(Продолжение второй главы книги «Как отчаянно хочется жить!», первые фрагменты здесь и здесь).
Два года, проведенные в заполярном гарнизоне Луастари, оказались очень тяжелыми. Для всех нас. У отца в мирное время, пожалуй, и не было службы труднее. Его воинская часть, в структуру которой входил аэродром морской авиации, располагалась возле города Никель Мурманской области на самой границе с Норвегией.
Международная обстановка была сложной, аэродром подвергался постоянным диверсиям со стороны норвежских лазутчиков, подбиравшихся незаметно: их белые комбинезоны сливались со снегом. Только ценой неусыпной бдительности всего личного состава части удавалось предотвратить взрывы на аэродроме. Тревогу объявляли по несколько раз в сутки, чаще всего – ночью. Отец мало спал, ел, когда придется, осунулся, выглядел постаревшим. А тут еще и новое несчастье со мной…
В Луастари нас поселили в так называемом «финском» домике, в котором было холодно, дуло из окон. Домик отапливался автономно, коксом, его большие черные комья постоянно лежали в прихожей перед странного вида печкой, но тепла эта печка давала так мало, что я простудилась.
Это спровоцировало туберкулезный процесс в лимфатических железах бронхов – бронхоаденит. В детской больнице города Никеля врачи долго не могли справиться с температурой под 40 градусов, она у меня держалась месяца два. Мама сняла в Никеле комнату, чтобы навещать меня каждый день.
О тех днях я мало чего помню, хотя попала в больницу в возрасте шести лет. Как мне тогда было плохо, знаю, в основном, со слов мамы. Видимо, при такой высоченной температуре я часто была не в полном сознании. А если что-то и помню, то это мамины песни. Она пела мне всегда одно: песни войны, Победы и первые послевоенные. Происходило это так:
… Я лежу буквально «тряпочкой» – снова полезла температура, начался очередной рецидив, они часто случались дома и до, и после больницы. Голова у меня болит, тело качают горячие волны.
– Мама, спой про темную ночь!
Мама, положив мне на лоб мокрое полотенце, садится рядом, гладит мои руки и начинает петь. «Темную ночь» я помню столько же, сколько и себя: она служила мне колыбельной. От привычной песни и родного голоса становится будто бы легче, я засыпаю.
… Открываю глаза. Темно вокруг, и кажется, что я совсем одна среди звенящей тишины. Страшно. И вдруг рядом оказываются мамины руки, ее губы, которыми она касалась моего лба, проверяя температуру. А песня возвращается, я снова четко слышу ее слова: «И поэтому знаю: со мной ничего не случится»…
Когда мне становилось лучше, мама устраивала целые «концерты». Я наизусть знала ее любимые песни, но мне никогда не надоедали «Сормовская лирическая», «Каким ты был, таким ты и остался», «Там, на шахте угольной», «Одинокая гармонь»…
Не все было понятно в словах песен, не хватало жизненного опыта, но тем интереснее! Я не хотела перебивать маму, чтобы задать вопрос, и старалась самостоятельно разгадывать ребусы. Ну, например, почему хороший дружок приходил к девушке «в рубашке нарядной»? Дело в том, что это слово употреблялось в нашей семье в одном только смысле – «ночная рубашка». Они были у меня и у мамы. А то, что носил под кителем отец, называлось по-другому! Не помню уже как, но, вроде бы – «форменка», которую он носил с брюками навыпуск, а не заправлял в них, как делают с обычными мужскими рубашками.
Самой загадочной оказалась песня «Каким ты был». Мама пела ее особенно, словно о чем-то личном, и я из деликатности не расспрашивала, но, слушая песню, каждый раз размышляла: а о ком это? Ну, кого мама имеет в виду: отца? Не похоже. Хотя: «И горьки мне, горьки твои упреки» – это явно об отце! Вот только вчера она ему именно так сказала!
Я не допускала мысли, что перекличек с реальными событиями в песне нет. Мама бы такое не пела! А раз поет, причем ТАК задушевно, значит, песня помогает ей делиться пережитым… «Свою судьбу с твоей судьбою пускай связать я не могла» – это уже не об отце! Так о ком же это?
Интуиция меня не подвела: мама пела так проникновенно, потому что именно о своем. Первого мужа она на самом деле ждала почти всю войну, и расстались они не по ее вине. Но узнала я об этом, конечно, гораздо позже.
… Мама пела, а я все болела и болела. И сгорела бы, как свеча, но как раз в это время в протокол лечения вошел новый препарат – стрептомицин. Отец с трудом достал ампулы при помощи высшего командования, и мне провели полный курс уколов. Началось медленное выздоровление. Но весь период болезни, а потом выздоровления, как будто кто-то стер из памяти. Будто бы мы только приехали, устроились в финском домике, где я осторожно ходила мимо горы черного кокса в прихожей, и вот уже пора собираться в первый класс. А между этими событиями – год времени!
Никакого праздника в день 1 сентября не было. Ни радости, ни белых бантов в косах, ни воздушных шариков и цветов (откуда они тут?) – ничего такого, чего с волнением ждут первоклашки. Нет, само волнение было: я не смогла в эту ночь уснуть! Вот только это и помню. А еще то, что с огромной неохотой надела форменное платье. Оно было ужасным: тонкий сатин, казавшийся мятым даже после глажки, словно выгорел под солнцем, его линялый цвет лишь отдаленно напоминал коричневый.
Родители не смогли купить хорошую школьную форму, то есть, темно-коричневое (а точнее – красивое шоколадное!) шерстяное платье. Сказали, что не было возможности поехать в Мурманск, а в Никеле продавались только платья из сатина. Меня уверили, что и остальные школьницы будут в таких формах! Да и нарядный фартук же сверху.
Обманула меня мама. Я выглядела в школе, словно белая ворона! И, несмотря на свое полное незнание жизни, поняла: на мне дешевое платье устаревшего фасона. А хуже всего то, что оно сильно отличается по цвету от тех, шерстяных, на которые перешли уже все нормальные девочки. Вот так, с ощущения унижения и неполноценности, началась моя школьная жизнь…
(Продолжение следует)