Найти тему
Собака.ru

Ангел из взорванного собора и божок XVI века: Художник Александр Траугот — о своей коллекции арта, блокаде и привычке рисовать в книгах

Художник и скульптор Александр Траугот и его супруга, реставратор и керамист Элизабет де Треал де Кинси-Траугот, живут на два города: Петербург и Париж. Мы попали в их мастерскую на Петроградской стороне, где они хранят не только свои работы, но и картины, графику и скульптуру всех поколений важнейшей художественной династии города, работавшей под псевдонимом Г. А. В. Траугот. Такого не покажут в интерьерных журналах, потому что в этом есть подлинная, а не придуманная стилистами жизнь.

Ангел из церкви Успения Богородицы, китайский божок XVI века и фарфор ручной росписи, за которым охотятся Русский музей и Третьяковская галерея, — художник Александр Траугот и его жена Элизабет превратили мастерскую в дом культуры.

В моей семье никогда не было кол­лекционеров, только художники. Мы ничего не собирали, наоборот, все, что у нас было, разрушалось, потому что использовалось. Отец (художник Геор­гий Траугот. — Прим. ред.) разрешал нам с братом Валерием рисовать на лю­бых его книжках, даже самых дорогих, больших, антикварных. Эта привычка осталась у меня на всю жизнь, я и сей­час люблю это делать. Настоящий кошмар коллекционера! Только пред­ставьте: редкое издание, которое суще­ствует всего в нескольких экземплярах, а может, вообще фолиант XVII века, — а я рисую на его страницах. Один мой знакомый джазовый музыкант кол­лекционировал книги. Я как-то его спросил, почему он не ходит в библио­теки. А он ответил: «Не могу! Начинаю завидовать». Вот это мне совершенно непонятно, для меня книга в библио­теке намного удобнее, дома я ее просто где-то потеряю. Недавно у нас в гостях была журналистка, которая заметила: «В вашей мастерской можно работать, но нельзя жить». Мы справляемся. Да, здесь много искусства, но всегда им жили и дышали. Это особое состояние, не всем понятное. Да и художники бы­вают двух типов: те, которые искусство делают, и те, которые искусством жи­вут. Первым обязательно нужно, чтобы их хвалили, чтобы им платили, как и положено, за всякий труд, а вторым все это неважно. В годы моего детства ОБЭРИУты (группа ленинградских писателей 1930-х, в которую входили Даниил Хармс, Александр Введенский, Николай Заболоцкий. — Прим. ред.) полагали, что их творчество никому не нужно. Они служили искусству для истины и не только не думали, что ког­да-нибудь будут известны, но предощу­щали свою трагическую судьбу.

Все вещи, среди которых мы живем, появлялись случайно и будто бы сами. В 1961 году на Сенной площади взрывали церковь Успения Пресвятой Богородицы, мы с другом пошли туда и попросили рабочих перед взрывом сбить ангела сверху, хотели, чтобы он сохранился. Теперь он, красивый, висит у нас под по­толком и ждет, когда церковь будет вос­становлена. Я его верну, но с условием, чтобы ничего не реставрировали — ни отбитый нос, ни сколотое крыло, а прямо так и установили бы под купол храма. Еще у нас живет важный фарфоровый персонаж XV или XVI века — китайский бог Лю Хань-чжань, который заботится о материальном положении поэтов и ху­дожников. Он когда-то был чиновником, потом стал отшельником, а после смерти ему досталась такая особенная долж­ность в пантеоне. В руках у него деньги, которые он достает изо рта трехлапой жабы. Однажды он упал и разбился, мы с братом его склеили, но Лю Хань-чжань был так обижен, что мы целый год не получали денег за свою работу. Мне нравится предусмотрительность этого китайского бога, как и идея, что поэтам и художникам нужно покровительство. Кстати, про архитекторов в легенде почему-то ничего не сказано. Вообще, я очень люблю слово «художник». У меня даже есть теория, как оно возникло. По-моему, совершенно убедительная. Мона­стырские рукописи часто заканчивались словами: «Прости, читатель, мою ху­дость». А в одной из ранних рукописных Библий на русском в предисловии было указано: «Чтобы перевести эту Библию, привлекли семьдесят художнейших мастеров». Так вот, была худость, а стали «художнейшие мастера».

   Рабочий стол Александра Траугота обрам­ляют экспрес­сионистичные картины Веры Яновой, матери художника.  Фото: Саша Невская
Рабочий стол Александра Траугота обрам­ляют экспрес­сионистичные картины Веры Яновой, матери художника. Фото: Саша Невская

Я привык, что предметы должны слу­жить человеку, а не наоборот. Помню, как тяжело было распилить бук во время бло­кады: мы пилили мебель, чтобы топить ею печи. Тогда мы еще жили в большой квартире на Большой Пушкарской улице, в доме со сфинксами, который построил мамин дядя. Там был большой зал с ко­лоннами и двумя мраморными каминами, привезенными из Италии. В средиземно­морском климате они, наверное, функци­ональны, но в нашем — совсем нет. Было непонятно, как этот зал натопить зимой. Когда началось уплотнение, мы стара­лись подселить к себе родственников или друзей. Знакомый инженер по фамилии Нагель как-то сказал, что хочет занять комнату с каминами. Мы объяснили сложность помещения, но он поставил себе и нам в квартиру печи, которые сам придумал. Они были очень экономичны, в них по трубке поступал уже разогретый воздух, и это очень ускоряло процесс ото­пления. Благодаря этим печкам мы пере­жили блокаду. В 1930-х годах инженер был репрессирован и погиб. В 1993 году мы с Элизабет искали печку для нашей парижской мастерской, которую нужно отапливать самим, в ней еще и крыша стеклянная иногда течет. Мы ходили по разным выставкам и рынкам. И однажды эксперт, который помогал нам с поисками, сообщил, что нашел самое новое изобре­тение. Это была точная копия той печки Нагеля. Мы ее приобрели, она нас греет и тем, что его изобретение спустя шесть­десят лет все же стало служить людям.

Всем, что у нас есть из бытовых пред­метов, мы пользуемся. Вот фрукты лежат на антикварном фарфоровом блюде завода Гарднера, довольно редком, вино мы пьем из старых хрустальных бокалов Baccarat, а цветы ставим в скульптурные вазы моей жены Элизабет. Я как-то предложил ей самой сделать и расписать вазы. И у нее получилось очень талантливо! Правда, в отличие от меня, Элизабет ленится и мало занимается своим творчеством. Чрезмерно вычурные или имперские вещи я не люблю, фарфор мне нравится небольших русских мануфактур, вроде за­вода Попова. Но я в марках мало понимаю, покупаю то, что нравится. Очень люблю блошиные рынки, особенно во Франции — там не выбрасывается ничего. Это совпа­дает с моим мироощущением. У людей там есть такое увлечение, почти про­фессия — приходить и выставлять свои вещи. Со многими мы знакомимся, ведь там собираются очень интересные персо­нажи, часто выброшенные или забытые судьбы. Был, например, летчик, который приносил какую-то рухлядь, не знаю, покупали ли у него хоть что-то, но он приходил каждый выходной. Это такой клуб по интересам, поддерживающийся совсем некоммерческими людьми. Вот на аукционах неинтересно, потому что туда приходят извлекать выгоду.

   В нише мастер­ской собраны тарелки всех мастей — от анти­кварных с рус­ских заводов Гарднера и Попова и бело-голубой керамики Делфта и Мейсена до фар­фора с росписью самого Алексан­дра Траугота. Фото: Саша Невская
В нише мастер­ской собраны тарелки всех мастей — от анти­кварных с рус­ских заводов Гарднера и Попова и бело-голубой керамики Делфта и Мейсена до фар­фора с росписью самого Алексан­дра Траугота. Фото: Саша Невская

Я всегда жил среди художников, и меня с самого детства захватывали споры о поэзии, литературе, искусстве в широ­ком смысле. Они многому меня учили, даже ребенка. Это были такие страстные разногласия: Матисс, Врубель, Сезанн, Иванов — любое имя подвергалось самому разнообразному разбору. Сейчас среди художников я не слышу споров об искусстве. Если какой-то художник котируется на Christie’s или Sotheby’s, то о нем уже не спорят, только рисуют нули к цене. На самом деле это совер­шенная чушь. Как следствие того, что искусство перестало быть элитарным, а стало популярным, коммерческими способами создаются оценки и при­думываются рейтинги. Это скучно. Даже атмосфера на этих аукционах не такая, как на блошиных рынках. Живое и неживое просто различать: то, что содержит в себе противоречия — жизнь, а что не содержит, то мертво.

   Часть скульптурной диорамы для музея истории Петербурга работы скульптора Михаила Войцеховского.  Фото: Саша Невская
Часть скульптурной диорамы для музея истории Петербурга работы скульптора Михаила Войцеховского. Фото: Саша Невская

Раньше искусством интересовался узкий круг, а теперь оно стало, как футбол. Хотя Юрий Олеша говорил, что если в его юности смотреть футбол собиралась дюжина человек, это было уже много. Я люблю рассказывать, что в моей юности дверь каждому посе­тителю Эрмитажа открывал швейцар, а с моим отцом он еще и здоровался. Так было во всем мире: в музеи ходили редкие одиночки. Именно в Эрмитаже я впервые встретил Элизабет. Тогда я за­нимался скульптурой и очень часто там бывал для вдохновения, у меня был про­пуск. Так вот, в одном из залов я заметил группу иностранных школьниц и пом­ню, что долго глядел на одну девочку с толстыми щечками. И все думал, от­чего же я на нее гляжу. Через несколько лет после окончания Сорбонны Элиза­бет снова приехала в Петербург, через общих знакомых она искала комнату, где остановиться, а у нас с братом была сво­бодная. Так мы встретились снова и уже навсегда. Ведь что такое женщина? Это всё. Всё и поэзия. У нас тут был в гостях учитель какой-то особо престижной гимназии, и я его спросил, кто умнее: мальчики или девочки? Он сказал: «Ко­нечно, девочки! Что было бы с Адамом, если бы не было Евы? Жил бы один в раю, как дурак». У женщин всего один недостаток: они не понимают масштаба, для них маленький проступок может быть так же значителен, как большой.

   О своем образовании скульптора Александр Траугот не забывает и иногда занимается крупной и малой формой. Фото: Саша Невская
О своем образовании скульптора Александр Траугот не забывает и иногда занимается крупной и малой формой. Фото: Саша Невская

Наш дом всегда полон гостей, мы часто собираемся, кто-то играет музыку или читает стихи: я избалован домашним ис­полнением. Трагедия в том, что я всегда любил общаться с теми, кто старше меня, а это уже невозможно. Старых антиква­ров тоже почти не осталось, потому что теперь совсем иная мода — люди любят путешествовать. А когда они путеше­ствуют, то забывают о своем доме, им все равно, что там, все равно, чем его на­полнять. Я же очень люблю дом, а путешествовать — не очень, особенно в тури­стические места. Париж — исключение. В отличие от Петербурга там много пенсионеров, они наполняют улицы, особенно вечерами. Вообще там никто не порознь: гуляют молодые, а с ними старики, дети, инвалиды на колясках. У нас такого нет, стариков вообще не видно — и это очень печально. Глазу ху­дожника интересно, когда вокруг совер­шенно разные типажи. Там я часто рисую портреты с натуры. В Петербурге такое не каждый поймет, подумает, что это он так пристально смотрит и заносит что-то себе в блокнотик. А в Париже какая-нибудь дама или официантка улыбаются и начи­нают помогать — позировать, такое всегда очень приятно. Иногда даже они хотят купить у меня рисунок: такая манера там очень распространена. Больше всего мне нравится рисовать глаза и взгляд. Помню, в каком-то провинциальном музее была выставка совершенно неожи­данного автопортрета Веласкеса. Я был просто прожжен его взглядом. Теперь такое редкость, художники мало рисуют глаза и вообще мало рисуют с натуры. Я же это очень люблю, как и обнаженную натуру. Оскар Уайльд говорил: «Иисус — бог художников». А в Библии сказано: «Как могут поститься те, кто приглашен на брачный пир?» Художники — те, кто пирует, поэтому я не пощусь. (Смеется.)

   Фарфоровые вазы с росписью Александра Траугота.  Фото: Саша Невская
Фарфоровые вазы с росписью Александра Траугота. Фото: Саша Невская

Художник — максимально влюбчивый че­ловек, он все время очаровывается. Одно время я был влюблен в русскую деревню, такой уже не осталось. Небольшую, где несколько хозяйств, перешедших по на­следству, непьющие и работящие крестья­не. В моем детстве, когда раздавали скарб сосланных «кулаков», их вещи не брали, потому что все друг друга уважали. В де­ревне никто не запирал дверь. Мы как-то жили несколько лет назад на Валдае, там дверь тоже не запиралась, но под по­душку хозяйка дома всегда клала топор. Рисовать крестьян, разговаривать с ними меня увлекало: всегда мыслящие люди, совершенно независимые и остроумные — в колхозах были приняты насмешки над Сталиным. Я считаю, что люди очень поглупели с тех пор. Не только в России, во всем мире. Даже если просто по­смотреть на лица кинозвезд: с каждым десятилетием лица становятся все менее интересными.

   На стуле в стиле ампир — думка в технике пэчворк, подарок друзей. На столе — китайский фарфор.  Фото: Саша Невская
На стуле в стиле ампир — думка в технике пэчворк, подарок друзей. На столе — китайский фарфор. Фото: Саша Невская

Знаете, творчество — это рождение. А рождение — всегда труд. Вовсе не рабо­та, как, например, красить забор, а ми­стический акт, где могут присутствовать и страдание, и боль. Рождение — это соприкосновение с тайной. Чем глубже соприкосновение, тем глубже искусство. Моя любимая вещь на эту тему — новел­ла Бальзака «Неведомые шедевры». Она о том, что самое высокое достижение, когда у человека ничего нет. Лишаясь всего в материальном мире, он обяза­тельно приобретает что-то из высших сфер. Главное, что художник мыслит не предметами, а образами. Что такое об­раз? Загадка. То, чем мы можем очаровы­ваться, то, чем мы владеем без облада­ния. Не все могут очаровываться, не все даже понимают, как это. Но профессия очаровывать появилась и стала обычной работой. У такой профессии есть теоре­тическая и статистическая базы — и это уже промышленность, которая называ­ется «дизайн».

Текст: Ксения Гощицкая

Фото: Саша Невская

Визаж и волосы: Полина Панченко

Свет: Skypoint