Найти тему
Алексеевич

Соскучились по Сталину (8).

Это была, пожалуй, самая страшная ночь из всех, которые мы пережили на двух крестьянских хуторах в годы раскулачивания. В мое сознание она вошла навечно, послужив отправной точкой отношения к бесчеловечному коммунистическому режиму.

Позднее мы узнали, что нашу мамушку – «беглянку», а возможно и отца, взяли по доносу одного из его двоюродных братьев, затаившего злобу на Марию Герасимовну за то, что она уличила его в воровстве.

Куда увезли маму, никто не мог сказать. Прибежала из Залесья тетя Аня. Посокрушавшись, взяла меня и Володю, и мы отправились километров за двенадцать в районный центр Чаусы.

Нашли тюрьму. Без труда. Это была, как мне стала известно позднее, пересыльная тюрьма. Тогда, шел интенсивный отлов бежвавших из лагерей кулаков. Камеры тюрьмы были заполнены до отказа.

Женской камеры в ней не было, поэтому маму поместили в дежурке, где располагались охранники-милиционеры. Нас пропустили. Мама, прикрывшись знакомым нам фамильным платком в клеточку, полулежала склонив голову на скамейке в углу. Выглядела глубоко удрученной, опечаленной, но не сникшей. Слезы просохли. Ринулась к нам, потом крепко и долго обнималась с сестрой. Поговорили о случившемся, о раскиданных семьях родни, о скитаниях детей.

Мама шепотом сказала, что в камере напротив сидит папа. Содрогнулись. Стали просить разрешения свидеться с ним. Милиционер не соглашался: «Запрещено». На промилый бог просили. Умоляли. Не устоял.

Открыл камеру. Дверь как бы выпихнулась. Помещение было битком набито людьми. Мы с Володей едва втиснулись. Кто-то из заключенных крикнул: «Сашка, к тебе дети пришли!». Папа с большим усилием выбрался из людского месива. Оторопел. Едва узнали его. Мягко положил руки на наши головы. Вознамерился взять на руки, ну хоть чуть-чуть бы приподнять. Не смог. Спросил, как чувствует себя мама. Как молитву дал наказ: “Шануйте і любіце бабулю!”. Шумевшие, выкрикивающие затворники стихли. Охранник, стоявший у двери, вытянул нас. Чтобы закрывать дверь, ему пришлось поднатужиться. А как хотелось пригорнуться до грудей отца, поделиться с ним своими думами.

Под замком остался наш родненький папа. Мама без своего Саши. Пришла в замешательство, испугалась. Как жить одним: без папы и мамы. Задрожали руки, хлынули слезы. Подбежали тетя Аня и мама. Стали успокаивать. Сами уже не плакали. Не слезы, а что-то другое омрачало их лица.

Не первый раз нас с Володей разлучили с папой и мамой. Но так жестоко и свирепо впервые. По моему сердцу прошла рана. В тот злополучный день родилось огромное неизбывное горе, захватившее и родителей и дорогую тетушку Аню. Тогда мы с братиком не думали, как долго продолжится разлука с родителями.

Погруженные в это горе спускались по длинной деревянной лестнице со второго этажа тюрьмы. Тихо и молча ступили на улицы города. А когда вышли на дорогу, ведущую до железнодорожной станции Чаусы и далее в Кареловку ( на Егорчиков хутор), тетя Аня, как совсем недавно мама, возвращалась от папы из Голочево, взяла нас за руки, и мы зашагали рядом: племянники и тетя, переживая одно горе, ощущали родство душ.

Чтобы не бередить наши исстрадавшиеся души, не сыпать соль на раны, тетя Аня в пути повела разговор на дела житейские, непосредственно не связанные с нашей бедой.

До станции двигались по шоссе, потом километра три по шляху, а когда наступила ночь, через лес к утру дотянули до Кареловки.

Вспомнилось мне, как год назад примерно в эту же пору сбежавший из лагеря парнишка и сопровождавший его дядя Тит подошли к Кареловке. Тогда их громким, но благодушным лаем встречали хуторские собаки.

Теперь же было тихо. Все как будто замерло. Ни звука. Хутор спал, но как мы убедились спал тревожно. Не могло племя Антипенковых остаться спокойным и безучастным к ночному «похищению» Егорчиковой Алены. Это же своя кровь.

Еле волоча ноги направлялись к своему жилью. В окна глядели глаза с признаками испуга участия. Конечно не все так остро, как мы, восприняли случившееся. Дверь нашей хаты была раскрыта настежь. В испуге вбежали. Увиденному ужаснулись не меньше, чем в ту ночь, как брали маму. Не выдержала бабуля – свалилась. Лежала на полу. Металась в жару, теряла сознание, бредила. Возле нее сидели отчаявшиеся, до смерти перепуганные Маня и старшая дочь дяди Якова Надя. Кинулись спасать. Тете Ане пришлось остаться на несколько дней и присматривать за своей мамой. Пирожки, картофель и молоко пили от тети Поли, от всех хуторян. Не покидали бабулю и мы с Володей.

Марию Герасимовну общими стараниями поставили на ноги. Обессиленной, лишившейся своей опоры – любимой дочери, пришлось взвалить на свои плечи заботы по уходу за тремя внучатами. Их надо было накормить, обуть, обмыть, и не менее важно, вывести из состояния подавленности и отчаяния.

И «старейшина» уничтожаемой кулацкой семьи с удвоенной энергией и прилежанием растит сирот. Не исключено (даже уверен) – она думала о необходимости сохранить для будущего продолжателей своего крестьянского рода.

Бабушка всегда умела найти слова, чтобы согреть нас. И в этот нелегкий час добрым словом, лаской старалась успокоит оставшихся без отца и матери внуков, унять их боль, увести от смутных дум. В первую очередь поддержка понадобилась сестричке, особенно болезненно воспринявшей арест мамы. Надо было видеть, как она рвалась к уводимой маме, и как теперь при нашем возвращении из Чаус потянулась ручками до братиков.

И мы, как могли, старались опекать и хранить ее. А бабуля, укладывая спать напевала ей колыбельные песенки, потешавшие и успокаивавшие ее, отвлекающие, помогающие отвлечься от страха. «Бабулька, еще пой!» -умоляла Маня.

О себе. Случившееся потрясло намного сильнее, чем арест и высылку мамы год тому назад. Развеялась наивная надежда трех детей на жизнь одной семьей с мамой и бабушкой. А тут еще прибавилось: отлучили от отца. Остались круглыми сиротами.

Но мальчишка, которому уже перевалила за семь лет, не пришел в отчаяние, не запаниковал. Страх не захватил его душу. Он сдерживал себя. Пример стойкости подавали взрослые: и мама, и тетя Аня, и папа с сокамерниками, да и бабуля, оберегавшая от безнадежности. Хотите верьте, хотите нет, но было и такое: уходил в сад, в поле, в лес, чтобы наедине подумать, как быть, как вести себя, посоветоваться с самим собой.

После беды, постигшей нашу семью, игры детей не возобновлялись. Но юные хуторяне не оставили нас без внимания. Постоянно навещали Надя и Валек. Приходили и другие дети в хату, садились поближе к нам.

Вернувшись как-то с поля, куда ходил, чтобы предаться раздумьям, принять решение, зашел в пустую хату, заметил, как напуганный шмель отчаянно бьется в шыбу, надеясь выбраться из неволи. Шмель красивый, у него толстое мохнатое тельце, широкий размах крыльев. Окно не открывалось. Тогда я, обернув его мягкой тряпицей, вынес во двор и выпустил. Мощно прожужжав, он моментально скрылся. Сразу у меня никаких ассоциаций не возникло. Но чуть позднее, вспомнив спасенного мной шмеля, уподобил его заточенному в тюремную камеру отцу.

Так в мою жизнь как поэтический образ , окрашенный определенным чувством, вошел шмель. Шмель как творение из семейства пчелиных, которому я благодарен, привлек к себе мое внимание еще на Осиповом хуторе, а потом в лагере. При каких обстоятельствах, я рассказывал в третьей главе.

Не пробыв в тюрьме и двух недель, мама бежала. Новость как гром средь ясного дня свалились на нас. Оторопели. Не знали: радоваться или отчаиваться. Надежды на то, что маму не выловят, не было. О побеге имели представление по слухам. Только через много лет мама поделилась подробностями. Однако воссоздать картину побега (испытанного и пережитого) мама была не в состоянии. Вернулось волнение. Рассказ прерывался плачем и молчанием.

Воспользовавшись тем, что милиционер вышел из дежурки выпрыгнула в окно со второго этажа. При падении поцарапала ногу. Бежавшую из тюрьмы будут искать. Ночь. Кинулась к знакомым в городе. Дальше калиток не пустил – побоялись Нацелилась в лесок, но он далеко – за речкой. Направится к родне в ближние деревни – достанут. Куда деваться? В припадке отчаянья: не лучше ли покончить с собой – повеситься или утопиться. А что потом будет с моими детками? Стало страшно и больно.

Вспомнилась Боровка. Поселок вблизи Могилева. В нем живет близкая подруга моих девичьи лет Вера. Любимая. Душевная. Она то примет беглянку. Дерзнула: бежать в Боровку. А как преодолеть сорок километров, минуя с полдесятка деревень.

После долгих блужданий по Чаусам выбрались на могилевское шоссе. Город спокойно погрузился в сон. Босая, в ситцевом платьице. Но есть платок. В путь. Пробежав километра два по обочине шоссе, свернула на полевую дорогу. Вплотную подступал лес. Тревожно шумел. Душу заполнял страх. На небе мигают звезды. Всплыл месяц. Полегчало. Где-то слева прячутся родные Броды. Екнуло сердце. Спешу.

Но вот босые ноги ступил на дощатый настил. Мост через небольшую речулку. В полкилометра спящая большая деревня. Узнала: Благовичи. Заволновалась. Пошатнувшись, ухватилась за перила моста, и едва не рухнула в воду. В Благовичах живут Суремкины: родная сестра Прасковья, ее муж Андрей с детьми Колей и Лидой. Потянуло в эту милую семью. Но чур! Остановилась Алена! Играть с огнем. Недалеко от моста в бывшем поповском доме – сельсовет. Рядом школа. Выдать себя. Поставить под удар Суремкиных.

Уже далеко за полночь. А прошла, наверное, всего лишь половину пути. Думы о детях обняли поседевшую голову. Рвусь в Боровку. Надо дойти во что бы то ни стало. Спастись. Прибавила шагу. Через три села, из которых звалось Антоновкой, шоссе проходило посредине, деля их на три части. Дабы не рисковать, пришлось все их обминуть – пройти за дворами. Потревожила собак. Залились лаем. Случалось, что сорвавшись с привязи, кидались на меня. Отмахивалась платком. Изодрали платье. Отметины от зубов остались на руках.

Силы на пределе. Отчаявшись, впала в безнадежность, пошла не таясь, не остерегаясь. Отдалась игре судьбы. Будь что будет!

Близился рассвет. Наступающий день ждала с боязнью. И пришла мысль: укрыла меня темная ночь. Напугала, утомила, измучила, но не выдала. На помощь пришли звезды и месяц.

Вот, наконец, и желанная Боровка. Валюсь с ног. Дверь открыла Вера. Ужаснулась. Вглядевшись, узнала и догадалась, откуда вырвалась. Заревела! Стиснула в объятьях. Домашние дружно приласкали, помогли отойти, отдохнуть душой, накормили. Выплакалась. Помолилась Господу. Он провел через кромешный ад. А сны вернули мен к своим малышам и родным.

Маму усиленно искали. В хатах родных милиция обшарила все углы. Даже провели досмотр вагонов двух пассажирских поездов, проходящих через станцию Чаусы.

Папу, продержав некоторое время в Чаусской тюрьме, отправили в спецлагерь в Архангельскую область.

Больше месяца мама прожила в Боровке у друзей. Мы с Володей знали, что она на свободе, но где находится, от нас скрывали. Навестила ее только тетя Аня. Как только дядя Андрей раздобыл справку о жительстве в Благовичах на имя Суремкиной, мама со всеми предосторожностями выехала на поезде к брату Николаю Георгиевичу Антипенкову, проживавшему в Кытмановском районе Алтайского края.

Началась новая страница в страдальческой судьбе нашей мамы – жизнь на чужбине, жизнь без гонений, но не менее напряженная, чем та, которая прошла на родной земле. Прожив несколько спокойных лет у брата, оберегавшего ее и весь наш кулацкий род, мама, не взирая на опасность, поехала в Архангельскую область на поселение к мужу, расконвоированному, работающему в совхозе НКВД, т.е. по-существу добровольно отправилась в ссылку.

Арест и побег из тюрьмы мамы, задержание и ссылка на север в лагерь отца принесли нам большое горе. В это наитяжелейшее время я услышал плач Марии Герасимовны, моей милой бабушки, плач, который явился самой волнующей сторонкой моего бесприютного повитого страданиями детства. А прозвучал плач при таких обстоятельствах.

Я, братик Володя и маленькая сестричка Маня, как и раньше спали с бабулей на полу в пятистенной хате. Ночью, часто просыпаясь, стал замечать, что бабуля, как только начинает светать, одев кашулю и андрак, выходит из хаты и долго не возвращается. Однажды я вышел за ней.

То, что я увидел, ошеломило меня. Подломились ноги, охватило отчаяние. Дрожь прошла по всему телу. Выйдя из хаты по-праздничному одета, в накинутом на плечи платке, она повернулась на восток и, глядя на восходящее солнце, помолчала несколько минут, и начала голосить.

Давайте послушаем о чем плачет Мария Герасимовна рано утром на своем дворе.

- Сонейка, ты мое сонейка, божая памочніца, ты праюсенька ўзыходзіш і пазненька зазодзіш, ты ўсе бачыш. Калісьці ты знаходзіла мяне на ніўцы, дзе ч жыта жала, маленькіх дзетак калыхала. А цяпер прачнулася на зоранцы, каб сустрэць цябе і спытаць, што з маімі дчушкамі, маімі крывіначкамі сталася.

Т свеціш і грэеш, сонейка, ўсю зямельку ажыўлаяеш, ты запальлваешь вогнішча на Купалле, ты усе ведаеш.

Дзе мая любая, зняволенная Аленачка? Можа ветры ведаюць? Закатавалі цябе, адарвалі ад родных дзетак, маіх маленькіх унучкоў. Як жа ты імі цешылася. Была ты лепшай работніцай, любімай нявестачкай у хатаньцы ў Осіпа. Колькі горачка зазнала, колькі слезак праліла. Не толькі само гора прыкацілася да нашага роду. Гора катком кацілі зляя людзі.

- Куды ж ты падзеался мая маладзенькая дачушка Вольгачка? Ад каго хаваешься? Як жывецца бедная мая дзяўчынка без радзімы? Напэўна, цяжэнька ў чужых людзях. Слезачкі льеш. Да каму ж дастанешся: ці годнаму, ці не годнаму? Не прышляціш ты да меня ў госці. Няма ў тваей матачкі ні кала, ні двара.

- А што здарылася з Ганушкай, аддадзенай замуж у далекую Карсніцу, хороснай матанькай пляменнічка Колі. Чаму ж ты не адгукаешься? Ці можа спасцігла цябе нездароўечка. Занывая душанька.

- Ведаю, худа жывецца і табе мая старэйшая, Праскоўечка, карміцелька наша. Памятаю, як ты дзеванькай да зоркі да зоркі жала жыцейка на хоторы, а ў час дажынак завівала вяночак з каласкоў, аздабляла палявымі кветачкамі. Чакаю цябе, мая любанькая, праглядзела сваі вочанькі. Малюся за цябе родненькую.

- Чаму ты хаваешься, мой гаспадар-саколачак, верны муж Ягорушка? Не можаш да хатанькі прйсці. Калісьці ты па дварыку хадзіў, з канюшанькі вывадзіў і запрагаў нашых сівых, каб зямельку араць. Полечка баранаваў. У адной кашульцы з правей жменькі авее і гречку кідаў. На полі жытца глядзеў, копанькі клаў, прасіў госцеўка у хатачку. Дачукаў замуж выдаваў. Садок садзіў, пчолак даглядаў. Пчолкі леталі, мядок збіралі. А што з імі зараз сталася?

- Унучанькі маі любенькія, дзетанькі-сіротачкі, як жыць будземо, два мае родненькія брацікі Коля і Валодзенька і маленькая сястрычка Манечка. Наляцелі крукі чорныя, зацьмілі сонейка, аднялі матульку і татульку. А хто вас паглядзіць, пашкадуе, абдыме? Як же мне цеженька, як жа мне трудненька. Няма чаго вам зварыць, няма чым пасаліці. Сяду з вамі абедаці, і слезкамі абліваюся.

Ад хаты Марыя Герасімаўна пайшла на свой двор:

- Двор, мой дворы, што ў дворыку дзеяцца. Цясовыя вароцейкі расчынены. Расчінены шырокія дзыеры ў пуню і клець. Там пуста: няма сеначка, няма збожжачка. Толькі гнезды ластачак. І вецер свішча на пустым дворыку.

- І канюшанькі пустыя. Куды вы падзеліся бела-шэрыя конікі, якіх Ягорушка выводзіў да калодзежа паіць і снаточкі вазіць.

- А што сталася з вамі мае карованькі? Дзе мы мая Рагулечка буреначка ходзіш? Хто беленькае малачко ў вымцы вымае?

А хто адабраў любых конікаў, хто звеў з дварычка каровачак і авечак. Аднялі ўсе гультаі-нелюдзі. А хто адпомсціць за нашы слезанькі, расчыненыя вароцейкі, за пусценькі дворык? Цяпер прылетаюць толькі ластавачкі і ласкавые галубочкі, ды порхаюць шесятрыя варабейкі.

- Зірніце, дзяды мілыя з глыбокіх магілачак на свет гэты Божы. Нас хочуць распяць. Адгукніцеся, дяздцлечкі. Я клікаю вас. Малюся і плачу!

- А Божа ж, мой Божанька! На што ты нас разлучыў? Як жа мне жыць і як быць? А хто маю хатаньку і ўнучат даглядзіць? Мае сонейка дапамажы мне!

Я падыйшоў да бабулі і прытуліўся да яе, паглядзеў у вочы. Поўныя смуту, з іх пачалі капаць буйныя, як гарох, слезы. Ад болю ў мяне сціснулася душа, стала сэрцу ў грудзях цесна пацямнела ў вачах.

Плач Марыі Герасімавай застаўся ў маей памяці як сімвал нашых пакутаў, нашай беларушчыны. Гэта быў паэтычны спавядальны роздум над лесам кулацкай сем’і. У маім сэрцы, у маіх снах гэты роздум цесна суіснаваў з сімвалам хаты, у якой жыў я на Воспавым хутары. І далей амаль штораніцу я чуў гэты прасякнуты болем голас.

… Калі осаннім днем 1923 года я стаяў ля магілы расстралянай юнай партызанк Ані Супруненка “ ува мне загучаў голась маое бабулі, якая звярталася да яснага сонейка, да зямлі матулі, да стыхіяў прыродных як да жывых, калі галасіла па сваіх загубленых падчас раскулачання дочках”…

Сталася так, што яшчэ ў маладым веку я пачаў вяртацца ў бездомная жыцце. Тады і ўзнікалі жаданне ажыць плач Марыі Герасімавны. Было гэта, пэўна, у студеэнцкі час. Калі вучыўся ў Магілеўскім педінстытуце. Шмат разоў распытваў я, тады ўжо вельмі стараэнькую, сваю бабулю пра гэты плач. Што-нішто занатоўваў. Размаўляў з роднымі Марыі Герасімавны, са знаемымі.

Шмат пазней, калі задумаў перанесці гэты плач на пареру, спытаў меркаванне Алеся Белакоза, дырэктара Гудзевіцкага музея. Той, прачытаўшы плач Марыі Герасімаўны, сказаў: “ Гэты плач павінен прагучаць на судзе над бесчалавечнай, сістэмай бальшавізму, чалавеканенавісніцкай сістэмай знішчэння ўсяго добрага ў нашым народзе, сістэмай разбэшчвання, спойвання, разгультайвання, крывадушнастці, ашуканства, дармаедства”….

После того, как убедились, что опасность миновала - маме удалось покинуть Беларусь, пришло успокоение. Не полное, конечно. Папа оставался в неволе. Его препроводили в Архангельскую область – и поместили в Гулаг.

Еще одну зиму и весну я, мой братишка Володя и сестренка Маня прожили в Кареловке вместе в пятистенной дедовской хате. И спали на полу под одной постилкой, и грелись у грубки, и мерзли, дышали дымом. Это были трудные для нас дни и месяцы. И хотя напряжение чуть-чуть спало, беспокойство, неуверенность в завтрашнем дне не улеглись. Мучило недоедание. Худо приходилось Марии Герасимовне. Все тяготы по содержанию трех внуков легли на ее плечи. Нелегко было найти, что «сварить», чем «посолить». Проявляя неимоверные старания, чтобы добыть потребное, бабуле приходилось идти на риск.

Когда я корпел над воспоминаниями, близкий мне человек Клавдия Николаевна произнесла несколько строк из стихотворения «Несжатая полоса» Н. Некрасова:

«Только не сжата полоска одна,

грустную думу наводит она…»

И ожил выпавший из детской памяти дикий случай. При уборке недалеко от хаты остался клочок ячменя. Бабуля решила сжать его. Узнав о ее намерении, председатель колхоза сказал: «Если Егориха возьмет серп, я вырву ей волосы». И пошла под снег несжатая полоска с созревшим зерном.

Выжить помогли сестры мамы. Свою мать и племянников спасли от голода. Из Благович продукты бесперебойно доставлялись тетей Просковьей. Где она находила силы, чтобы двенадцать километров нести двух-трех пудовый клумак. Что-то отрывали от своего скудного стола тетя Аня и тетя Гаша.

Пришло долгожданное письмо с Алтая. Мама правит хозяйством брата Коли, агронома, и его жены Евдокии Тимофеевны, врача. Страх за себя прошел – не возьмут. Но болит душа за своих деток, за сосланных. Письмо, присланное с Архангельска в Голочево, повергло в отчаяние. Папа в лагере. Тревожат и редкие письма из Вологды, где томится поредевшая семья Осипа.

По ночам тайком появлялся в своей с такой любовью и страданием выстроенной пятистенной хате и дед Егор. Как входил , не слышали. Ждали с замиранием сердца. Встречали с тревожным ликованием. Володя и я подбегали к дедуле и виснули у него на шее, прижимались к поседевшей бороде. Маню подолгу держал на руках, смотря ей в глаза, ласкал, покрывал поцелуями. Это был не тот бодрый, по-белорусски одетый с широкой бородой старик, каким он запомнился мне с детства. Уйти старался незаметно, не прощаясь. Но не выглядел впавшим в безнадежность сломленным.

К нашей хате потянулась хуторская детвора. Знала о постигшем нас несчастье. Своим вниманием они может быть неосознанно намеривались успокоить обиженных, поднять дух сирых. Валек, заглянувший первым, старался вывести меня, Володю и Маню на улицу из задымленной хаты. Бабуля обувала в лапти, сплетенные дедушкой Егором, напяливала изношенные шубенки.

Играли в снежки. Катались на санках. Набегавшись, забирались в пустую хату Зимитрока Антипенкова. Затейником был Валек. Он смастерил из клепки и льняных ниток «скрипку». Я наигрывал на ней. А дети кружились в танце. Трудно отрадней нарисовать картину…

С приходом весны, выдавшейся ранней, на Марию Герасимовну и на нас Аленкиных деток-горемык обрушилось еще одно бедствие. Страшное бедствие.

В это время быть бы «Гуканню вясны», звучать бы песенкам-веснянкам, которые знала и талантливо исполняла моя бабуля. Но…

К кулацкой пятистенке проявила интерес местная власть. В одни погожий день к нашей хате подъехала бричка. Из нее выпрыгнули председатель Антоновского сельсовета. А за ним ступили на землю три сослуживца. Не представившись, властно начали обходить пятистенку, ощупывая углы и толстые смолистые сосновые бревна. Не оставили без внимания крышу. Вошли в дом, окинули взглядом потолки и полы. «Добрая хата!» - почти выкрикнул один из приехавших.

Подозвав Марию Герасимовну («Подойди сюда, старуха!»), председатель объявил, что пятистенка передается под школу и будет перевезена в Антоновку.

Бабушка пришла в замешательство. – А куда мне, гостики, деваться с детками? – Переезжайте в Змитрокову хату! – буркнул председатель. «Гостики» подошли к пустующему строению Змитрака. Бегло оглядев его, сказали, что в нем можно жить. На переселение дали два дня.

Узнав о намерении большевистского режима выгнать нас с хаты, на хутор приехал дядя Коля. Он писал какие-то бумаги и с ними носился в сельсовет и райисполком. Дошел до Могилева. Но все напрасно.

Зато его приезд порадовал нас, детей. Дядя Коля привез гостинцы. Прочитал сказку «Конек-Горбунок» и стихотворение «Што ты спишь, мужичок, уж весна на дворе»… Сходил в лес. От встречи с ним оставалось приятное впечатление.

А перебираться в полуразрушенную хибару Змитрока Антипенкова, которую дети облюбовали для игр, придется. Волю местных властителей надо исполнять.

Мария Герасимовна растерялась, упала духом. Было от чего. То, что называли хатой являло собой развалюху. Крыша над передней частью хаты пришла в полную негодность: текла как решето. Доски пола и потолка растасканы. Во второй половине вынуты рамы, в оставшихся разбиты стекла. Полуразрушены печь и грубка. Эти развалины возродить и приспособить их взялись бабушки – Андрей Суремкин из Благович и Роман Валовиков из Заселья. Приходил помогать Тит Разумов из Голочево – наш опекун. Подключилась семья дяди Якова: выметали, выскребывали.

Работали от темна до темна. Но починка затягивалась. Не успевали, многое разрушено. А сельсовет подгонял. Грозил приступить к «операции». Стали перетаскивать пожитки, не дожидаясь окончания работ. Первыми сменили место иконы. Дядя Андрей водрузил в тот угол, который занимали образы прежних хозяев. Бабуля повесила вышитые дочерьми набожники.

Надо было видеть хозяйку, покидавшую опустевшую хату, приютившую более чем на год ее с внуками. Выходила последней. Было такое впечатление, что она как бы отрывает от себя дорогого убежища. Тихо закрыв дверь перекрестилась. Не поддержи дядя Яков, упала бы. Разрыдалась. Пришлось увести. Екнуло сердце у меня. Заплакал Володя. Прослезились все кто был здесь. Уходили молча. Оборачивались, на короткий миг приостанавливались, вглядывались, в оставленную пятистенку, возможно, в мыслях прощаясь, жалели ее. Нетрудно догадаться, какие думы и чувства владели Марией Герасимовной.

Начало смеркаться. Заняли угол, отведенный советами для проживания. Входили по земляному полу под просвечивавшей соломенной крышей. В третий раз на своем хуторе горстке кулацкой семьи пришлось переселяться, сменить обжитое помещение. Нас, не взирая на возраст, вышвыривали. В интересах дела.

Запалили лучину. От прежних владельцев остались две широкие кровати. Но в первую ночь по установившейся привычке все улеглись на полу. Сон долго не приходил. Одолел только Маню и Володю. На ночлег с нами остался дядя Андрей. Хочет закончить ремонт печи.

К новой обстановке приноравливались с трудом. Утешило: приблизились к колодцу. Теперь он под окном. Волнение Марии Герасимовны нарастает. Не открывает глаз от дороги, по которой потянулись подводы. Пятистенка – новое, доброе строение, жилье, наконец, которое силой отнимают. Оно бередит душу, сыплет соль на раны. Но главное – это символ, образ Дома, принадлежащего нашему крестьянскому роду, возведенного семьей Егора Антипенковыва. Сохранился этот дом – остается надежда на то, что хутор выживет.

Наша пятистенная хата еще стоит во всей своей холодной красе. В ожидании. Дни ее сочтены. Хуторяне знают, что ее снесут. С тревожным напряжением ждут появления подвод. Дверь в хату не открывается: никто не заглядывает в нее. Обходят, как прокаженную.

Наконец, рано по утру подъехали с десяток телег. Позабавило: впереди верхом на коне мужик в сапогах и галифе, мужичино. Оказалось, что всадник – представитель власти – работник сельсовета.

Возницы распрягли лошадей и пустили пастись на лужок, что за болотцем. «Десант» собрался в гурт. Бурный разговор. Очевидно, решали, как справится с хатой. Опыт, конечно, есть. Научились. Но рушить новое, такое добротное строение может быть и не приходилось. Не исключено, кто-то стушевался. Но «верховой» решительно подал команду. Приступили к работе, конечно, не перекрестившись. Сначала выставили оконные рамы и двери. Потом поднялись по лестнице наверх, принялись за крышу. Тучей взметнулись в небо испуганные воробьи и, описав круг над домом, скрылись во дворах. Крыша из соломы, но сотворена мастерски: красиво и прочно. Больно было смотреть, как безжалостно кромсали. Молчавшая до этого бабуля, всхлипнув, зарыдала: выплеснулась кровная обида, проклятие за такое надругательство.

К вечеру кавалькада телег, загруженных брусьями, стропилами, окнами, двинулась в Антоновку, там в километре от деревни на школьном участке пятистенке отвели место.

Разбирали и вывозили Егорчикову хату несколько дней. Когда дошли до стен, заглянули туда «со товарищами». Пришли Володя, Валек и еще несколько мальчишек. Не спуская глаз, начали смотреть за тем, как повергали крепкие, ровные бревна. Падая на землю, они издавали звонкий звук, поднимали клубы пыли. Одно бревно укладывали на воз не менее трех человек. Что испытывал я и мои одногодники сельские хлопчики, наблюдая за этой дикостью? Конечно, досаду и щемящую боль.

На четвертый день, выстроившись гуськом, одна за другой телеги с остатками хаты покинули хутор. Съезжали тихо. Галашений не было. Завершающий рейс сопроводил собачий брех.

С Кареловки навсегда исчезла вторая (последняя) хата раскулаченного крестьянина Егора Антипенкова. В некоторых благоустроенном зажиточном хуторе образовалась брешь. И подумалось мне: осиротел наш хутор, едва ли он когда-либо поднимется.

Пришла ночь. Но Кареловка не погрузилась в летний сон. Не уснула, безусловно, и бабуля. Как только рассвело, она вскочила с постели, позвала меня, и мы пошли к увезенной хате.

Остановились рядом с тем местом, где не так давно звучал ее плач о горькой судьбе раскулаченной семьи. И вот теперь жизнь подготовила ей новые испытание: отнимают самое дорогое – хату, которая давал ей и маленьким детям приют. Приложив руку к груди, сказала: “Сціскаецца сэрца, мой унучак!”. Я посмотрел ей в глаза. Их упрятали слезы. Но они не вылились в рыдание. Плакала молча, но с гневом. Сорвалась угроза тем, кто грабит нажитое.

Ярко всплыло солнце. Бабуля ласково взглянула на него, но не произнесла ни слова. Упали уставшие глаза. Над исчезнувшим домом носились ласточки: то взмывали вверх, то бросались к земле, а потом одним взмахом умчались вдаль. А еще мы услышали жужжание шмелей. Они старательно искали разоренные гнезда. И не находили их. “І росамі вецер заплакоў” (Н. Арсеньева).

В свою обитель вернулись к полудню. Зачерпнули в колодце и попили холодной воды.

Крохотная семейка, перебравшаяся из немного обжитого жилища в хату-развалинку, страдала от неустроенности быта. Угнетали раздумья и переживания, вызванные разбоем властей. Но благодаря нашей родненькой старушке не растерялись, в отчаяние не впали. А сама она держали своей веры (приверженности). Едва ли не каждый день навещала тот шматок землицы, на котором был построен дом, еще зеленели с десяток кустов любимого нам крыжовника, где росла одинокая, усеянная красными ягодами рябина и шмели продолжали искать свои гнезда. Кружили бабочки.

Придет, построит на ногах, почти всегда у рябинки, глубоко повздыхает, прольет слезу. Часто вместе с ней к этому благословенному уголку ходил и я.

Но вот кормилица, бессменная няня Мария Герасимовна слегла. На помощь пришли многие люди. Внуков стали разбирать многие родственники. Маню увез в Благовичи дядя Андрей. Володю приняли в Голочево Разумовы. Уход за больной бабушкой взяла на себя семья дяди Якова. Я стал их помощником.

За Володей пришел дядя Тит, который в свое время доставил меня из Вологодского лагеря в Кареловку. Я пошел их проводить. Остановились у знакового дуба моих детских лет. Долго смотрел на меньшего братишку. Красят темные кудрявые волосы, спадающие на лоб. Глаза голубые. От него веет теплом и лаской. Володя заплакал. Его круглое милое личико осветилось неизъяснимой печалью. Притянул его к себе. Заплакал и я.

Дядя Тит погладил нас по головкам, успокоил, взял к себе Володю за руку и зашагал в сторону Голочево. Володя помахал рукой, не раз оглянулся. И через несколько минут их с дядей Титом принял молодой сосонник. Услышал, как сильно начало стучать мое сердце. Не знал тогда, что навсегда прощаюсь с самым близким и дорогим созданием.

Выздоравливала бабушка медленно. Подняться на ноги помогли дочь Анна, «Ганулька», “наша заступніца”, как о ней вспоминается в «Плаче», и отзывчивая невестка Пелагея. Тоскливо стало без Володи и Мани. Приуныли. Недолго пришлось мне спать с Володей под одним одеялом. Будто что-то доброе и светлое забрали у меня. Сиротливым почувствовал себя.

Пришел Спас. «Спас – усяму час» - говорила Мария Герасимовна. Это наш любимый семейный праздник. Жаль, что его пришлось отмечать без братика и сестрички. Яблоки, освещенные в Благовичской церкви, принесла тетя Прасковья. Егорчиков сад в запустении. Но яблоки и груши уродились. Ели до сыта. Меда не попробовали. Колоды для пчел стояли пустые.

В «Плаче» бабуля вспоминает, что «Сонейка заходзіла яе», когда она жала жита. Конечно, она знала ритуалы, которые сопровождали жатву колосовых. Теперь эти обряды ей невозможно исполнить, что приносило жатву колосовых. Теперь эти обряды ей было невозможно исполнить, что приносило страдание. Много поздней она по моей просьбе пропела несколько жнивных песен. Вот одна из них:

- “Ой, дабранач, шырокое поле!

- На здароўе, жнеійкі маладыя,

сярпы залатыя!

Прыходзіце заўтра пораненьку,

як сонейка ўзойдзець.

Прынесіце па буханцы хлеба,

па белыму сыру

і па малому сыну.

Сонейка ўзыйшло,

расіца апала

жнеек не бывала”.

Однажды я застал бабушку в слезах. Обняв меня, глубоко вздохнула:

«Умер Володя». Что-то оборвалось в груди. Замерло, а потом затрепетало сердце. Упал лицом на постель. Упал лицом. И забился в рыданиях. Бабуля пыталась поднять меня. Плакал всю ночь. Не унял слез и наступивший день. Пришло горе, сотрясшее глубоко мою детскую душу. И потонули в нем сиротские дни. А случилось вот что. Володя, оказавшись в Чаусах, перебегая улицу, угодил под колеса мчавшейся телеги, и вскоре умер в хате дяди Тита. Похоронили на голочевском кладбище.

Мы с бабушкой Марией в те дни не могли поклонится могиле Володи и выплакать там глаза. Много лет позднее рядом с Володей легла Ульяна. Обязал себя постоянно посещать эти светлые для меня могилы.

Мое раннее детство проходило среди слез и плача крестьян-земляков, подвергшихся раскулачиванию. Я видел и слышал их в хатах родственников: плакали семьи, когда уводили скотину, изымали сельскохозяйственный инвентарь, начисто выгребали из засеков зерно, голосили, голосили, отправляли в ссылку на далекий север, плакали женщины, когда забирали мужей, разлучали с детьми.

Видел, как плакали навзрыд матери, оставляя по дороге в ссылку умерших детей на железнодорожных остановках, как голосили, предавая земле под соснами в Гулаге своих ушедших из жизни мальчиков и девочек, как глотали слезы у постели заболевших малюток. Заливались слезами осиротевшие дети. Вдосталь плакал сам. Был впечатлительным ребенком. Мои слезы – это слезы горя, которое выплескивалось на кулацкие семьи Мельниковых и Антипенковых. Не было только слез умиления.

Из пережитых в кулацких в кулацкой детстве потрясений смерть братика Володи стала самым тяжким горем, принесшим мне безмерные страдания. Это горе вместе с Плачем Марии Герасимовны осталось во мне всю долгую жизнь".