Найти в Дзене

Василий Макарович - его друзья и враги. ч.3

Продолжение. Начало тут

Василий Макарович - его друзья и враги. ч.1
Старое кино от Хозяина тайги5 ноября 2022
Василий Макарович - его друзья и враги. ч.2
Старое кино от Хозяина тайги7 ноября 2022

В Доме Кино отмечали премьеру "Живет такой парень", в которой роль журналистки играла тогдашняя жена Нагибина Белла Ахмадуллина, с которой в это же время у Шукшина был короткий, но бурный роман. И вот, что случилось после премьеры и банкета. Шурпин — это Шукшин, Гелла — Ахмадуллина, Зилов — Василий Белов, а Шредель — режиссер "Ленфильма Владимир Шредель, самый известный его фильм "Поздняя встреча", о котором мы писали здесь

Поздняя встреча, повлекшая седые человеческие волосы.
Старое кино от Хозяина тайги10 августа 2020

Передаем слово Нагибину, цитата длинная, но стоит того.

В Доме кино состоялась премьера фильма Виталия Шурпина "Такая вот жизнь", в котором Гелла играла небольшую, но важную роль журналистки. С этого блистательного дебюта началось головокружительное восхождение этого необыкновенного
человека, равно талантливого во всех своих ипостасях: режиссера, писателя, актера. И был то, наверное, последний день бедности Шурпина, он не мог даже устроить положенного после премьеры банкета. Но чествование Шурпина все же состоялось, об этом позаботились мы с Геллой.
В конце хорошего вечера появился мой старый друг режиссер Шредель, он приехал из Ленинграда и остановился у нас. Он был в восторге от шурпинской картины и взволнованно говорил ему об этом. Вышли мы вместе, я был без машины, и мы пошли на стоянку такси. Геллу пошатывало, Шурпин печатал шаг по-солдатски, но был еще пьянее ее.
На стоянке грудилась толпа, пытающаяся стать очередью, но, поскольку она состояла в основном из киношников, порядок был невозможен. И все-таки джентльменство не вовсе угасло в косматых душах -- при виде шатающейся Геллы толпа расступилась. Такси как раз подъехало, я распахнул дверцу, и Гелла рухнула на заднее сиденье. Я убрал ее ноги, чтобы сесть рядом, оставив переднее место Шределю. Но мы и оглянуться не успели, как рядом с шофером плюхнулся Шурпин.
-- Вас отвезти? -- спросил я, прикидывая, как бы сдвинуть Геллу, чтобы
сзади поместился тучный Шредель.
-- Куда еще везти? -- слишком саркастично для пьяного спросил Шурпин.-- Едем к вам.
-- К нам нельзя. Гелле плохо. Праздник кончился.
-- Жиду можно, а мне нельзя? -- едко сказал дебютант о своем старшем собрате.
-- Ну вот, -- устало произнес Шредель, -- я так и знал, что этим кончится.
И меня охватила тоска: вечно одно и то же. Какая во всем этом безнадега, невыносимая, рвотная духота! Еще не будучи знаком с Шурпиным, я прочел его рассказы -- с подачи Геллы, -- написал ему восторженное письмо и помог их напечатать. Мы устроили сегодня ему праздник, наговорили столько добрых слов (я еще не знал в тот момент, что он куда комплекснее обслужен нашей семьей), но вот подвернулась возможность -- и полезла смрадная черная пена.
Я взял его за ворот, под коленки и вынул из машины. "Садись!" -- сказал я Шределю. И тут, за какие-то мгновения, во мне разыгралось сложное драматическое действо.
Я держал на руках маленькое, легкое тело притихшего и будто враз постаревшего человечка, и это походило на "Снятие с креста" одного старого немецкого художника: человек, держащий тело Христа -- я не удосужился узнать, кто это, благочестивый Симон или апостол Иоанн, -- выглядит растерян-ным, словно не знает, что ему делать с бесценной и горестной ношей.
Я тоже не знал, ибо в моем обостренном и сбитом алкоголем сознании происходила стремительная смена образов: еврей истинный, которым я признавал себя некогда, требовал прислонить его бережно к стене, русский, которым я и тогда был, не зная о том, хотел размозжить его об эту стену, еврей, которого я, воспитанный в долгом рабстве, тайно нес в себе и сейчас, просил о пощаде, русский, каким я грозил стать, толкал под руку размозжить Шределя, а сородича взять с собой и уложить в постель.
Тут я увидел испуганное лицо моего старшего друга, режиссера Донского, что-то, видать, ухватившего в происходящем. В молодости он играл в футбол -- вратарем, я крикнул ему: "Держите!" -- и метнул тело Шурпина. Он поступил вполне профессионально: пружинно присев, выбросив вперед согнутые в локтях руки, принял послание в гнездо между ляжками и грудобрюшной преградой.
Я сел в машину, и мы уехали.
В толпе на стоянке находился Валерий Зилов, злой карлик. Он стал распространять слухи, что я избил пьяного, беспомощного Шурпина. А что же он не вмешался, что же не вмешались многочисленные свидетели этой сцены?..

Вот оно, единственное свидетельское показание о конкретном факте "антисемитизма" и "черносотенства" Василия Макарыча. А с другой стороны — пьяный русский человек не отвечает за свое поведение во хмелю, и никто не вправе предъявлять ему претензий.

Тем более, что много лет спустя состоялась другая встреча Нагибина с Шукшиным на заседании редколлегии журнала "Наш современник", членом которой Нагибин давно состоял, а Шукшина только включили. Калитин — Нагибин, Шурпин — Шукшин, Дикулов — главный редактор журнала, поэт Сергей Викулов.

Я встретился с Шурпиным через много лет на заседании редколлегии журнала "Наш сотрапезник", тогда еще честного и талантливого. Это была совсем другая жизнь, из которой ушла Гелла и многие другие, обременявшие мне душу. Главный редактор журнала Дикулов представлял нам нового члена редколлегии. Шурпин, знаменитый, вознесенный выше неба, трезвый как
стеклышко -- он бросил пить и сейчас добивал свой разрушенный организм крепчайшим черным кофе, курением и бессонной работой, -- обходил всех нас, с искусственным актерским радушием пожимая руки. Дошло дело до меня.
-- Калитин, -- неуверенным голосом произнес Дикулов, видимо,
проинформированный Зиловым о моем зверском поступке.
-- Не надо, -- улыбнулся Шурпин своей прекрасной улыбкой. -- Это мой литературный крестный.
И поскольку я сидел, он наклонился и поцеловал меня в голову...

И никакого злопамятного "антисемитизма" и "черносотенства". Все " так чинно и благородно". Надо уметь прощать русскому человеку, когда он выпивши, его маленькие слабости, которые протрезвев и не вспомнит, а трезвый он просто ангел во плоти.

Но нашлись некоторые, которые не могли скрыть своей черной злобы к русскому самородку. Особенно отличился писатель, сценарист, близкий сподвижник Андрея Тарковского Фридрих Горенштейн. Чем уж так досадил ему Василий Макарович, с которым он ни разу очно не встречался, нам неизвестно, но катком он по Шукшину прошелся знатно. Вот такой опус он накатал после смерти Шукшина вместо некролога. Опубликован он нигде не был, но широко ходил в списках в определенных кругах. Напечатан он был только после смерти Горенштейна в эмиграции

Что же представлял из себя этот рано усопший идол?
В нем худшие черты алтайского провинциала, привезенные с собой и сохраненные, сочетались с худшими чертами московского интеллигента, которым он был обучен своими приемными отцами. Кстати, среди приемных отцов были и порядочные, но слепые люди, не понимающие, что учить добру злодея – только портить его. В нем было природное безкультурье и ненависть к культуре вообще, мужичья, сибирская хитрость Распутина, патологическая ненависть провинциала ко всему на себя не похожему, что закономерно вело его к предельному, даже перед лицом массовости явления, необычному юдофобству.
От своих же приемных отцов он обучился извращенному эгоизму интеллигента, лицемерию и фразе, способности искренне лгать о вещах ему незнакомых, понятиям о комплексах, под которыми часто скрывается обычная житейская пакостность. Обучился он и бойкости пера, хоть бойкость эта и была всегда легковесна. Но собственно тяжесть литературной мысли, литературного образа и читательский нелегкий труд, связанный с этим, уже давно были не по душе интеллигенту, привыкшему к кино и телевизору.
А обывателю, воспитанному на трамвайно-троллейбусной литературе типа “Сержант милиции”, читательская веселая праздность всегда была по душе. К тому же умение интеллигента подменять понятия пришлось кстати. Так самонеуважение в свое время было подменено совестью по отношению к народу.
Ныне искренняя ненависть алтайца к своим отцам в мозгу мазохиста преобразилась в искренность вообще. И он писал, и ставил, и играл так много, что к концу своему даже надел очки, превратившись в ненавистного ему “очкарика”.
На похоронах этого человека с шипящей фамилией, которую весьма удобно произносить сквозь зубы, играя по-кабацки желваками, московский интеллигент, который Анну Ахматову, не говоря уже о Цветаевой и Мандельштаме, оплакал чересчур академично, на этих похоронах интеллигент уронил еще одну каплю на свою изрядно засаленную визитку.
Своим почетом к мизантропу интеллигент одобрил тех, кто жаждал давно националистического шабаша, но сомневался – не потеряет ли он после этого право именоваться культурной личностью. Те, кто вырывал с корнем и принес на похороны березку, знали, что делали, но ведают ли, что творят те, кто подпирает эту березку своим узким плечом?
Не символ ли злобных темных бунтов, березовую дубину, которой в пьяных мечтах крушил спинные хребты и головы приемным отцам алтаец, не этот ли символ несли они? Впрочем, террор низов сейчас принимает иной характер, более упорядоченный, официальный, и поскольку береза дерево распространенное и символичное, его вполне можно использовать как подпорки для колючей проволоки под током высокого напряжения.
Но московский интеллигент, а это квинтэссенция современного интеллигента вообще, московский интеллигент неисправим, и подтвердил это старик, проведший за подпорками отечественных деревьев и отечественной проволоки много лет, а до этого читавший философов и прочих гениев человечества – вообще известный как эрудит.
“Это гений, равный Чехову”, – сказал он о бойком перышке (фельетонном) алтайца, который своими сочинениями заполнил все журналы, газеты, издательства. Разве что программные прокламации его не печатали. Но требовать публикацию данного жанра – значит предъявлять серьезные претензии к свободе печати.
И когда, топча рядом расположенные могилы, в которых лежали ничем не примечательные академики, генералы и даже отцы московской интеллигенции приютившие некогда непутевого алтайца, когда, топча эти могилы, толпа спустила своего пророка в недра привилегированного кладбища, тот, у кого хватило ума стоять в момент этого шабаша в стороне, мог сказать, глядя на все это: “Так нищие духом проводили в последний путь своего беспутного пророка”»

А еще у Горенштейна есть пьеса под названием “Споры о Достоевском”. Там просвещенные московские евреи заседают в ученом совете, обсуждают диссертацию на тему “Атеизм Достоевского”, а полусумасшедший русский талантливый человек Васька Чернокотов, “опустившийся” пьяница, ходит по Москве с портфелем, где у него восемь томов Достоевского, и отпускает антисемитские реплики.

Фридрих Горенштейн
Фридрих Горенштейн

Так вот прототипом этого Васьки Горенштейн, который был таким стопроцентным евреем, даже изъяснялся специально с местечковым акцентом “дядюшки из Бердичева”, называл именно Шукшина. И такая нездоровая у него была зависть к Шукшину, что обижался. когда другие о нем говорили хорошо.

Вот, к примеру, как отзывался о Шукшине его старший товарищ писатель Виктор Некрасов

Многие считали его “почвенником”, русофилом, антиинтеллигентом. Подозревали и в самом страшном грехе — антисемитизме. Нет, ничего этого в нем не было. Была любовь к деревне, к ее укладу, патриархальности. Себя самого считал вроде предателем, изменником, променял, мол, деревню на город. И казнился. И… постепенно становился горожанином… Человек он был кристальной (прошу простить меня за штамп, но это так, другого слова не нахожу), кристальной честности. И правдивости. В его рассказах, фильмах, ролях ни признака вранья, желания схитрить, надуть, обмануть. Все правда. И талант заставлял эту правду глотать. Даже тех, кому она претила. Глотали ж, глотали…

И вот в какой злобе пишет об этом мнении Некрасова Горенштейн

Тот же Вика ( Виктор Некрасовв) сэкономленную на мне душевность щедро тратил на Ваську, желая обратить биологического антисемита-монголоида хотя бы в антисемита кошерного. Конечно, такая душевная близость Вики-юдофила и Васьки-юдофоба усиливалась рюмками. Пил и антисемитствовал Вася на земле, в небесах и на море. Был случай в Сочи на круизном теплоходе, был случай в самолете аэрофлота с артистом Борисом Андреевым: Вася весело пьяно хохотал, обещая летевшему с ними “очкарику”, “мосфильмовскому жидку” — режиссеру, помилование при погроме. Был случай — антисемитствовал с наслаждением, не требующим творческого перевоплощения, даже на киноэкране “ще одной творческой невдаче”, не помню у кого, у какого-нибудь “Москаленко-Кушнеренко”, на киевской студии им. Довженко... Как-то он, Вася, буянил даже в “избе” у “кошерных” — не выдержала душа, как не выдерживает, иной раз, дрессируемый зверь укрощения и приручения, усвоения чуждых его природе поз и движений... Такой-то в “прогрессивной интернациональной избе” сор! Вася, этот алтайский воспитанник страдавшей куриной слепотой либеральной московской интеллигенции, которой Васины плевки казались Божьей росой, любил мясо с кровью и водку с луком, а ему подсовывали “фиш” — духовно и натурально…

При этом сам Горенштейн свидетелем описываемых им событий не являлся и никогда лично с Шукшиным знаком не был. Но вот ведь какая зоологическая злоба к русскому гению распирала этого... ну как его назвать... патентованного русофоба. Потому вот, что он писал о русском народе

…Сидели и сидят на завалинках, на скамеечках у маленьких домиков или у подъездов многоэтажных домов часовые нации, корявые корни народа, широкоплечие, крытые до лба пуховыми платками старухи, бывшие роженицы ширококостных сыновей. Крепки их азиатские скулы, кверху подняты ноздри коротких носов, давно уж нет материнской ласки в бесцветных глазах, да и сентиментальное ли дело – караулить… “Мы, – говорят они безмолвно, одним лишь видом своим скуластым, коротконосым, – мы русские… А вы откель будете?”
Русские сильно изменились после татаро-монгольского нашествия. Если говорить о монголоидном типе русского, то это прежде всего – неуважение к труду и затем – опора на массу. Это монголоидность, московитство.
Термин “народность” на Руси давно уже стал идолом. Смысл его давно уже канонизирован славянофильской интеллигенцией: народность – это простонародье. Есть у славянофилов и Библия своя, которую они изучают с тщательностью монахов-фанатиков, которой безоговорочно верят, которой кичатся и которую противопоставляют в спорах Библии иудеев. Библия эта – русская деревня. – У вас Библия, а у нас русская деревня, вот она, наша Библия. Вам нашей Библии не понять

А потом уже, уехав в начале 80-х в эмиграцию, Горенштейн писал

Надо сказать, обстановка в эмиграции помойная, ярлыки вешаются быстрее, чем в Союзе, стоит положительно упомянуть, например, Шукшина, и тебя объявят просоветским и даже агентом КГБ, организуют какие-то дикие кампании по бойкотированию советских фильмов...

И в Америке Горенштейну без Шукшина скучно.

А теперь найдите, в произведениях Шукшина, его письмах родным и друзьям, в воспоминаниях его близких хотя бы одно упоминание про лиц, соответствующей национальности, которые просто в припадках невероятной злобы и ненависти бьются, навешивая на Шукшина ярлыки "черносотенца" и "антисемита". Не найдете. Шукшин вообще такого слова "еврей" ни в положительной, ни в отрицательной коннотации не упоминает.

С чем связана такая ненависть к Шукшину? Примитивной завистью к его огромному посмертному успеху? Тем, что Шукшин умер и можно теперь безнаказанно изгаляться, не рискуя получить между ног шукшинским кирзачом? Не сомневаюсь, что Макарыч так бы и сделал будь жив, попадись ему на глаза вся эта мерзость. Но ведь боялся Горенштейн публиковать свою мерзость даже уже отбыв в эмиграцию. Как Эйдельман свою переписку с Астафьевым, пустил свою писанину тайком среди "единомышленников".

А некогда было Шукшину при жизни обращать внимания на подобный скулеж. Он снимал, играл, писал. До самого своего последнего часа. Вот его последняя заявка об издании книги. Можно сказать, ответ всем этим "горенштейнам", своеобразное завещание.

«Заведующей редакцией современной советской прозы
изд-ва «Молодая гвардия».
Яхонтовой 3. Н.
От писателя Шукшина Василия Макаровича.
ЗАЯВЛЕНИЕ.
Прошу включить в план 1975 г. мою новую книгу «Калина красная» (повесть и рассказы) объемом в 15 листов. В книгу будут включены повесть «Калина красная» и рассказы последних лет, опубликованные в журналах «Наш современник», «Звезда», газете «Литературная Россия» и др. Суть их, говоря принятым языком, не строго «деревенская», хотя и повесть, и рассказы исследуют судьбу выходцев из села. Путь их сложный, нелегкий, но все же ведет он к Человеку. Герои мои, когда я смотрю на них «со стороны», – хотят найти дорогое интересное дело в жизни, не истратить совести, не обозлиться, не иссушить душу. То есть и я хочу им этого же.
Рукопись обязуюсь представить в июле 1974 г.
26 Февраля 73 г.
В. Шукшин».
Авторская аннотация сборника, написанная по просьбе издательства:
«Сборник рассказов и повестей» (Изд-во «Молодая гвардия»).
Если бы можно и нужно было поделить все собранное здесь тематически, то сборник более или менее четко разделился бы на две части:
1. Деревенские люди у себя дома, в деревне.
2. Деревенские люди, уехавшие из деревни (то ли на жительство в город, то ли в отпуск к родным, то ли в гости – в город же).
При таком построении сборника, мне кажется, Он даст больше возможности для исследования всего огромного процесса миграции сельского населения, для всестороннего изучения современного крестьянства.
Я никак «не разлюбил» сельского человека, будь он у себя дома или уехал в город, но всей силой души охота предостеречь его и напутствовать, если он поехал или собрался ехать: не теряй свои нравственные ценности, где бы ты ни оказался, не принимай суетливость и ловкость некоторых городских жителей за культурность, за более умный способ жизни – он, может быть, и дает выгоды, но он бессовестный. Русский народ за свою историю отобрал, сохранил, возвел в степень уважения такие человеческие качества, которые не подлежат перо-смотру: честность, трудолюбие, совестливость, доброту. Мы из всех исторических катастроф вынесли и сохранили в чистоте великий русский язык, он передан нам нашими дедами и отцами – стоит ли отдавать его за некий трескучий, так называемый «городской язык», коим владеют все те же ловкие люди, что и жить как будто умеют, и насквозь фальшивы. Уверуй, что все было не зря: наши песни, наши сказки, наши неимоверной тяжести победы, наши страдания – не отдавай всего этого за понюх табаку… Мы умели жить. Помни это. Будь человеком.
21 Авг. 1974 г.

Ладно, пора закругляться. А то еще кем-нибудь обзовут наши комментаторы. Одна давняя читательница назвала написанное "либеральным скулежем", другой давний читатель, из московской богемной тусовки, сваливший в начале 90-х в Америку и там обитающийся - "черносотенцем", таким же как и Василий Макарыч. И оба в знак протеста, типа, отписались. Убиться апстену. Как говорится, до чего дошел прогресс, один и тот текст вызывает столь разные оценки.

Так что

-2
Все ребята. Конец.

Пишите комментарии. Ставьте лайки. Подписывайтесь на наш канал.