10 ноября в рамках Публичных лекций Полит.ру выступил журналист Юрий Сапрыкин. Как выглядел культурный ландшафт в мирное время, что меняется, ломается, а может, строится сегодня, к чему мы придем? У нашего героя нет готовых ответов — а у кого они есть? — но лекция стала попыткой задать поле для рассуждений об этом.
Здравствуйте!
Надо сказать, что как-то отвык я от такого времяпрепровождения, после февраля, по-моему, это какой-то первый выход в люди, дай бог не последний. Вот Иван Давыдов прекраснейший предложил мне поговорить о культуре, и когда я обдумывал это предложение, я вдруг понял, что, несмотря не все нынешние обстоятельства, о культуре мы в последнее время как-то говорим постоянно, может быть, даже чересчур много, вдруг это слово и всё, что за ним скрывается, приобрело какое-то невероятное значение. Стало очень важно, кто из деятелей искусства уехал, кто остался, кто высказался за, кто высказался против. Русскую культуру отменяют в Европе, о ужас, русскую культуру отменяют здесь в каком-то другом смысле. Кого-то запретили, и не всегда понятно, кого и за что запретили, — это тоже важно. Какой фестиваль отменился, какой превратился в нечто невообразимое, ну, или, с другой стороны, почему такая-то площадка не дает выступить поэтам-военкорам, почему магазины отказываются продавать их книги, — это тоже страшно важно. Понятно, что происходит большое переформатирование культурного пространства, и всех, кто к этому причастен, это чрезвычайно волнует, хотя, казалось бы, когда говорят пушки, когда гибнут люди, когда люди уезжают и счет идет уже на десятки и сотни тысяч, странно придавать такое значение именно культурным материям. И эта нота тоже очень часто звучит в разговорах: дескать, сколько уже можно, заткнитесь, достали вы со своей русской культурой — наверное, такие реплики нам тоже приходилось слышать.
У меня есть подозрение, что разговор о культуре в нынешних обстоятельствах — это такой эвфемизм разговора о жизни вообще, который как раз стало чрезвычайно затруднительно вести. Где мы будем жить, где мы будем работать, на что мы будем жить, на что мы будем надеяться, во что мы будем верить, что будет для нас отдушиной. Но все эти гораздо более животрепещущие вопросы обсуждать чрезвычайно сложно, потому что как будто у нас ампутировали какую-то часть хрусталика, резко сузился обзор, и вот та перспектива, то, что впереди, как-то потерялось в тумане, мы перестали это различать. А говорить-то надо, поэтому говорим мы о том, что мы по-прежнему различаем то, что из старого мира переехало в нынешний в каком-то, пока до конца не изменившимся, но меняющемся на глазах виде.
На месте этого будущего и под разговорами о культуре, конечно, где-то есть проекции наших страхов, наших опасений, или наоборот, попытки уговорить себя, что всё каким-то образом образуется, всё будет более-менее по-старому. Может быть, это самая мудрая позиция, но, так или иначе, во всех этих разговорах нам очень мешает, что все говорящие и все произносящие слово «культура» употребляют его немножко в разных смыслах. Вообще, понятно, что у этого слова есть много разных смыслов, но самое простое, словарное — есть культура как бытовое поведение, как набор каких-то обыденных норм: в какой руке держать вилку и как вежливо вести разговор с собеседником. Есть культура как художественное творчество, и это не совсем одно и то же, эти два смысла находятся друг с другом в каких-то сложных отношениях . Я говорю даже не о словарных определениях, а о таких разных, по умолчанию принимаемых пониманиях, которыми мы это слово наделяем. Например, есть культура в таком, скажем так, школьном понимании — это такой некоторый корпус произведений, авторов, институций, который нужно уважать, потому что это наше наследие, наша святыня, наше всё. Из такого понимания много всего вытекает. Допустим, есть представления о правильной или неправильной интерпретации классики, и вот здесь «Анну Каренину» поставили похоже, а здесь не похоже, если не похоже, то это может быть надругательство над культурой. Мой любимый случай, как несколько лет назад в МХТ во время спектакля Константина Богомолова «Идеальный муж» на сцену взобрались активисты, какие-то консервативные активисты, и начали кричать: «Это не Чехов!» Редкий случай, когда они были абсолютно правы, потому что это Оскар Уайльд, и трудно с ними не согласиться. На Чехова это было не похоже, и для них это было большой проблемой. Или есть популярное в последнее время выражение «культурный код», то есть какой-то набор ценностей, какая-то матрица сознания, свойственная русскому человеку, которая через культуру передается из поколения в поколение. В разговорах об этом смысле часто через запятую идет слово ДНК, наша культурная ДНК — это какая-то хромосома, которая передается из древности в будущее. И когда ты начинаешь разбираться, что это за матрица и где она, собственно, у классиков содержится, то тут всё начинает немножко скрипеть и шататься, потому что вот где в текстах Толстого традиционные семейные ценности? Как Толстой их транслирует? В «Анне Карениной»? В «Крейцеровой сонате»? В рассказе «Дьявол», может быть? Как они помогают нам все эти традиционные ценности воспринять, непонятно, поэтому лучше об этом не задумываться, принимать на веру, что есть классики и у них есть культурный код.
Есть другое понимание культуры в каком-то экзистенциальном ее выражении, то есть это нечто такое, что дает человеку пережить какой-то очень важный опыт, выйти за пределы обыденности, понять что-то такое, что ты в обыденной жизни не понимаешь. Это культура, которая ставит человека лицом к лицу с какими-то надмирными сущностями и ценностями более высшего порядка, и в конечном счете человека таким образом трансформирует. Тут мы немножко вспоминаем о том, что когда-то всё искусство было — в первую очередь, или по преимуществу, или вообще — религиозным, вспоминаем про понятие «катарсис», и так далее. И уже два эти понимания входят друг с другом в противоречия. То есть в одном случае ты переживаешь, что где-то сносят памятники Пушкину, при этом, собственно, стихов Пушкина ты можешь не читать и не помнить. В другом случае эти стихи на тебя действуют, жгут сердце, как было обещано в стихотворении «Пророк». И то, и другое — культура, но они находятся в каком-то не прямом соотношении, есть нюансы, что называется.
Есть культура в понимании бюрократическом, то есть некоторый набор институций, государство их финансирует или следит за тем, как они тратят свои деньги, у этих институций есть KPI, они должны выпустить определенное количество спектаклей, отчитаться, закрыть годовой план и так далее. Ну, так на культуру смотрят министерства и департаменты, и это нормально. Есть культура в понимании идеологическом, и это понимание в последнее время всё чаще звучит и приобретает всё бóльшую силу. То есть это система произведений, система институций, которая должна воспитывать людей в том или ином духе. Не просто передавать какой-то трудно формулируемый набор, а буквально вкладывать в их голову те или иные правильные идеи. И, опять же, выпустить столько-то спектаклей, сделать так, чтобы эти спектакли изменили сознание зрителей в соответствующем направлении. Это, прямо скажем, очень разные задачи, во втором случае совершенно непонятно, как измерять эффективность. Можно потратить X миллионов рублей на фильмы о войне, можно промерить, какую кассу они собирают (как правило, достаточно небольшую), но вот какой это имеет воспитательный эффект — черт его знает, как это определить.
А есть культура — и, наверное, когда Иван говорил, что журнал «Афиша», к которому я много лет имел разное отношение, учила нас жить, наверное, мы имеем в виду это вот понимание, — как инфраструктура, которая создает ощущение современности, фабрика впечатлений, которая создает и конструирует большой город, в котором будет интересно жить, в котором постоянно вокруг происходит что-то яркое, вспышка слева, вспышка справа, ты бежишь на какое-то событие, которое окружено этими вспышками, пытаешься поймать дух времени. Вокруг происходит что-то такое, что тебя тормошит, удивляет, ставит перед тобой какие-то сложные вопросы, загадки, которые нужно разгадывать, иногда просто развлекает. В общем, какая-то движуха в хорошем смысле этого слова. И из-за этой инфраструктуры делает так, что в Москве, в Петербурге, в Перми, в каком-то — неважно, в каком — городе тебе живется не менее интересно, чем в больших мировых столицах, в больших мегаполисах, при всех различиях. В общем, тебе тут хорошо, тебе не хочется отсюда уезжать, ты живешь какой-то насыщенной осмысленной жизнью. И да, мы видим, как в тех разговорах, которые идут сейчас, эти разные понимания сталкиваются и не всегда стыкуются.
Отменяют русскую культуру на Западе. Что имеется в виду? Ну, что-то имеется в виду: то есть буквально сносят памятники, или где-то не сыграли Рахманинова, где-то отменили курс лекций по Достоевскому — в общем, всё это ужасно неприятно. Но, наверное, это все-таки имеет отношение к культуре в школьном понимании, культуре как некоему символическому ряду, который ассоциируется в репутацией или образом России, который так или иначе поддерживает его на уровне. Все остальные понимания культуры от этого не страдают, но когда об этом говорит президент или телеведущий на государственном канале, понятно, что он поворачивает дело так, как будто действительно не просто снимают памятники, а отменяют культурный код, отменяют культуру как экзистенциальное переживание, отбирают у нас или у них нечто такое, без чего мы не можем быть, не можем жить. Или, скажем, наш друг Николай Солодников идет к Дудю и говорит: «Вот если бы люди чаще ходили в Эрмитаж, то, глядишь, и спецоперации бы не было». Всем как бы смешно, что это за ересь такая? Вот если бы действительно всех собрать, купить групповую экскурсию, загнать всех в Эрмитаж, и все, взявшись за ручки, пройдут мимо «Мадонны Литты», как мы часто делаем это в школе, то что, значит, это нас спасло бы от всего, что мы переживаем? Да нет, глупость какая-то. Но понятно, что мы смеемся над культурой в ее школьном понимании, или оппоненты Солодникова смеются над культурой в школьном понимании, а он говорит о культуре экзистенциальной, о том, что если бы люди действительно пережили то, что в этих картинах, то, что в этом искусстве заложено, то это такой опыт, который бы трансформировал человека, изменил бы нас полностью, мы бы стали другими и не смогли как общество попасть в ту ситуацию, в которую мы попали. И в этом смысле, наверное, он прав, хотя понятно, что культура — экзистенциальная и почти сакральная, к ней очень плохо применимо слово «все». Это не массовый опыт, это опыт, который очень трудно масштабируется.
Депутаты ведут борьбу с культурой, которая пропагандирует какие-то неправильные ценности. Что за ерунда? Миллионными тиражами продается книга про геев в пионерском лагере, а надо читать «Тихий Дон», надо, чтобы был написан новый «Тихий Дон», новая эпопея в реалистическом ключе, которая воспитала бы людей правильным образом, а та книжка воспитывает людей неправильно. Но та книжка — это порождение вот этой инфраструктуры современности, которая на самом деле не делает никакого заказа авторам, которая ориентирована на то, чтобы как-то жить в быстро меняющемся мире, пробовать разные новые темы, быть готовым к разным вариантам развития событий, ловить то, что возникает само собой и становится популярным само собой. Книжка «Лето в пионерском галстуке» действительно была выужена издателями откуда-то из дальних глубин интернета, и по заказу ее невозможно написать, никому не пришло бы в голову сделать такой заказ. Но проблема в том, что, наверное, и новый «Тихий Дон» невозможно написать по заказу. Ну, возможно, но это будет очень плохой «Тихий Дон». И ставить задачу перед этой инфраструктурой, чтобы она новый роман-эпопею произвела, довольно бессмысленно. В итоге задача сводится к тому, чтобы убрать с полок всё, что не похоже на «Тихий Дон», наверное, на этих очищенных полках «Тихий Дон» сам собою зародится, но он не самозарождается.
Наверное, стоит что-то сказать вот об этой инфраструктуре современности, потому что, если говорить о тех изменениях, которые происходят на культурном поле, — они в любом случае происходят самым драматическим образом. Наверное, это то, чего мы естественным образом можем если не лишиться, то по крайней мере вот эта сеть институций, событий, насыщенной жизни, примерно аналогичная тем, что существует в других мировых столицах, — не очень понятно, как она дальше будет существовать. И в разговорах и мыслях о том, зачем такая инфраструктура нужна, я часто вспоминаю культуролога Даниила Дондурея, бывшего главного редактора «Искусства кино», который несколько лет назад ушел из жизни. Он очень много об этом писал, о том, зачем всё это нужно. Причем не просто писал, а был таким, что ли, послом этой инфраструктуры, пытался обосновать ее необходимость перед большим начальством, перед государством и перед центрами принятия решений. Я позволю себе процитировать пару абзацев из интервью, из нашего разговора, который когда-то был опубликован на Colta.ru. По-моему, этот разговор многое объясняет:
«Никто не рефлексирует тот факт, что современное российское кино никогда не показывается на российском телевидении (этот разговор происходил лет семь, наверное, назад, но в этом смысле ничего — в лучшую сторону, по крайней мере, — не изменилось). Константин Львович Эрнст как очень умный продюсер раньше показывал современное кино где-то после 12 часов ночи (имеется в виду программа «Открытый показ»), потом дискуссия начиналась в половине третьего, а теперь он и этого не делает. Почему? Потому что качественное кино решает совершенно другие контентные задачи по сравнению с сериалами».
«Сериалы, телевизионные сериалы, которые идут в прайм-тайм на РТР, должны компенсировать твое неудовольствие от жизни. Ты должен посмотреть и понять, что да, твоя жена лучше, чем другие женщины, которые тебе могли бы встретиться, или что между полицейским и бандитом, в принципе, нет никакой особенной разницы. Это культурные модели, которые телевидение создает для миллионов людей, это их представление о жизни, их понимание жизни. Никогда в последние годы даже на канале "Культура" вы не увидите дискуссии о выдающихся произведениях искусства».
«Что такое акционизм? Как устроено современное искусство? Что это за странный парень Аниш Капур, который в Еврейский музей тонну грязи приволок? Почему это выдающийся художник? Это же так интересно! И люди, которые посмотрели бы это, потом пошли бы и придумали компьютерные программы, конкурирующие с американскими, или могли бы им противостоять, когда они попытаются в шахтах наши ракеты заблокировать, это всё взаимосвязано.
Ты не допускаешь Петю Шепотинника с рассказом о кино раньше, чем в половине первого ночи, — значит, у тебя не будет людей, которые хотели бы посмотреть фильмы братьев Коэнов или Ларса фон Триера, нет этих людей. И раз нет этих людей, завтра не будет людей, которые придумают программу противостояния американским системам наведения ракет. Это Рогозин должен идти и просить, чтобы было больше интеллектуальных программ на телевидении, и тогда всё будет получаться. И это всё — культура».
«Будущее соревнование государственных систем не будет связано с территориями, с прямой экономической мощью, с величиной ВВП, даже с количеством ракет, имеет значение только одно — качество человеческого капитала. Причем человеческий капитал, так же как и культура, не должен пониматься узко, по социально-демографическим показателям — какое образование, сколько зарабатываешь, сколько купил машин, — нет, это в первую очередь мировоззренческое наполнение, культурные модели. Если не произойдет движения нашей страны в сторону создания адекватных культурных моделей, в первую очередь моральных, ориентированных на человека, на гуманизм, на взаимопомощь, не произойдет переориентации мощного государства на мощную личность, мы в культурном соревновании проиграем».
О чем здесь говорит Дондурей? Во-первых, вот этот момент, который мы часто в наших разговорах выпускаем, — это ответственность или вина... Как отделить вину от ответственности? Мачеха уехала на бал и оставила Золушку отделять вину от ответственности. Вот как бы вина и ответственность телевидения, которое совершенно уже привычным для нас образом выполняет одну функцию — анестезию и компенсацию неудовольствия от жизни, погружение зрителя в какой-то мягкий и приятный сон, из которого в нужный момент человека можно вырвать, что-то гаркнуть ему в ухо, и человек побежит в ту сторону, в которую ты его заставишь. Это телевидение не учит сложности, оно не учит ориентироваться в быстро меняющемся мире, оно не учит понимать сложные вещи, оно не учит понимать сложные высказывания, хотя, наверное, могло бы это делать. Театр, например, учит. Что хотел сказать Богомолов — это вопрос, на который каждому зрителю спектакля Богомолова, как бы мы к нему ни относились, всё-таки так или иначе приходится отвечать. И эти ответы будут разными, их невозможно свести к одной правильной школьной интерпретации. Это так или иначе заставляет сознание зрителя шевелиться и реагировать на сложные вызовы.
В результате мы имеем инфраструктуру, которая возникла в больших городах. Причем когда-то, 15 лет назад, была попытка как-то развести ее в регионах — был Пермский проект, связанный с деятельностью Марата Гельмана и Эдуарда Боякова (тогда они еще были вместе), который не прижился по разным причинам, не пророс какими-то корнями. Остался прекрасный Пермский оперный театр, но всё, что было, не продолжилось. Но в Москве и в Петербурге, безусловно, это есть, но это то, что существует, грубо говоря, для нас, для какого-то количества людей, которые вошли в эти инфраструктурные сети — которые ходят в современный театр, которые ходят смотреть современное искусство, а массовая культура, телевидение и всё остальное — это вообще совершенно другой мир, с этим никак не соприкасающийся.
Эта инфраструктура с точки зрения государства даже в прежние времена была и большим достижением, и большой радостью, и проблемой. Достижение — потому что вдруг оказалось, что вся эта система, в общем, неплохо совместима с коммерцией. Вот была в свое время на той же Colta.ru статья про капковские реформы, построенная вокруг тыквенного супа: что для вот этих новых культурных менеджеров было очень важно, чтобы в музее было кафе, а в кафе продавался тыквенный суп, а что там показывается — это вообще дело десятое. Но да, даже за счет тыквенного супа, сувениров, каких-то вспышек интереса, которые подобные институции создают, это вдруг оказалось гораздо более интересным в коммерческом смысле.
А проблема — потому что это всё действительно вот в этом воспитательном и идеологическом смысле работает непонятно как. Вот висит у тебя в музее произведение видеохудожника Билла Виолы. На нем изображен человек, который очень медленно в течение 20 минут проходит через такую стену огня. Поразительное произведение, и ты на него смотришь и действительно переживаешь какое-то очень сильное чувство, потом начинаешь его как-то разгадывать, понимать, что в этом содержится какая-то метафора очищения, метафора испытания жертвы и какая-то такая древняя составляющая. Можно нагородить на час объяснений того, что эта картина значит. И вот приходит в галерею депутат и говорит: «А что это всё значит? Какие ценности оно прививает? Как оно воспитывает аудиторию?» И что на это сказать? Да черт его знает, как оно воспитывает аудиторию. Вроде бы ничего чуждого и запрещенного там нет, но как-то это всё подозрительно и на «Тихий Дон» совершенно не похоже.
И мы сейчас видим, как эти три культуры — культура в бюрократическом понимании, культура в идеологическом или в воспитательном понимании и вот эта инфраструктура современности — как они драматически столкнулись между собой. Из этого возникает много всего разного, опять же, много страхов, опасений, как оно всё дальше будет. Действительно, итогом этого столкновения будет введение такой жесткой, советского типа, цензуры и жесткого, советского типа, госзаказа. Я бы даже сказал, что, наверное, идеологи с консервативного фланга буквально этого очень бы хотели и очень бы к этому стремились. На самом деле, если вчитаться в соответствующие телеграмы-каналы, то, наверное, идеал, к которому они хотели бы прийти, — это Советский Союз между 1946 и 1953 годом. Поздний сталинизм, ну, в культурном смысле как минимум, когда есть творческие союзы, которые распределяют соответствующие материальные блага, когда есть очень четко сформулированный госзаказ, когда есть кампании по борьбе с чуждыми влияниями — то постановления в журналах «Звезда» и «Ленинград», то постановления об опере «Великая дружба» и кампания по борьбе с космополитизмом, и так далее. Когда всё искусство заформатировано так, чтобы быть доступным по форме и таким народным по содержанию, которое транслировало бы ценности патриотизма, любви к родине, веры в светлое будущее, каких-то целей, которые перед тобой эти цели ставят, и так далее.
Вот, кстати, с кино параллель удивительная. В кино, если вы помните, это привело к так называемому периоду малокартинья, когда огромная индустрия советской кинематографии была поставлена перед таким бутылочным горлышком, в которое, в общем, редкого размера птица может проскользнуть. В результате в стране снимается по шесть-семь фильмов в год, и всё это — биографии великих полководцев, великих литераторов, великих исторических деятелей, ну, а для кассы, для коммерции где-то рядом крутят трофейные фильмы — «Девушку моей мечты» с Марикой Рёкк или «Тарзана» с Джонни Вайсмюллером, вот так было бы правильно. И в кино это действительно, наверное, по другим причинам, не только идеологическим, но и коммерческим. Мы видим, что всё меньше чего-то снимается, всё это начинает быть друг на друга похоже, и люди в кинотеатры как-то не очень-то ходят, как-то всё ужимается, как шагреневая кожа, на наших глазах. При этом опасения насчет какой-то жесточайшей цензуры пока не подтверждаются. И не подтверждаются они, потому что культура в бюрократическом понимании, в том, что должно быть столько-то всего выпущено и столько-то всего продано, — она удерживает свои позиции. Книжные полки надо чем-то заполнять, магазины должны чем-то торговать, в них работает куча народу, и им надо платить зарплату. Государство совершенно не собирается, как в советское время, всё это брать на свой баланс, и поэтому даже при всем разгаре каких-то кампаний по осуждению тех или иных авторов или присваиванию им статуса иноагента мы видим, как их книжки не убирают из продажи, а убирают из приоритетной выкладки. Их переносят куда-то на полочку подальше, чтобы они глаз не мозолили случайно зашедшему человеку, и они там продолжают стоять. Интересно, что недавно был большой скандал, связанный с этим, когда в «Телеграме" появился список этих авторов, которых нужно убрать, и какие-то видео, на которых их книжки стоят уже не на самом виду, и все страшно возмущались. Поразительно при этом, что, по моим наблюдениям, вся эта история произошла примерно в мае, может быть, в начале июня, из чего следует, что те медиа, которые по этому поводу возмущаются, и мы, которые разделяем это возмущение, просто, наверное, с июня не заходили в эти книжные магазины и не видели, что там творится, нам как-то уже это по тем или иным причинам было неинтересно. Я вот обратил внимание в конце весны в одном из филиалов Московского Дома книги, как вдруг на этих приоритетных столах, на самых заметных, где раньше лежали Быков, Акунин, Глуховский (Быков и Глуховский включены Минюстом в список иноагентов) в несколько рядом, какие-то ноунейм-женские романы и вообще непонятно что. И один Стивен Кинг среди них высится, который, вроде бы, отказался продавать свои новые книги в Россию, но ни в какие списки не попал. Вот такая история.
Понятно, что у этого идеологического наступления есть еще одна цель или побочный эффект. В такой истории второй эшелон имеет шанс выйти на первый план. Если у тебя убирают писателей X и писателей Y, потому что они неправильные, то очень легко занять их место, по крайней мере, в приоритетной выкладке, просто потому что ты пишешь правильные тексты и ставишь правильные лайки, сочиняешь правильные стихи и так далее. Но если этот процесс довести до конца, то вся эта инфраструктура действительно развалится в экономическом смысле, нечем будет платить зарплату. Пока, по крайней мере, всё выглядит именно так.
Вообще, страх по поводу цензуры и государственного влияния при всей его понятности и оправданности — по-моему, это не самая важная часть проблем, которые сейчас настигают эту инфраструктуру. Она попала в условия такого идеального шторма, то есть отрубили все международные контакты. Новые романы Стивена Кинга издаваться не будут, Билл Виола свои произведения сюда не пришлет, на открытии нового здания Пушкинского музея должна была быть персональная выставка Дэвида Хокни, а теперь будет что? Ну, что-то будет, не бывает так, чтобы совсем ничего не было. Международная Московская биеннале, в названии которой есть слово «международная», не открылась на днях в Третьяковской галерее: вдруг, когда ее смонтировали, оказалось, что там нет, собственно, ни одного международного художника, да и российских-то известных не очень много, никто не хочет туда давать свои работы. Понятно, что в условиях этого давления начинается, что ли, уже самоцензура, причем это делается совершенно неосознанно. Даже если у тебя перед глазами висят все реальные и воображаемые списки и ты готов работать в этих рамках, всё равно ты куда-то, в какую-то сторону не пойдешь, ты не будешь связываться с такими-то людьми, ты не будешь трогать такие-то темы, ты попытаешься как-то сам, ты — автор или руководитель институций, пройти между струйками, чтобы сделать что-то возможное вот в этих, не до конца понятных, изменившихся условиях.
Люди перестают ходить, люди перестают платить за билеты, люди перестают покупать тыквенный суп, потому что вокруг происходит меньше интересного, да и, в общем-то, нет настроения, потому что мысли у людей заняты другим. И вот этот инстинкт бежать туда и смотреть то, про что все говорят, — этот инстинкт начинает отмирать. А зачем туда идти? Как бы не выходи из комнаты, не совершай ошибку. Зачем всё это делать, ничего хорошего, как было написано в титрах к фильму «Чёрная роза — эмблема печали…» Сергея Соловьёва: «Зритель, а на улице-то что хорошего? Сиди и смотри кино». Вот сиди перед телевизором или перед онлайн-платформой и смотри, что там есть. И мы видим, как из-за какого-то идеологического давления с одной стороны и из-за утраты интереса публики с другой стороны, из-за отсутствия международных контактов, из-за того, из-за этого вся эта инфраструктура начинает резко ужиматься. Ужиматься до такой степени, что, видимо, она перестает и, если всё так будет дальше идти, постепенно перестанет производить вот это ощущение современности, важное для большого города, ощущение сложности, и она перестает опираться на какое-то общество, вокруг него сформировавшееся. То самое общество, которое ходит то туда, то сюда, друг с другом делится впечатлениями, у которого есть какая-то институциональная критика и которое создает ореол событийности вокруг тех или иных событий — всё это немножко повисает в таком безвоздушном пространстве.
Стоит ли делать из этого какую-то трагедию? Наверное, нет, есть трагедии и посерьезнее. Есть проблема того, что кто-то уехал, а кто-то остался, и она в культурном смысле тоже очень тяжелая, и тяжелая даже не потому, что фильмы с такими-то и такими-то актерами теперь нельзя показать на экране, хотя и поэтому тоже, она тяжелая — и мы, наверное, не до конца можем себе это представить — не только для нас, кто не увидит эти фильмы, но и для тех, кто уехал и в этих фильмах больше не снимется. Это драма для людей, которые потеряли свою профессию, свою аудиторию, чей голос не просто перестает быть слышен — он слышен. Пока у нас не отрубили интернет, вообще этой проблемы такой советской закрытости, когда Солженицын что-то написал, но ты знаешь, что ты никогда это не прочитаешь, нет шансов просто, а если прочитаешь, то в тюрьму попадешь — наверное, такой проблемы нет, ты это прочитаешь. Но эта пропасть — она объективно начинает существовать, и проблемы, переживаемые там, не похожи на проблемы, переживаемые здесь. И я прямо с болью смотрю, как тяжело людям искусства, уехавшим, найти свое место там, и как голоса оттуда начинают как-то иначе звучать здесь, просто как будто какая-то интерференция происходит на пути, и вдруг становятся — может быть, это только мое ощущение — менее важными, что ли. Черт его знает, как-то горько-горько об этом говорить, но эта проблема существует. А есть атмосфера, в которой мы объективно живем, и она тоже накладывает свой отпечаток. Как недавно Александр Андреевич Проханов в своем телеграм-канале написал: «В эти предзимние дни на могилы павших воинов прилетают красногрудые снегири». И вот в эти предзимние дни, когда прилетают красногрудые снегири, действительно, даже помимо всех проблем идеологического или коммерческого свойства, вдруг какое-то искусство, к которому мы привыкли, почему-то становится менее важным, что ли, или менее релевантным, я часто в последнее время ловлю себя на этом ощущении.
Вот, например, понятно, что, помимо просто впечатлений, вся эта культурная инфраструктура, к которой мы привыкли, производила очень большое количество социально критического искусства. Причем не какого-то радикального, не Петра Павленского я имею в виду, а когда ты приходишь в театр и там показывают какую-то постановку, опять же, Чехова или Оскара Уайльда. И вдруг на сцену выпрыгивает омоновец. И ты понимаешь, что режиссер с тобой на одной волне, он тоже переживает по поводу того, что на свете существуют омоновцы, и даже как-то в Оскара Уайльда он сумел их вставить. В сезоне предковидном, кажется, 2019 или 2020 года, я помню, что часто ходил в театр, и я насчитал четыре спектакля, в которых на сцену выпрыгивал омоновец. Это такое не то чтобы подмигивание, но, в общем, какой-то знак того, что мы в курсе, мы переживаем, одинаково видим те проблемы, которые вокруг нас, и так далее. Вот сейчас представить себе это абсолютно невозможно даже не потому, что Департамент культуры запретил, а потому что как-то это потеряло свою остроту. Я совсем-совсем недавно был на спектакле, не буду говорить, на каком, прекрасный театр, прекрасный спектакль, опять же постановка классики, драматург уехал, театру, который делал инсценировку, какими-то немыслимыми усилиями удается держать этот спектакль в репертуаре, все большие молодцы. Весь пафос этого спектакля в том, что, вы знаете, у нас чиновники берут взятки, и вот как тогда они брали взятки, так и сейчас они берут взятки, давайте вместе над этим посмеемся и этому ужаснемся. А мне не смешно, не понимаю. Может быть, как говорится, дело не в тебе, а дело во мне, но почему-то эта такая фронда, которая создает какое-то чувство общности между артистами или авторами и залом — она в моем случае совсем перестала работать, это как будто не про ту жизнь, которую мы живем сейчас. Я вспоминаю вот это предвоенное искусство, и, помимо социальной критики, думаю о том, что было довольно много вещей, в которых было ощущение чего-то такого сгущающегося, опасного, страшного, темного. Вещей, которые не то чтобы предупреждали об опасности, а просто пытались выразить ту атмосферу, в которой мы существуем, и эта атмосфера по разным причинам была довольно депрессивной.
Я, опять же, вспоминаю Богомолова, раз уж мы зацепились за Богомолова, пусть будет Богомолов — спектакль «Три сестры» в МХТ, где, в отличие от многих других работ Богомолова, никто не поет эстрадные песни, нет никакого фарса, никакого гротеска, все герои сидят в таком контуре здания из люминесцентных трубок, и все говорят как люди, находящиеся в крайней стадии депрессии, такими монотонными, серыми, еле звучащими голосами. Как бы «В Москву, в Москву, и мы отдохнем», и все идеалистические мечтания героинь, в которые даже Чехов-то понятным образом не особенно верит, звучат просто как приговор. Вот как бы ты понимаешь, что ни с этими людьми, ни с теми, кто сидит в зале, ничего хорошего произойти не может, будет только вот это вот монотонное зависание в каком-то тяжелом сером тумане. И такого было довольно много. И, опять же, это всё хорошо, здорово и интересно, но сейчас с этим я не могу соединиться эмоционально никак, я не могу это пережить. То есть могу это пережить и даже прекрасно, можно сказать, более-менее всё время это переживаю, но зачем мне это зеркало? Я, опять же, пытаюсь сейчас говорить только о себе и не пытаюсь обобщать — оно сейчас, в моем случае, как-то не очень работает. Кажется, что все идеологические, инфраструктурные, бюрократические понимания культуры — это всё важный сюжет, и очень интересно, как разыграется между ними конфликт, но кажется, что на самом деле хочется культуры вот в этом экзистенциальном, если не сказать сакральном ее понимании. И эта потребность — она, наверное, возникла, опять же, не сегодня, мне кажется, что очень много культурных проектов, которые возникли за последние годы, тот же «Арзамас», да та же «Полка», которую и я, и некоторые присутствующие в этом зале делали последние годы, — они пытались эту проблему каким-то образом решить, создать какой-то интерфейс, который обеспечит вот эту связь, вот эту искру, которая побежит от условного Пушкина к условному тебе, которая зажжет вот это новое понимание давно старых, увядших, забытых, покрывшихся патиной текстов. И это тоже было хорошо и правильно. При этом я помню, как однажды у нас случился какой-то разговор с поэтом и философом Ольгой Седаковой, и она вспоминала подпольную культуру позднего Советского Союза в диапазоне от Венедикта Ерофеева до Сергея Аверинцева, тот набор культурных героев, которые для нее принципиально важны, и как тогда всё происходило. И сокрушалась, понятным образом, что сейчас этого ничего нет, а ей из зала говорят: мол, а как же «Арзамас», вот столько лекций, столько всего, такие прекрасные люди выступают… Она говорит, что всё это замечательно, но всё это — такой культурный туризм. Меня прямо поразило это определение, которое довольно безжалостное, но и довольно точное. Ты действительно создаешь не провод, по которому побежит ток, хотя ты на это надеешься или тебе так кажется, а ты создаешь некоторый комфортабельный автобус, в который можно сесть после работы и вот — посмотрите налево, тут у нас английский театр XVII века, посмотрите направо, у нас тут то, что на самом деле имел в виду Тургенев в романе «Отцы и дети». И это довольно интересное времяпрепровождение в смысле накопления эрудиции и важное в любом случае, но почему-то кажется, что в нынешней ситуации этого не достаточно.
Какой из этого сделать вывод? Не знаю, какой из этого сделать вывод. И, наверное, ни каким-то государственным планированием, ни созданием идеологического госзаказа, ни поддержанием вот этой городской инфраструктуры, которая нам так дорога, эта проблема не решается. Она решается (или не решается) творцами, буквально людьми, которые делают какие-то произведения и которые оказались сейчас не только в ситуации цензурного давления, изгнания или в каком-то затруднительном коммерческом положении, но они оказались в ситуации, когда как будто само время требует вернуть в искусство то, что из него давно ушло, вернуть в искусство трагедию. Не просто намеки на то, что кое-где у нас порой есть отдельные недостатки, а буквально трагедию, ощущение гибели, перерождения, прохождение через очистительный огонь, как у Билла Виолы, и какого-то катарсиса, который тебя преобразит, потому что в жизни вдруг этого стало много, а в искусстве про это после Ларса фон Триера как будто и поговорить не с кем, нет того, кто вернет в искусство утопию, то есть настоящую мечту такой силы, которая дала бы тебе какие-то новые крылья, какие-то новые возможности, новую энергию для того, чтобы со своей жизнью что-то сделать.
Искусство по-прежнему в большом долгу, как говорил герой «Покровских ворот», и, наверное, это единственный вывод, к которому я могу прийти, и, как писали в журнале «Афиша», что с этим делать — решительно непонятно. Но, наверное, в этой ситуации при всех ее удручающих моментах есть какой-то огромный шанс. Более того, я бы не стал об этом говорить, если бы вдруг случайно на днях не прочитал один текст. Не могу пока сказать, чей и откуда, он существует пока только в рукописи, но это достаточно известный автор, который вдруг всё это — и трагическую силу, и невероятный утопический импульс — совершенно неожиданным и непостижимым образом в себе содержит. И да, наверное, мне грустно, что становится хуже с современным искусством и с кафе в музеях, но то, чего я по-настоящему хочу, — это того, чтобы ты сидел, читая некий текст, и просто хватал бы ртом воздух, у тебя бы всё внутри переворачивалось и казалось бы, что жизнь твоя не будет прежней. Конечно, она будет прежней, но если есть какой-то социальный заказ, который я мог бы сформулировать, то, наверное, он таков.