Писатель, обретающий своего читателя после смерти, – история куда менее распространенная, чем принято считать. Скорее, это миф, утешающий неудачливых литераторов. Но с Сергеем Довлатовым случилось именно так. К своей подлинной аудитории, к русскому читателю, он шел долго и, кажется, вполне уверился не только в том, что встрече этой не суждено случиться, но и в том, что он ее не очень-то достоин. Думается, он вполне смирился с участью среднего «американского писателя русского происхождения». Скажи ему, какой оглушительный успех ждет его в постсоветской России, он бы попросту не поверил.
Текст: Марина Ярдаева
Биография Сергея Довлатова, естественно, важна, но при этом условна. Важна, потому что она – его литературный материал. Условна, потому что писатель обошелся с этим материалом как увлеченный художник – весьма вольно. Писать о жизни этого человека в стиле «родился, учился, женился» труд не только бессмысленный, но и неблагодарный. Только начни – читатели тут же начнут поправлять. Ведь поправляли самого писателя! Квазибиографическая проза Довлатова провоцирует записать автора чуть ли не в родственники.
Что ж, отметим факты, не подлежащие сомнению. Сергей Донатович Довлатов родился 3 сентября 1941 года в Уфе в семье театрального режиссера Доната Мечика и актрисы Норы Довлатовой (Довлатян), эвакуированных из Ленинграда. Нет, очень трудно писать о фактах. Уже с Уфой связан один интересный, но, конечно, художественный случай. В это время в городе жил с семьей Андрей Платонов. И вот будто бы как-то раз он повстречал на улице Нору Довлатову, гуляющую с коляской. Будущий писатель безмятежно посапывал и не догадывался о том, какой след оставит в его творческой биографии эта встреча. Автор «Котлована», увидев младенца, так растрогался, что хотел его ущипнуть. Неправдоподобно? Ну и что! В «Невидимой книге» Сергей Довлатов оставит по этому поводу такой комментарий: «Было ли все так на самом деле? Да разве это важно?! Думаю, обойдемся без нотариуса. Моя душа требует этой встречи».
В 1944 году семья вернулась из эвакуации в Ленинград. В 1959-м Довлатов поступил на филологический факультет Ленинградского университета. Во время учебы познакомился с поэтами Евгением Рейном, Анатолием Найманом, Иосифом Бродским, писателем Сергеем Вольфом. В 1961-м будущий писатель был исключен из университета за неуспеваемость. Затем три года служил во внутренних войсках – в охране исправительных колоний в Коми АССР. Здесь была создана первая рукопись повести «Зона». Автор интерпретировал начало своего творческого пути через параллели с Бабелем, Горьким и Хемингуэем, признаваясь, что он, как и эти художники, «начал с бытописания изнанки жизни». Эти первые опыты, впрочем, дойдут до читателя много позже, сильно переработанные, а сама история их публикации тоже станет частью произведения.
Вернувшись в Ленинград, Довлатов поступил на факультет журналистики в ЛГУ, сотрудничал с многотиражкой Ленинградского кораблестроительного института «За кадры верфям» и газетой «Знамя прогресса» ЛОМО. Естественно, писал рассказы и с конца 1960-х годов носил их по редакциям, пытаясь встроиться в творческую среду.
Что представляла собой эта среда? «Оттепель» миновала, Синявский и Даниэль разоблачены и отправлены в лагерь, Евтушенко за реакцию на вторжение советских войск в Чехословакию объявлен жертвой влияния идеологических противников, растет диссидентское движение. Культура расслаивается на официальную и подпольную, активно развиваются самиздат и тамиздат. Известный анекдот того времени: женщина просит подругу перепечатать на машинке «Войну и мир». На вопрос зачем отвечает, что дочка не читает ничего, кроме самиздата.
В этих условиях невозможно было опубликовать не только рассказы о лагере, сложно было в принципе заявить о себе начинающему писателю, если он не умел лавировать между официозом и собственными убеждениями. У Довлатова плохо было и с тем, и с другим, он не только не мог подстроиться, ему было не с чем подстраиваться: по меркам брежневского времени он был чудовищно безыдеен и чрезмерно автономен – про него решительно ничего нельзя было понять.
Официальная культура Довлатова не принимала, из редакций он получал лишь благожелательные отказы. К диссидентскому течению писатель относился неоднозначно. В конце 1960-х он, правда, примкнул к умеренно фрондирующей группе «Горожане», представители которой, как можно догадаться, помимо прочего хотели составить оппозицию крепнущей плеяде писателей-деревенщиков. Впрочем, присоединился к ним Довлатов поздно, по собственным признаниям, он вообще везде опаздывал.
В 1968 году Сергей Довлатов успешно выступил в Доме писателя на «Вечере творческой молодежи Ленинграда». Однако и это не стало для него пропуском в большую литературу. За два года после творческого вечера он смог опубликовать лишь два рассказа в «Крокодиле». Один из них, «Когда-то мы жили в горах», вызвал бурное негодование армянских трудовых коллективов и общественных организаций и тоже не способствовал развитию литературной карьеры. В «Авроре», «Знамени» и «Звезде» Довлатову удавалось изредка публиковать рецензии и очерки. Он ждал большего.
Развитие, однако, получал лишь внутренний конфликт. Писателю важно было сохранить свою индивидуальность, и в то же время он желал признания. В повести «Ремесло» этот конфликт проявляется в небольшом диалоге автора с Даниилом Граниным:
«– Неплохо, – повторял Даниил Александрович, листая мою рукопись, – неплохо... Только все это не для печати.
Я говорю:
– Может быть. Я не знаю, где советские писатели черпают темы. Все кругом не для печати...
Гранин сказал:
– Вы преувеличиваете. Литератор должен публиковаться. Разумеется, не в ущерб своему таланту. Есть такая щель между совестью и подлостью. В эту щель необходимо проникнуть».
Кажется, это внутренний диалог самого Сергея Довлатова.
КОМПРОМИСС
В 1972-м, так и не дождавшись перемен, накопив разочарования и долги, Довлатов отправляется в Таллин. Почему туда? Сам писатель объяснял: «Разумные мотивы отсутствовали. Была попутная машина. Дела мои зашли в тупик». Пожалуй, со стороны Довлатова это была такая уступка судьбе. Ладно, дескать, начнем сначала и, может быть... В общем, компромисс. Повесть под таким названием и стала итогом трехлетнего эстонского периода в биографии писателя.
«Компромисс» – слово многозначное. С одной стороны, это соглашение на основе взаимных уступок ради общего же блага. С другой – проявление конформизма, а в среде русской интеллигенции, по выражению писательницы Нины Берберовой, порой даже и «мелкая подлость». Довлатов, как человек мятущейся натуры, всегда неустроенный, стремился к равновесию и хотел понимать компромисс, как понимают его натуры здоровые, цельные, а совсем не как русские расколотые интеллигенты. Он согласился начать сначала, пройти еще раз этот скучный, но необходимый путь советского художника к признанию. И вот сначала он – внештатный корреспондент нескольких газет (необходимо было обрасти в чужом городе хоть какими-то связями), потом – постоянный сотрудник «Советской Эстонии» и, наконец, автор готовящейся к печати книги.
Ожидания его почти оправдались. Уже был подписан договор с издательством, сборник рассказов прошел вторую корректуру. Но в последний момент все расстроилось. Компромисса не получилось – оказалось, опять была игра лишь в одни ворота. И ладно бы игра была захватывающей, а то ведь была лишь череда каких-то абсурдно-суетливых действий. Так, кажется, чувствовал сам Довлатов. По крайней мере, именно такое мироощущение передает сборник таллинских новелл.
Взять хотя бы одну из глав – «Компромисс первый». Автор-рассказчик готовит крохотную заметку о международной научной конференции, перечисляет участвующие в ней государства. И тут, словно буря в стакане, разыгрывается комедия. Редактор обвиняет героя в идеологической несознательности, поскольку тот по наивности перечисляет страны в алфавитном порядке!
«– Это же внеклассовый подход, – застонал Туронок, – существует железная очередность. Демократические страны – вперед! Затем – нейтральные государства. И, наконец, – участники блока…
Я переписал информацию, отдал в секретариат. Назавтра прибегает Туронок:
– Вы надо мной издеваетесь! Вы это умышленно проделываете?!
– Что такое?
– Вы перепутали страны народной демократии. У вас ГДР после Венгрии. Опять по алфавиту?! Забудьте это оппортунистическое слово! Вы работник партийной газеты. Венгрию – на третье место! Там был путч.
– А с Германией была война.
– Не спорьте! Зачем вы спорите?! Это другая Германия, другая! Не понимаю, кто вам доверил?! Политическая близорукость! Нравственный инфантилизм! Будем ставить вопрос…».
И весь сборник состоит из таких вот «компромиссов» – странных случаев, смешных и грустных одновременно. Однажды автору поручают сделать репортаж о юбилейном младенце – 400-тысячном жителе Таллина. Но миссия кажется невыполнимой, редактор отбраковывает детей одного за другим: то отец эфиоп, то семья слишком интеллигентная. Когда наконец рождается «подходящий» ребенок в «нормальной пролетарской семье», рассказчик должен решить новую задачу: убедить родителей назвать сына Лембитом. На бесконечные «компромиссы» идут и новые знакомые рассказчика. Один ради работы в штате сочиняет интервью, которого не было: в тексте капитан западногерманского торгового судна восхищается свободной жизнью советского человека, в реальности им оказывается беглый эстонец. Другая ищет для новой рубрики интересных людей, живущих «многоплановой жизнью», но все герои никуда не годятся: один морально неустойчив и похож на диссидента, второй идеологически стоек, но – подлец. Порой от этого всего хочется сбежать. Но не спастись от этой пошлой действительности даже в котельной – там сплошные дзен-буддисты и метафизики.
Довлатов описывает феномен раздвоенности жизни, но не дает однозначных оценок, он искренне не хочет быть ни диссидентом, ни типичным советским функционером. Он всего лишь хочет найти свою дорогу к читателю.
Тираж уже набранного романа «Пять углов» уничтожает КГБ. Почему? Нипочему. Так совпало. Якобы издание книги сорвалось из-за того, что в органы попала рукопись «Зоны» – Довлатов дал ее почитать знакомому, а к тому нагрянули с обыском совсем по другому поводу, но изъяли все. «Зона» действительно фигурировала в этом деле как некий катализатор, но парадокс состоял в том, что ее рукопись свободно перемещалась по ленинградским редакциям, и Довлатов даже получил на нее несколько благожелательных откликов. А тут, в Таллине, который казался чуть более демократичным, рукопись из КГБ передали в редакцию «Советской Эстонии», там устроили над писателем общественный суд, вынудили уволиться.
Это был крах. Жизнь, сделав виток, вернулась в исходную точку. Опять внутренний разлад, водка, долги, запутанная личная жизнь (жены, дочери, алименты). Опять нужно было что-то делать.
В 1975 году Довлатов вернулся в Ленинград и устроился работать в журнал «Костер». Детская литература была пристанищем для многих, кто из-за различных препон не мог заявить о себе во взрослой.
ЗАПОВЕДНИК
А летом 1976 и 1977 годов Довлатов едет в Пушкинские Горы. Формально едет работать экскурсоводом, чтобы поправить дела материальные – в сезон гидам хорошо платили. Но, по сути, это новое бегство от себя самого. Потерпев очередную неудачу, писатель поддается соблазну искать утешение в идее, что истинному художнику не так уж нужно внешнее признание, что оно, быть может, даже вредно. Многие до него уже ходили этими извилистыми тропами, пытались отгородить в своей душе заповедный уголок, этакий эдем непризнанного гения.
«Заповедник» – такое название дает Довлатов новой повести, конечно, не только из-за места, где разворачиваются события, но и оттого, что эту идею о самодостаточности художника все же надо бы проверить на прочность.
«Тебя не публикуют, не издают. Не принимают в свою компанию, – признается сам себе автор. – Но разве ты об этом мечтал, бормоча первые строчки? Ты добиваешься справедливости? Успокойся, этот фрукт здесь не растет. Несколько сияющих истин должны были изменить мир к лучшему, а что произошло в действительности?.. У тебя есть десяток читателей. Дай бог, чтобы их стало еще меньше… Тебе не платят – вот что скверно. Деньги – это свобода, пространство, капризы… Имея деньги, так легко переносить нищету… Учись зарабатывать их, не лицемеря. Иди работать грузчиком, пиши ночами. Мандельштам говорил, люди сохранят все, что им нужно. Вот и пиши… У тебя есть к этому способности – могло и не быть. Пиши, создай шедевр. Вызови душевное потрясение у читателя. У одного-единственного живого человека… Задача на всю жизнь. А если не получится? Что ж, ты сам говорил, в моральном отношении неудавшаяся попытка еще благороднее. Хотя бы потому, что не вознаграждается. Пиши, раз уж взялся, тащи этот груз. Чем он весомее, тем легче…».
Ох, как тут все запутано. Тут и самоуговор, и самооговор. И попытка убедить себя, что читатель не нужен и бессмысленна зависть к чужому успеху, ибо нет справедливости, и постоянное напоминание себе, что жизнь груба, а человек слаб, и стремление спрятаться за цинизм, и тут же отрицание бытового, вообще земного. Но идея бескорыстного служению искусству проверку на прочность, увы, не проходит. Вновь прав оказывается довлатовский Гранин – писатель должен публиковаться.
Публикуются же другие. Эти «другие» не дают покоя, как бы ни хотелось презреть их мышиную возню и вообще суету жизни. И, как ни крути, а смириться с открытием, что «наиболее ходкая валюта – умеренные литературные способности», чрезвычайно трудно. Да, над этим можно смеяться, как и над тем, что в «Заповеднике» все меряются своей любовью к Александру Сергеевичу, который «наше все», но ведь реальность все равно остается очень и очень грустной.
Можно сколько угодно распинаться, объясняя, что «Пушкин – наш запоздалый Ренессанс. Как для Веймара – Гёте», что «Пушкин нашел выражение социальных мотивов в характерной для Ренессанса форме трагедии», что если «Вертер» – дань сентиментализму, то «Кавказский пленник» – типично байроническая вещь», но это никому не нужно. «При чем тут Гёте?» – недоумевает посредственность. На кой черт городить такой огород, если правильный ответ давно определен, выучен и отчеканен. «Пушкин – наша гордость!» – объявляют торжествующие пошляки. Больше говорить не о чем. И больше нечего ждать.
Многие, точно так же уставшие ждать чего-то, уезжают за границу, публикуются за рубежом. Довлатов до последнего противится такой судьбе. Он видит, что на той стороне печатается не меньше ерунды в обмен на тот же конформизм, но противоположного толка. Меньше всего Довлатова прельщает перспектива стать рупором профессиональных антисоветчиков. Но в США уезжает жена с дочерью. Рассказы Довлатова готовы публиковать только в тамиздате.
В эмигрантском «Континенте» выходит несколько рассказов писателя, а в журнале «Время и мы» – «Невидимая книга», повесть о непростой судьбе художника в Советской России, фактически исповедь литературного неудачника. О публикациях становится известно в журналистско-писательской среде Ленинграда. Довлатова исключают из Союза журналистов, для него закрываются двери редакций. Он рискует загреметь под статью о тунеядстве. Снова, как в Таллине, идти в кочегары? Но сил уже нет. Довлатов закрывается дома, пьет. В августе 1978 года его задерживают и отправляют в спецприемник якобы за оказание сопротивления. Две недели с ним активно работают.
В письме таллинской гражданской жене Тамаре Зибуновой Довлатов писал: «Меня поколотили среди бела дня в милиции. Дали подписать бумагу, что я оказывал «злостное сопротивление». Чего не было и в помине. Я подписал, хотя они снова начали бить и выбили передний зуб. Эта бумага с моей подписью. Если они захотят, 191-я статья. До пяти лет. После чего меня вызвали и отечески спросили: «Чего не едешь?» Я сказал: «Нет вызова. Да и не решил еще». Они сказали: «Не надо вызова».
Кто-то стремился вырваться из Союза всеми правдами и неправдами. Довлатов отчаянно искал, за что бы здесь ухватиться, во что бы вцепиться из последних сил. Его вытолкали.
ЭМИГРАЦИЯ
С февраля 1979 года Довлатов живет в Нью-Йорке. Здесь новые мытарства. Работы нет, знание языка минимально, способность адаптации к новым условиям, скорее, отрицательная. Все, что умеет Довлатов, – это хорошо писать по-русски. Но он здесь никому не нужен, кроме таких же пропащих русских интеллигентов. В конце концов четыре таких незадачливых эмигранта – лифтер Борис Меттер, смотритель за лабораторными кроликами Алексей Орлов, бывший советский спортивный обозреватель Евгений Рубин и Довлатов – решили издавать свою газету. Позже присоединились Петр Вайль, Александр Генис, Нина Аловерт и многие другие. В 1980 году вышел первый номер «Нового американца». Довлатов стал главным редактором нового издания.
Газета быстро стала популярной. Успех был обеспечен обращением к широкому кругу русскоязычных читателей и многообразием тем. Главной ценностью редакция объявила свободу, но не свободу ругать коммунистов, не свободу костерить обывателя, а свободу высказывать самые разные, подчас противоположные мнения. Полемичность, острота, живость и колонки главного редактора (позже они составят отдельные сборники) сделали газету востребованной у читателя. Но вот парадокс: читательский спрос не получилось конвертировать в финансовую успешность – учредители не очень-то умели вести дела, да и друг с другом часто не могли договориться. Газета закрылась через два года.
Собственные дела Довлатова тоже шли с переменным успехом. С одной стороны, он начал публиковаться в журнале The New Yorker (и его поздравил с этим Курт Воннегут), его книги, пусть медленно и со скрипом, но стали издаваться, его приглашали читать лекции о русской литературе. С другой – эффект от всего этого был более чем скромный. Оказалось, к изданию собственных книг тоже нужно быть готовым.
«Вас рано или поздно опубликуют, как по-Русски, так и по-английски, – пишет Сергей Довлатов в 1984 году в эссе From USA with love. – Иллюзия собственной тайной гениальности неизбежно рассеется. Из кельи непризнанного гения вы угодите в бесконечное пространство мировой литературы, в первой шеренге которой, за чертой горизонта, выступают Толстой, Сервантес и Джойс, а далеко за вашими спинами в дымке абсолютной безвестности плетутся икс, игрек и зет. А вы – посередине».
Довлатов учится быть средним писателем. Он так старается, что и писателем себя называть не решается, говорит, что он всего лишь рассказчик или, еще более сдержанно – автор текстов. И все же тут есть лукавство: ведь даже в этом скромном желании умалиться он хочет быть похожим на Чехова. И ведь похож! Антон Павлович тоже был о себе весьма скромного мнения как о литераторе.
Читательские симпатии и антипатии Довлатова – отдельная, но весьма интересная тема. На тему эту написана не одна диссертация. Но лучше всего об этом рассказал сам Сергей Донатович. Во всей своей прозе. И отдельно – в лекции «Блеск и нищета русской литературы».
Пушкин дорог писателю тем, что поставил поэзию выше нравственности. Толстой – наоборот, решил нравственным учением перечеркнуть все свои гениальные романы, но, к счастью, не вышло. Достоевского Довлатов упрекает в реакционизме, Гоголя – в оправдании рабства. Казалось бы, Довлатов должен быть благосклонен к Тургеневу, из всех титанов русской литературы он был наиболее художником и в меньшей степени проповедником, но эстетизм Ивана Сергеевича не близок писателю – его описания природы кажутся ему слишком плоскими и натуралистическими. А больше всего достается русскому классику-демократу за образы героев. «Знаменитые тургеневские женщины вызывают любые чувства, кроме желания с ними познакомиться», – говорит Довлатов. Да, среди гениев века XIX Довлатов выделяет только Чехова: «Его творчество исполнено достоинства и покоя, оно нормально в самом благородном значении этого слова».
А что для Довлатова век родной – ХХ? Из этого столетия писатель берет на свою золотую полку Мандельштама, Вячеслава Иванова, Пастернака, Зощенко, Олешу, Булгакова, Платонова, Куприна. Из зарубежной литературы – Хемингуэя, Джойса, Фолкнера, Шервуда, Апдайка, неожиданно Кафку («Писатель, самым жесточайшим манером обделенный чувством юмора, вдруг не дает мне покоя»), Камю. Из современников Довлатов симпатизирует Аксенову, Гладилину, Битову, Попову, Ефимову, Войновичу, Искандеру. Особое место в литературном мире Сергея Довлатова занимает Бродский. Он – безусловный гений, остальные – «мастера высокого класса».
Ну а сам Довлатов, как уже писалось выше, всего лишь рассказчик. Такой виделась литературная иерархия Сергею Довлатову. С таким чувством он закончил свой путь. Выпустив в эмиграции более десятка книг, но так и не поверив, что они могут сильно поколебать огромный океан русской литературы, он умер от сердечной недостаточности в августе 1990 года, на 49-м году жизни. Как раз тогда, когда его книги возвращались на родину.