит! Так лодку когда построишь?

— Какую тебе еще лодку? — снова простонал Мазаев. — Я же не по кораблестроению инженер! Я в строительной фирме работаю, мы поселки дачные строим! Дома, понимаешь? Не лодки!

— Во-во, поселки он строит, — угрюмо кивнул лось рогатой башкой. — Из-за которых лес почем зря вырубают. А потом мусором всяким вокруг все завалено. Лучше бы лодку…

— Далась тебе эта лодка! Каждую ночь одно и то же! За-дол-бал!

— А ты меня не задолбал? — вдруг разозлился лось. — Думаешь, мне хочется в сны к тебе приходить? Да было б ради чего! А то — таскайся сюда каждую ночь, будто других дел у меня нет, — а он и не чешется!

— Так не ходи, чего проще.

— Ага, не ходи, — лось почесал задней ногой косматую шею. — Не пошел один такой, шерсть на носу… Ты попробуй ее ослушаться. Она у нас строгая!

— Кто?

— Да Матушка медовая.

— Какая еще матушка?

— Сам знаешь какая. А коли не знаешь — значит, дурак, а дураку и рассказывать нечего. Лодку когда построишь?

— Не буду я ничего строить, — буркнул Мазаев. — Раз я дурак — так и строй сам.

— Ишь, хитренький, — прищурился лось. — И в сны к нему каждую ночь ходи, и уговаривай, да еще и лодку за него построй! Смотри, надоешь ты мне вконец, — он угрожающе покачал рогами, — так я на все наплюю и откажусь! Пусть Ёлс к тебе ходит! Он, правда, все больше с местными дружбу водит, не с вашей карьялой, ну да тут не о дружбе речь. Вот тогда попрыгаешь, вспомнишь меня, да поздно будет! У Ёлса не забалуешь!

— В каком смысле — с местными? А я не местный, что ли? Вся родня — в Москве и в Твери…

— У-ху-ху-ху! А-ха-ха-ха! — захохотал лось, схватившись за бока — совсем не лосиным движением. — Местный он! Хотя у вас, у людей, вечно так: чуть куда придете — лет через триста уж местные! Больно быстро у вас время-то идет — с тех пор как с круга золотого соскочили.

— Если ты на деда намекаешь, — снова буркнул Мазаев, — так он у нас один в семье карел.

— А, ну да, запамятовал я, — кивнул лось. — Ты ж у нас по батюшке из местных болотных. Я-то все по матушке больше…

«Во-во, послать бы тебя… по матушке. С лодкой твоей», — подумал Мазаев. Вслух говорить уже было лень.

Но лось, похоже, услышал и мысли.

— Сам туда иди! — снова разозлился он, фыркнул — пар из ноздрей. — Была б моя воля — я б тебя сразу под зад копытом! Смотри, сроку тебе даю еще месяц! Как Отсо мохнатый с боку на бок в берлоге перевернется — так перестану ходить, пусть Мать лесная хоть что со мной делает! Тогда на себя пеняй — куковать тебе весь век без лодки!

— Что еще за мохнатый в берлоге?

— Ну и дурак! — закатил лось глаза и, как показалось Мазаеву, чуть не хлопнул себя по морде копытом — да вовремя вспомнил, что лоси такого не делают. — Даже этого не знает! И к такому-то дурню я четвертый месяц из Хийтолы бегаю! Нет, буду у Матушки этот… отпуск просить, во! С ума тут с вами сойдешь, с людишками-то!

Он снова фыркнул, топнул копытом — и исчез, будто его и не было.

Загудел «тяжелым металлом» будильник в смартфоне.

Мазаев проснулся с головной болью. Не в первый раз уже за эти три месяца. Потер, поморщившись, виски, закашлялся.

«С ума тут с вами сойдешь», ишь ты.

А действительно — не сходит ли он с ума? Может, так оно и начинается: сначала сны, потом — голоса в голове…

И посоветоваться не с кем. С психиатром — так мало ли что он найдет. У них ведь тоже, наверно, показатели свои, отчетность. Научный интерес, в конце концов. Отправит в психушку «нервы поправить» — живо с работы вылетишь, доказывай потом боссу, что ты не верблюд.

С друзьями? Мазаев иронически скривился при одной этой мысли. Друзья только все обстебут и потом еще долго при каждом удобном случае станут подкалывать. Он и сам всегда считал, что стеб — лучшее лекарство от всяческих там «чувств» и переживаний. Но сейчас ему почему-то совсем не хотелось такого лекарства в свой адрес.

Про маму с отцом лучше и не думать, не хватало им лишних нервов. Да и вообще — тридцатилетний с гаком мужик, ведущий инженер в солидной фирме, к мамочке с папочкой со страшными снами бежит… Тут Мазаев и сам бы себя обстебал.

А может, он просто устал? Переутомился? Действительно ведь, второй год в отпуске не был.

Мазаев посмотрел в окно. Декабрьское небо отливало серым перламутром — где-то там, за обложными тучами, всходило солнце, но его не было видно. Тихо, мелкой частой крупой сыпал снег — будто кто-то там, наверху, сеял сквозь сито жемчужную муку.

Бабушка Мила делала так, когда готовила калитки. Они плыли в молоке, как сказочные лодки, и маленький Лёник подгонял их по белым волнам расписной деревянной ложкой…

Снег, снег — вот такой же снег сыпал с перламутрового неба, хрустел под ногами на тропинке от дома к бане. Дедушка Тёпа подкладывал в печку березовые дрова, и лицо его, алое, словно огненное от пляски пламени в банной полутьме, пылало жаркой радостью. Дымок от разгоравшихся дров путался в короткой бороде. Дед что-то напевал вполголоса по-карельски — будто с кем-то разговаривал, — и руки его, колдуя над растопкой, плясали неведомый Лёнику таинственный танец.

— Деда, а почему ты поёшь?

— Так уж водится, внучек. Мама моя всегда пела, когда баню топила. Вот и я… Душа в бане поет. И хозяйка банная любит, чтобы с песней к ней приходили.

— Какая хозяйка? Это же наша баня. Ты тут хозяин.

— Хозяин, хозяин, — улыбаясь, трепал дедушка по волосам надувшегося внука. — Хозяин бани я, это правда… В старые времена так звали у нас людей богатых и счастливых: хозяин бани… Баня есть — значит, всё есть. И лес, и дом. И любовь…

Они убегали с дедушкой в лес — на широких охотничьих лыжах, подбитых лосиной шкурой. Эти лыжи скользили не так быстро, как городские спортивные по накатанной лыжне в лесопарке, — зато на них можно было идти по сугробам, по свежей пороше и не проваливаться — будто летишь над снегом.

Дорожки мышиных следов, длинные ветки заячьих, снежные бабочки беличьих… Иногда можно было различить даже пятку и пальчики. Снегири в ельнике свистели лесной задумчивой свирелью, ворон каркал негромко, пролетая над лесом. Сыпал совиными перьями снег.

— А это, внучек, рысий след. Да ты не бойся, это всё сказки, будто она с ветки на шею прыгает. Если и прыгает, так не тебе, а зайцу. Отучайся, отучайся леса бояться. Кто его боится — тот в нем первый и пропадает…

Прогулки бывали недолгими — коротки зимние дни. Они возвращались к закату, с раскрасневшимися от мороза щеками, — и баня к этому времени успевала уже протопиться.

Алое, пышущее жаром банное чрево, пар от каменки, тени пляшут на стенах… Дедушка, бабушка, маленький Лёник — плавают в уютном жару, будто рыбы в лесном озере. Совсем, совсем голые — только это вовсе не стыдно.

«Как в раю», — почему-то думает Лёник.

Как в материнской утробе — думал сейчас Мазаев.

Бабушка и дедушка сидят рядом на скамье, жаркие, огненные. Банные хозяин и хозяйка. Совсем как в сказке. Дедушка приобнимает бабушку за плечи, берет за руку. Они улыбаются, глядя друг другу в глаза, — и Лёнику чудится в них какая-то тайна, что-то ведомое только им одним.

Они вдруг переводят взгляд на Лёника, смеются согласно — и он, сам не зная чему, радостно смеется вместе с ними.

Баня покачивается неслышно на жарких волнах, будто корабль.

А потом они идут в избу, совсем уже темно, свежий снег искрится под ногами, как новогодняя гирлянда. Тихо, тихо — только лес молчит вокруг хутора, только пасека спит да скрипит под валенками снег.

— Деда, смотри — Большая Медведица!

Звездный ковш плывет по небу, будто большая лодка, вплывает в Молочную реку, и калитки с брусникой плещутся лодочками в молоке…

Мазаев кашлянул снова, помассировал гудевшие виски.

Полежать бы сейчас, зарыться бы в одеяло.

Но нельзя — сегодня рабочий день. А он и так припозднился.

Как же он устал, кто бы знал…

Мазаев наскоро глотал за кухонным столом растворимый кофе — варить настоящий, как всегда, не было времени, — когда телефон заорал дурным голосом Тимура Шаова.

Раз Шаов — значит, кто-то из друзей. Для босса в телефоне стоял Раммштайн, а для коллег и подчиненных — какое-то адское ретро, «Ах я бедная овечка».

— Привет, Мазайчик, ну, как там твой зайчик?

Асин голос, как всегда, вкрадчиво примяукивал, будто пушистая кошка всматривалась в тебя насмешливо сощуренными глазами.

Ей полагалось ответить тем же тоном что-нибудь ироничное — но именно сегодня у Мазаева совсем не было на это сил. Он только буркнул что-то неразборчивое, попутно прихлебывая кофе.

Ася, похоже, была разочарована.

— Фу, какой ты скучный, Мазай. А я тебя еще хотела на концерт Щербакова позвать. Представляешь, в воскресенье в «Лотос-кафе», и билеты еще есть! Смотри, будешь плохо себя вести — с Ниэллоном пойду!

Мазаев поморщился. Не то чтобы он ревновал к этому Ниэллону (по паспорту Пашке Козлову, но кто же спрашивает паспорта у дивных эльфов), так же как и к прочим Эльдарэндилам, Дэнам, Вованам и еще кому-то, с кем Ася время от времени ездила отдыхать, ходила по концертам и ночевала на съемных хатах. В конце концов, и он, и Ася — люди современные, а в конкуренции самцов побеждает сильнейший, так что…

Вот только сейчас ему совсем не хотелось ни с кем конкурировать. И вообще ничего не хотелось.

Он снова буркнул что-то неразборчивое.

Ася насмешливо фыркнула и отключилась.

Мазаев выдохнул облегченно — сам вяло удивившись этому облегчению — и допил наконец кофе.

Он уже разогревал мотор машины, когда Шаов вновь заорал в телефоне.

— Привет, Мазай! А я девушку твою только что видел. Как где, на работе. Ты что, забыл, она теперь в нашем отделе. Говорит, ты дебил, билет на Щербакова просвистел. Вы что, поссорились?

Мазаев вздохнул. Объяснять ничего не хотелось.

— Времени у меня нет, — буркнул он.

— Ой, какие мы занятые! — насмешливо протянул голос в трубке. — Чем же ты там таким в воскресенье занят, Мазайка? Зайцев спасаешь? Или к деду в деревню едешь, картошку в снегах окучивать?

И опять полагалось ответить приятелю что-нибудь ироничное, таким же насмешливым тоном. Как всегда — и сегодня, и завтра, и…

За-дол-ба-ло!

Мазаев вдруг разозлился по-настоящему.

— Не в деревню, а на хутор! — рявкнул он в трубку. — Тебя не спросил, куда мне ехать! Иди ты… на Щербакова!

Уже не слушая, что там бормочет в трубку опешивший приятель, он сбросил звонок и с каким-то мстительным чувством отключил телефон совсем. Вынул из него симку с «личным» номером, кинул в бардачок. Вот так, теперь пусть хоть обзвонятся.

Как же он все-таки устал… И еще этот лось…

Все, надо с этим кончать. А то так не заметишь, как и правда в психушке окажешься. Или не справишься с управлением, занесет на обледенелой дороге…

Сегодня же потребовать у босса отпуск. Неделю. Имеет он, в конце концов, право — после двух лет?

Вот возьмет — и правда уедет к деду на хутор, под Тверь. На всю неделю. И плевать ему, что там подумают Витька, Ася, какой-нибудь Ниэллон.

Он просто устал. Смертельно.

…Мазаев ехал по новой «платке» в сторону Твери. Машин почти не было, можно было бы разогнаться — но почему-то было лень. Мазаев вел машину на самой законопослушной скорости — «валенок за валенок», как он сам раньше иронизировал над другими, — и думал о деде.

Сколько же они не виделись? Да года два, пожалуй. С тех пор как бабушка умерла.

Впрочем, и до того видались они нечасто. Дедов хутор — не ближний свет, самая глушь Тверской области, добираться туда по грунтовке. Лет до семи Мазаева — тогда еще маленького Лёника, — бывало, оставляли на хуторе на все каникулы, летние или зимние. А потом отец устроился на хорошую должность, в доме завелись деньги — и они всей семьей вместо хутора стали ездить на море, в Турцию и Египет. А на остаток каникул его отправляли в какой-нибудь лагерь, «как всех приличных детей». Конечно, родителям тоже не улыбалось трястись десятки километров по лесным ухабам. Купить путевку и билет на самолет — куда как проще.

Так он постепенно отвык и от хутора, и от леса, и от дедушки с бабушкой. А потом, когда уже сам стал взрослым, — стало тем более неудобно сообщать друзьям, коллегам и девушкам, что, мол, на выходные собираешься к дедушке и бабушке в глубинку. Одна из девушек, лет десять назад, как-то по этому поводу назвала его в шутку «Дерёвней» — и Мазаев не мог избавиться от этой клички еще года три.

Хотя, если подумать, какая уж там деревня. И он, и родители — прирожденные горожане. Да и сам дед на свой хутор уехал из города только после того, как взрослая дочь вышла замуж.

Дедушка Тёпа — Степан, Теппана по-карельски — родился в деревне Бельчиха. Мазаев там никогда не бывал, да и смысла особого не было — говорят, там и жителей уже почти не осталось. А старый дедов дом давно сгорел, оставшись без присмотра. Родители у деда рано умерли, он уехал учиться в Тверь — да так там и остался, женился на русской однокурснице, всю жизнь проработал вместе с женой на заводе — инженером, совсем как Мазаев. Только была у него, говорят, одна придурь — бродить по лесам. И еще они с женой купили заброшенный домик в глуши и на досуге вместо привычного всем огорода разводили там пчел. Мама говорила, тогда на хуторе всего один улей и был — на большее у деда времени не хватало.

А в девяностые завод сначала распродали, а потом и вовсе закрыли. И тут-то приятели деда поняли, что зря посмеивались над ним: он, похоже, единственный из всех уволенных не так уж и пострадал. Просто послал всех боссов куда подальше, продал квартиру в Твери, уехал с бабушкой на хутор, отстроил как следует дом и принялся теперь разводить пчел всерьез. И дело у него, на удивление, пошло — меда хватало и им самим, и на продажу. Бабушка тоже быстро освоилась с хуторской жизнью — впрочем, дед обустроил дом хорошо, провел водопровод из скважины и электричество, так что жить там было почти так же удобно, как в городе.

Вот только добираться далеко. И соседей никого — ближайшая деревня была километрах в пяти, да и то постоянно жили в ней только трое старух, остальные дома давно превратились в летние дачи.

Но деда с бабкой одиночество, похоже, не смущало. Во всяком случае, Мазаев не помнил их скучающими или недовольными.

А впрочем — что он там помнил…

…Дед стоял на закате над ульями, шевелил неслышно губами.

— Деда, что ты там шепчешь? Поёшь?

— Можно и так сказать. Матерей лесных, луговых и болотных зову — чтобы пчелкам моим помогали. У Матери пчёл защиты прошу…

— А какая она, Мать пчёл?

— Она — всякая, внучек. Золотая. Медовая…

Плыли бабушкины калитки по медово-молочной реке, золотой и серебряной. Плавилась золотом баня…

Как давно это было.

…Мазаев подъехал по зимнику почти к самому дому, минуя пасеку — даже сейчас, зимой, сонных пчел не стоило тревожить. Лес, как молчаливый защитник, с трех сторон обступал хутор. На ветвях старых елей пушистым одеялом лежал снег, и оттого казалось, что деревья от верхушек до корней одеты в сказочные мерцающие шубы. Дед говорил когда-то, что для таких снежных шуб в карельском языке имелось особое слово, но Мазаев давно его позабыл.

Дед встретил его у калитки, обнял, как и всегда. Он, казалось, совсем не изменился за эти два года — только погрустнели прозрачно-голубые, будто весенние льдинки, глаза. А когда дед в сенях снял шапку, Мазаев увидел, что волосы у него совсем поседели. И борода, оказалось, серебрилась совсем не от инея.

В доме не чувствовалось запустения — все так же уютно тикали часы, из которых маленький Лёник давным-давно выломал кукушку (дед так и не починил ее потом), теплом дышала печь, лежали на полу чистые цветные дорожки. И все же витало в воздухе что-то неуловимо грустное, будто осенние паутинки. Одиночество ожидания — как будто хозяйка не ушла насовсем, а отлучилась надолго, и все вокруг скучало по ней, тосковало по возвращению.

Окна серебрились морозными узорами — дед называл их «снежными цветами», припомнил Мазаев. Из-за этих самых цветов бабушка в свое время наотрез отказалась ставить стеклопакеты — впрочем, дед не очень и настаивал.

А на столе… Мазаев невольно зажмурился и потряс головой — на столе, поверх скатерти со снегирями, стояла тарелка с калитками! Самыми разными — брусничными, картофельными, яичными…

— Дед, это что — ты сам напек?

— А кто ж еще, — довольно усмехнулся дед. — Думаешь, бабушку-то твою кто калитки карельские печь учил?.. Погоди, сейчас еще молоко из печи достану, как раз согрелось…

…Плыли калитки по медово-молочной реке… Вот только где же его расписная ложка? Неужто осталась там же, где маленький Лёник?

— …Дед, а баню-то топишь еще?

— Обязательно. Как же без бани. Сам знаешь — мы с бабушкой твоей недели без нее прожить не могли. Вот, на Кегринпяйвя, — дед вздохнул, — отдельно протопил…

Мазаев молчал. Он помнил, что такое Кегринпяйвя. День Кекри — так назывался праздник в начале ноября, когда умершие приходили в гости к живым. И для любимых гостей отдельно топили пустую баню…

— Хозяин бани ведь я, — дед усмехнулся грустно. — Помнишь, ты в детстве все спрашивал? А я тебе и говорил…

— Баня есть — значит, всё есть, — охотно подхватил Мазаев. — И счастье, и дом, и лес…

— И любовь…

При этом слове Мазаев невольно поморщился. Ничего не сказал, не хотел расстраивать деда — но тот все равно заметил. Покачал головой.

— Извини, дед. Я не хотел. И не про тебя это. Я понимаю, вы с бабушкой… Только это давно было. Сейчас жизнь другая. Когда это слово говорят — ухо востро держи, обуть хотят. На… обмануть то есть. Лучше уж по-честному — взаимовыгодное партнерство, все дела. Без розовых соплей.

— По-честному, значит, — вздохнул дед — совсем как в детстве, когда маленький Лёник выломал из часов ту злополучную кукушку, потому что хотел посмотреть, где у нее голос. — А может, это как раз и есть самое нечестное — любовью черт-те что называть? А потом на любовь же за это и обижаться. Может, в этом и весь обман?

— Ну, дед, — теперь уже откровенно поморщился Мазаев. — Мы же взрослые люди. Какая там любовь-морковь… Есть мужчины, есть женщины. Им друг с другом бывает приятно. Или не бывает. Вот и все. Зачем умножать сущности?

Дед посмотрел на него удивленно, как-то искоса — будто на неведомую зверушку, — а потом вдруг расхохотался:

— У-ху-ху! А-ха-ха!

Совсем как лось из снов.

— Ты хоть предупреждай, внучек, — прохрипел он, давясь смехом, утирая выступившие слезы. — А то так и убить старого деда недолго! Взрослый он, значит, все познал, в жизни разобрался! Да у тебя и женщины-то небось до сих пор не было!

Мазаев аж поперхнулся.

— Дед, мне за тридцать. И я здоровый мужик. Всякое в жизни бывало.

— Вот именно, всякое, — кивнул дед, все еще вытирая слезы. — Девочки были, небось не одна. А вот женщины — не было.

— Тебе откуда знать? — ощетинился Мазаев. — Все, кто был, — мне плюс-минус ровесницы. В нашем возрасте уже вроде как не девочки с мальчиками.

— Тут не в возрасте дело, — покачал головой дед. — Можно и в восемьдесят пацаном безмозглым быть. Или в восемнадцать — брюзгливым стариком. Была б у тебя женщина — ты бы такое… — он что-то сказал по-карельски. — …не нес бы. Умнее бы был. Ты хоть знаешь, что такое — женщина?

Мазаев неопределенно хмыкнул, усмехнулся криво.

— Так я и думал — не знаешь. Одни анекдоты сальные в голове, как у пацана прыщавого, — а говоришь, взрослый. Женщина — это мать. Только не в том смысле, что беременная ходит или там пеленки меняет. То есть в этом, конечно, тоже… Но главное — в другом. Она — тебя рожает заново. Заново творит. С ней ты такой, какой на самом деле есть. Голый и счастливый, как в утробе материнской.

«Или в бане…»

Мазаев подумал про Асю. Представил себе, что она…

Нет, нет — он даже головой замотал. Ни в коем случае. Если она увидит его таким, какой он на самом деле… Наедине с собой… Да все друзья потом всю жизнь стебаться будут, не только она одна.

Дед смотрел на него пристально своими глазами — весенними льдинками.

— Не любишь ты ее, — сказал он вдруг. — И работу свою не любишь. Да и себя. А какая жизнь без любви?

И Мазаев с тоскливой безнадежностью понял, что возразить ему нечего.

За окном совсем уже стемнело, и морозные цветы таинственно мерцали, не давая увидеть, идет ли на улице снег.

— А баня-то, должно быть, протопилась, — улыбнулся дед, поднимаясь из-за стола. — Пойдем, внучек, смоем твою грусть-печаль!

…Жаром пылало банное чрево, алые блики плясали на стенах и в дедовых прозрачных глазах, пар от каменки стелился молочными волнами.

Но не было рядом с дедом — бабушки. Не было их, огненных банных хозяев, молча говорящих об одним им ведомой тайне.

И не было маленького Лёника.

И уже никогда не будет.

Мазаев с болезненной остротой, как удар под дых, вдруг осознал, что опоздал навсегда.

Почему, почему он не приезжал на хутор раньше — вот так, как сейчас, надолго, спокойно? Когда бабушка была еще жива и можно было…

Ему ведь казалось — это все незыблемо, вечно. И поэтому — подождет. Пока он переделает все дела, встретится со всеми девчонками, выпьет со всеми друзьями… Хутор ведь никуда не денется, правда?

А теперь — бабушка не придет. И маленький Лёник ушел навсегда вместе с ней.

А он, Мазаев, — остался.

Глаза заломило, защипало — и Мазаев не сразу понял, что это слезы.

Он запрокинул голову, чтобы слезы не пролились, чтобы дед не увидел, как он, взрослый мужик…

А дед вдруг завел тихим голосом странную песню — ту самую, что напевал когда-то, растапливая баню. Песня колыхалась волнами, звенела снежинками, расцветала морозными цветами, приплясывала огненными языками в печи…

И тогда полились, полились слезы, и все плыло в них, и уплывало, и Мазаеву было за них уже совсем не стыдно.

И он наконец решился рассказать деду про лося. И про все, что было. И есть.

Дед слушал его, сцепив на коленях руки, чуть подавшись вперед, покачивал серебряной кудлатой головой. Слушал долго.

— Лось, говоришь? И лодка?.. Ладно. Дня через… — Он что-то высчитал на пальцах. — Значит, дня через три вот так же в баню сходим — а наутро пойдем с тобой в одно место. Давно пора.

— Какое место, дед?

— В лесу. Увидишь.

Снег скрипел под валенками, когда они шли из бани обратно к избе. Молчал лес в зимней шубе. И звездной лодкой плыла по небу Большая Медведица.

Лось в эту ночь Мазаеву не приснился.

…В то утро дед разбудил его до рассвета. Они плотно позавтракали яичницей со шкварками и вышли из дома, едва занялась заря, — на охотничьих лыжах, подбитых лосиной шкурой, с объемистыми рюкзаками за плечами. Что было в рюкзаках — Мазаев не знал. Дед просто выдал ему уже собранный, а на все вопросы только отвечал: «Увидишь».

Они углубились в лес — по лыжне, уже едва различимой под свежевыпавшим снегом.

Идти поначалу было непросто — Мазаев уже много лет не становился на лыжи. Вечно не было времени, да и с кем ходить?

Но тело постепенно вспоминало, словно расправлялось — и вот уже рюкзак не так давил на плечи и пот перестал заливать глаза. И Мазаев даже начал замечать по краям лыжни, среди елей и заснеженных кустов можжевельника, ветки заячьих следов, строчки мышиных, снежные цветы беличьих…

— Дед, а рысь тут до сих пор живет? — крикнул он в спину деда, тропившего лыжню.

— Живет, куда ж она денется. Уже внучка ее, небось. Помнишь про рысь-то, выходит, — дед засмеялся негромким довольным смехом.

Они пересекли большую пустошь с редкими кривыми елочками и березками, чуть повыше, а то и пониже Мазаева ростом. Уже зайдя снова в матерый ельник по ту сторону пустоши, дед обернулся:

— Узнал? Это ж Воронье болото. Я тебя еще в эту сторону летом ходить не пускал. Ну да зимой проходится, ничего.

Он остановился, кивнул куда-то в сторону:

— Эге. А вот этот след узнаешь?.. Вот он, твой лось. Как раз в ту сторону помахал, куда нам надо. Ну, теперь быстро пойдем — до заката бы успеть!

За болотом начались холмы, овраги и склоны. Первый из них вылетел Мазаеву под ноги в самый неожиданный момент — он некстати засмотрелся на беличий след, — лыжи заскользили вниз, разъехались… Только чудом Мазаев не треснулся головой об острый пенек, торчавший возле лыжни.

Дед помогал ему, смущенному, выбраться из сугроба и посмеивался добродушно:

— Ничего, ничего. Приноровишься. Лосиной тропой по лесу бежать — это тебе не ёж начихал!

Со следующего склона Мазаев спускался куда внимательней — и лыжи на этот раз не подвели. А дальше он уже и сам весело несся вниз, вслед за дедом. Радость переполняла его, распирала, искала выхода. Он был словно пьян — от морозного воздуха, от ощущения молодости и силы, оттого, что он снова бежит вслед за дедом по зимнему лесу, по лосиному следу и снова свистят в ельниках снегири.

Почему, почему он не приезжал раньше?

Почему он позволил себе забыть обо всем этом?

Ему хотелось бежать все дальше и дальше, без остановки…

А дед вдруг сказал:

— Пришли.

Мазаев, еще разгоряченный бегом, огляделся — они стояли на небольшой поляне. Вокруг были все те же ели в снежных шубах, все тот же можжевельник и березы…

Только на той стороне поляны одиноко возвышался огромный камень, похожий на голову лося. Или — на лодку?

— Вот он, Синий камень, — негромко сказал дед. — После того как Мила ушла — я один про него помню. Да ты вот теперь знаешь. Давно я хотел тебе его показать — да время не приходило.

— Синий? Он же серый вроде.

— А ты посмотри, — хитро прищурился дед. — Послушай.

Мазаев присмотрелся. Иней блестел на камне, отливал морозной голубизной. И сугробы синели вокруг лесными тенями.

Тихо, тихо было на поляне. Даже снегирь перестал свистеть. И в этой тишине Мазаеву почудилось, что камень негромко звенит, гудит, как далекий колокол.

Снежинки сыпались с веток, льдисто шурша.

Зима пела свою песню.

— Вот здесь и встанем, — нарушил молчание дед.

Это было так неожиданно, что Мазаев даже не сразу понял.

— Как — встанем?

— Обыкновенно. Переночуем. Или ты думал — обратно по темноте через болото переть?

По спине Мазаева прошел непрошеный холодок. Ночевать в снегу? Что это дед задумал?

— Да ты не бойся, — будто услышал дед его мысли. — Я, как узнал, что ты приезжаешь, — сбегал сюда, дров заготовил. За камнем они. А в рюкзаках-то у нас — палатка и спальники пуховые! И еда, и… кое-что еще, не без того, — он засмеялся коротким довольным смешком. — Переночуем не хуже, чем в кровати, у костра согреемся — как в бане!

Дед посмотрел куда-то вглубь ельника — вглубь и немного вверх. Что-то сказал по-карельски, негромко и торжественно. И тут же повторил по-русски — для Мазаева:

— Прими, Лесная мать, Хозяйка чащи, внука моего, Лемми. Дай нам приют у Синего камня на одну ночь.

Тихо качнулись еловые ветви, осыпался с шорохом снег на Синий камень.

А потом они с дедом разгребали и утаптывали снег между двумя старыми елями, стелили на утоптанное лапник в несколько слоев. Растягивали над лапником палатку, вязали ее особым узлом к стволам. Стелили внутрь толстые пенные коврики, а поверх них — пуховые спальники. Внутрь каждого спальника дед засунул еще флисовый пододеяльник-вкладыш.

Но прежде того — развели костер. За Синим камнем действительно оказалась неплохая поленница — да не из каких-нибудь веток, а из толстых бревен, еще недавно бывших сухими до звона смолистыми елками и соснами. Они с дедом утоптали еще одну площадку, почти возле самого камня, раскинули над ней широкий тент — он волнующе пах костром, когда его разворачивали. Потом дед уложил прямо в снег три самых толстых бревна, на них — сухие тонкие веточки ели и пару пригоршней щепок, наструганных топором. Достал из клапана рюкзака спички, тщательно завернутые в непромокаемый пакет…

«На палочке рыжая птичка сидит, по-шведски болтает», — вспомнилась Мазаеву загадка — одна из тех бесчисленных загадок, что когда-то загадывал ему дедушка в долгие зимние вечера.

Чиркнула, зашипела спичка, затрепетал на верхушке рыжий огонек — будто и правда птичка всплеснула крыльями.

Вспыхнули ветки и щепки, взметнулся огонь. А дедушка вдруг прикрыл его сверху еще двумя бревнами.

Огонь оказался будто в печи — и, как в печи, загудел весело, заплясал, вырвался наружу из-под бревен…

…Они сидели у костра под тентом, на скамейке из двух длинных бревен, пили горячий чай с крепкой настойкой на меду и травах, закусывали пельменями из котелка — в рюкзаках нашлись и походные котелки! — и Мазаеву было уютно, будто сидели они в избе, возле печки, а не в глуши лесной, посреди чащи и топей. От костра шел такой жар, к тому же отражавшийся от тента за спиной, что Мазаев стянул с головы шапку и широко распахнул куртку. Пот лил со лба, словно в бане.

— Что, внучек, — не мерзнешь? — усмехнулся дед.

Мазаев, усталый, раздобревший и от дневного бега, и от костра, и от чая с настойкой, — мог только кивнуть головой.

— То-то. Лес — это дом наш. И уютно в нем должно быть, как дома.

Потрескивали бревна в костре, алые отсветы плясали на снегу, на елях, в дедовых прозрачных глазах.

— А ты хоть знаешь, что сегодня за ночь?

Мазаев помотал головой.

— Самая долгая ночь за весь год. Завтра новое солнце встретим. День на весну повернет.

— А лодка? — сонно и счастливо пробормотал Мазаев. — Что там лось про лодку говорил? По весне на лодке поплывем? А, дед, — поплывем? Вместе?

— По весне, — вздохнул дед. — По весне уже не успеем… Ты знаешь, внучек, как я на хутор этот попал? — вскинул он голову вдруг, посмотрел на Мазаева пристально.

— Дом заброшенный купил… А потом завод закрылся…

— Так, да не так. Не все ты знаешь… Я инженером работал — совсем как ты. Хорошая работа, нужная, уважали меня, денежки тоже водились. Да только — все как будто не хватало чего-то. Все будто я — и не я. До чего дошло, веришь, — этим самым делом, — дед усмехнулся, — заниматься не мог. Сил не хватало. Мила-то как расстраивалась… Не говорила мне ничего, жалела, а я все равно видел — расстраивалась. Оно и понятно.

— Понятно, конечно, — сонно кивнул Мазаев.

— Ничего тебе не понятно, — рассердился вдруг дед. — Она ведь, Мила, помочь мне пыталась. Вылечить, поддержать. И помогла. Мне бы, дурню, самому вспомнить — а вспомнила-то она. В Бельчихе тогда женщина одна жила, вдова, моя примерно ровесница. Риной-Рябиной в деревне звали. Знающей была. Так вот, Мила моя про нее вспомнила. Сама в Бельчиху поехала, мне не сказала. Договорилась там с Риной. И вот как-то на майские праздники живем мы на пасеке… Тогда у нас улей только один был, а все равно — пасека. И вдруг вижу — Рина идет. Откуда ей взяться, Бельчиха-то далеко? А она идет, возле улья остановилась. Смотрит на меня, потом на улей. «Лодку строй, — говорит. — Медом наполняй. Построишь — хозяином бани станешь. Не построишь — пеняй на себя». И — будто не было ее. Я аж головой замотал — думал, приснилось мне…

— И что, построил… лодку?

— А как же, — дед кивнул. — Лодка, внучек, — это ведь не только та, что с веслами. Это то, что по жизни тебя несет. С юга на север и обратно. Кто лодку свою найдет — тот хоть до самой старухи Севера доплывет и домой от нее вернется. Белой дорогой в Птичью страну доберется. Только лодка сама в руки не дастся. Ее искать надо. И строить. Лося своего в лесу тропить и догонять на лыжах…

— Так что же ты сделал?

— Пчел всерьез изучать начал, — как-то буднично сказал дед. — Понял, что мое это. Этим хочу заниматься. С того дня у нас и с делом этим самым снова на лад пошло — будто, знаешь, что-то внутри на место встало. Сразу, конечно, я пасечником не стал — это же подготовиться надо, поучиться да и на старом месте дела завершить. Ну да нескольких лет мне хватило. А тут еще и завод прикрыли — все один к одному. Дальше ты и сам знаешь.

— И… не пожалел потом?

— Ни разу, внучек. Дело свое нашел. Хозяином бани всю жизнь прожил. Счастье было, любовь. Все было. Что еще надо?

Они помолчали. Сыпался с веток снег, расшевеленный потоками теплого воздуха от костра, шуршал по тенту.

— И ты свое дело ищи. Не бойся старое бросить. Но только — если найдешь. Если уверен будешь. Зато уж если найдешь…

Мазаев задумался. Свое дело…

В детстве он любил музыку. Даже учился в музыкальной школе по классу фортепиано. А еще больше — любил резать по дереву. У родителей до сих пор хранятся его поделки: доска с лицом лесного духа, резная кружка с рябиновыми листьями, ваза из соснового корня…

Но музыканта из него не вышло — это стало понятно еще в музыкалке. А дерево — что дерево. Этим, наверно, не заработаешь.

И он пошел в инженеры. Как дед когда-то.

И снова дед будто услыхал его мысли.

— Я помню, по дереву ты резать любил. И ведь получалось…

Мазаев промолчал.

— Знаю я тут, под Тверью, одно местечко… Мануфактура. Инструменты музыкальные делают. Да не какие-нибудь — старинные. Представляешь, — лицо деда осветилось задумчивой улыбкой, — даже кантеле…

— Это что?

— Эх, — крякнул дед. — Ничего-то парни теперь не помнят… Это наш инструмент, древний, карельский. Как гусли, только еще древнее. В мое время на нем в Бельчихе уже не играли — но я помню одну старуху, у нее кантеле на чердаке хранилось. Кто знает, с каких времен. Потом сгорело вместе с домом. А эти ребята — делают… И получается! Хочешь, сведу тебя с ними? Инженеры на мануфактурах тоже нужны…

Мазаев снова промолчал. Но в молчании этом было согласие. И дед его понял.

— Головой в омут не бросайся, конечно. Подумай, послушай. Но уж если решишь… Заработки там, наверно, поменьше, чем в Москве у вас. Но по здешним местам — говорят, неплохие. Хватит на жизнь. А дело свое найти — это, ты мне поверь, любых денег дороже. Спокойный сон за деньги не купишь, это ты уже понял. Счастье — тем более.

— Счастье, — вздохнул Мазаев. — За деньги… Вот ты, дед, говоришь — женщина. А какая женщина на меня посмотрит, если заработки уменьшатся? Вон, знаю одного в Москве — учитель в школе. Историю преподает. Ученики за ним толпой ходят, вот он точно дело свое нашел. Зато жена из дома выгнала: мало зарабатывает. Конечно, какая там в школе зарплата. С дочкой не каждый день теперь видится, потому что в коммуналке живет на другом конце города — квартира-то жене и дочке осталась… А ты говоришь — дело.

— Говорю, — нахмурился дед. — И говорить буду. Женщина — мать. Она сама — творит. Не может не творить. А раз творит — то и тебя поймет, если ты творить станешь. Не у печки лежать, а работать, делать дело свое. Только, конечно, уж и тебе ее понять будет надо. В одну сторону не бывает. А кто не понимает или понять не хочет, так такие что женщины, что мужчины — никому не нужны.

Потрескивали бревна, пускали вверх снопы звездных искр. Плавилась жарким золотом смола, шипела, пузырилась.

Дед помешал палкой угли в алой пещере, выгоревшей под бревнами. Помолчал.

— Вовремя ты приехал. Думал — уж не успею. Скоро ведь и мне… Как Отсо мохнатый в берлоге с боку на бок перевернется — чувствую, позовет меня Мать лесная на Птичью дорогу за Милой… С вешней водой на полночь утеку.

— А? Что? — встрепенулся Мазаев. Он и сам не заметил, как почти уже заснул.

— Утомился с отвычки, — усмехнулся дед. — Ну, в палатку пойдем. Завтра солнце будем встречать.

…Мазаев разоспался в теплом пуховом спальнике, на пружинном матрасе из лапника, — и не сразу проснулся, когда дед потряс его за плечо.

— Вставай! Вставай, Лемми, внучек! Новое солнце идет!

Они вылезли из палатки — бодрый дед, позевывающий Мазаев — и встали рядом у потухшего за ночь костра, лицом к востоку. И к Синему камню. Было еще темно — но прозрачная синева сумерек возвещала скорый рассвет.

— Смотри, смотри! — прошептал дед. — Восстает!

В прогале между деревьями показался алый краешек — будто там разгорался в снегах костер. Огонь поднимался все выше и выше — и вот уже жаркий пламенный шар зимнего солнца выкатился весь из-под земли, расплавляя тучи, как смолу.

А из-за Синего камня неслышно выступил лось — мощный, в самом расцвете сил. В остатках сумерек и отсветах сугробов гладкая шкура его казалась темно-синей. Лось не сбросил еще осенних рогов, и они покачивались на горбоносой голове, словно сказочная лесная лодка.

И в лодке этой торжествующе плыло над лесом новое солнце.

Автор: Ольга Ракитянская