Найти тему
Мой небесный свет

ГОЛОДНОЕ ВРЕМЯ В ПРОСТРАНСТВЕ, НЕ ЛИШЕННОМ КРАСОК. Часть третья.

Автор данного литературного произведения Эдуард Молчанов. Произведение публикуется с разрешения автора.

Юре Гончарову,

автору превосходной поэмы, и его собратьям по перу.

ГОЛОДНОЕ ВРЕМЯ В ПРОСТРАНСТВЕ, НЕ ЛИШЕННОМ КРАСОК

К вопросу о происхождении дальтонизма

Москва 70-х. Из яндекс-картинок.
Москва 70-х. Из яндекс-картинок.

Так и не дождавшись троллейбуса, я двинулся по незнакомым улицам и случайной щепкой поплыл по их сточным желобам, впадающим в разверстый зев метро где-то за темными хребтами домов, продолжая на ходу исследовать параметры своего нового оригинала. Само собой разумеется, я не терял уважения к себе на их месте или к ним на месте своем, то ли опущенном, то ли приподнятом до их уровня, поэтому вынужден был признать, что мое отечество не родина слонов, и мой оригинал не мамонт. Однако такой отрицательный вывод заключал в себе лишь утверждение, что они есть, но вовсе не утверждал, что же они есть на самом деле, и я остался в роли исследователя самого себя, добровольно взгромоздившегося на их кочки, но для объективности понизил собственный возрастной ценз. Не успел я проделать эту операцию до конца, то есть довести себя до их возраста, как оказался участником конкурса духовной нищеты, обладающим всеми данными, чтобы претендовать на призовое место. Легкость перевоплощения вначале удивила меня, но вскоре я понял, или, может быть, вспомнил, что некоторую вечность назад, будучи в возрастном отношении гораздо старше их, сам стоял на той же инфантильной высоте, с которой созерцал дисгармонирующий со мной мир, осуждая заключенное в нем мелкотемье. Подобно им, я предъявлял ему иск, обвиняя во зле, и в качестве подтверждения добрых своих побуждений прибегал к аргументам, извлеченным с очищенного от человечества космоса. Да, я был старше их, когда тянул ту же канитель, может быть потому, что отдавал дань не только возрасту, но и своему времени, тормозящему рабством развитие. Но мое отчуждение от мира не было осознаваемым, поэтому я не ставил подножки своему творчеству, определяя финишем бега на месте момент достижения возраста Христа и ожидая после этих именин распятия, а не воскресения. Более того, я не творил, а только сосуществовал с потребностью творчества, интуитивно ощущая эту болезнь, и, вызревая в ней, дожидался ее кризиса, когда социум и люди в моем представлении разделятся, словно зараза и телесный организм, и я, выздоровевший, пойму, что голгофы для меня нет, что уже была Голгофа за меня. Стало быть, различие между ими и мной на их месте, пытался сформулировать я, нащупывая ответ, заключается в том, что я не программировал свою болезнь в качестве хронической и не торопился брать неверной рукой кисть, а если и брал, то она выпадала, неудерживаемая слабыми от недомогания пальцами. Однако из этого заключения вытекал не ответ, а только промежуточный вопрос: почему они лишены интуиции? В уме я уже приписывал им аспирин, чтобы сбить критический темперамент вдохновения и тем облегчить им выход из воспалительного процесса инфантильного творчества, но тут же поймал себя на том, что уже давно стою не на их месте, а перед входом в метро в позе заботливо склонившегося над пациентом врача, который несмотря на университетский курс и богатую практику бессилен поставить точный диагноз без знания анамнеза больного. Мне стало неловко от собственного шарлатанства. Обнаженный стыдом, смущенно прикрывая пах руками, я сбежал по ступенькам в облицованную кафелем огромную подземную ванную и окунул от взоров свою наготу в ослепительный бассейн люминесцентного света. Медленно обсыхал я от стыда, охлаждая умопомрачение передвигающимися на колесах сквозняками. За окнами вагона громыхала темнота и периодически швыряла мне в лицо выхваченные из собственной непрозрачности электрические лампочки. Словно там плыл субъективный мир, инкрустированный невидимым бакенщиком посредством сигнальных огней объективности, дабы здравомыслие не сошло с рельсов и не покатилось под откос. И светом во мне мелькнул юноша, вне конкурса выступивший среди благородной своры поэтов и солидарно затравленный ею за мелкотемье. Но прежде чем поплатиться за святотатство и пасть за осквернение высокой темы, он успел прочитанным им единственным стишком предотвратить убийство жизни и водворить ее в свои пределы. Во мне, по меньшей мере. Ах, как хорош его придавивший землю куб южной ночи, раздробленный на мелкие кубики играющими светлячками! Вон они мелькают за окнами, и в голове моей возникают стихи другого поэта «Блажен, кто в юности был молод». Поезд ворвался в вестибюль, пунктиром прочерченный по трассе запертой в трубу тьмы, но не успел я связать двух поэтов с чем-то или с кем-то третьим, смутной ассоциацией блеснувшей в потемках моего сознания, как он вновь нырнул в трубу, молотя колесами по стыкам, словно ночной сторож в колотушку «Все спо-око-ойно-о-о!» Но мне не было спокойно. Я напрягся в себе ожиданием и оставался в этой стойке, неморгающим глазом следя через прицел за бреющим полетом бекаса среди извилин и борозд моего вспаханного разумом мозга, пока порхающая птичка, так и не пожелавшая опуститься в одну из них, поманив охотника удачей, не скрылась в кустарнике, затруднив выстрел. Достаточно хорошо зная особенности своих охотничьих угодий, я не полез впопыхах в подсознание, а бережно, словно переполненный кувшин с родниковой водой, вынес свое ощущение из метро и, придя домой, осторожно разделся, боясь расплескать, чтобы уже в постели, не отвлекаясь пустяками, обусловленными заботой о теле, осушить его целиком в надежде обнаружить на дне истину. Кто же этот третий, спрашивал я себя, расслабляясь под одеялом, кто он, донесший, не расплескав, сохранивший молодость и под старость играющий в светлую ночь свою жизнь, скрупулезно составленную из кубиков с мельтешащими в них светлячками? «Меня спросил Христос: Готов? Готов я семь нести крестов!», вспомнил я вдруг кричащего в обезлюденном пространстве поэта с рыжей бородой и спроэцировал его в старость. Передо мной явилась распятая на собственном позвоночнике брюзга, речитативом выплевывающая в пустоту талантливые рифмы, но слушать его было некому вокруг ни души, лишь из-под обломков валяющихся повсюду крестов доносился нестройный хор ослабевших голосов: «Готов, готов, готов...». Нет, это не он – не третий. Но куда же девались остальные, и тот с кубиками? Неужели он всех укокошил? Ради чего? Я помню, в молодости он этого не знал, хотя и размахивал крестами налево и направо, подсоблял тем, кто неспособен был нести их сам, и подсаживал тех, кто, донеся, не в силах был самостоятельно взобраться на перекладину. Так ради чего же? Ради этой реальной пустоты, заместившей пустоту умозрительную, которую он в бытность своей молодости наполнял чем-то вроде беспросветного зла и отрицал ее, сконструированную как неприемлемое пространственное вместилище своей безгрешной личности, так же сконструированной, отрицал, не удосужась подумать, чем возместить отринутое, не поняв, что сама идея отрицания беременна пустотой, и, наконец, забыв, что все это уже было: мы старый мир разрушим, а затем... А черт знает, что за тем?!.. Здесь явно пахло шарлатанством, и было ясно, кто предан, предан был третий, но по-прежнему не было ясно, кто же он третий? На земле этот, еще удерживаемый позвоночником, оставался единственным, которого я мог бы понять, прежде чем спросить у него: кто же тот или что же то? И я, больше не откладывая, вскарабкался на шаткий остов поэта и воплотился в него... Господи, благодарю Тебя, ибо то, что я почувствовал, всегда пребывало во мне как стремление. Я был безгрешен и, значит, лишен зла. Оно сосредоточилось вне меня, и я, покачиваясь на воздусях, беспощадно казню его бревном, вынутым Тобой из глаза моего. Но, Боже мой, как устала десница моя удерживать это орудие казни, руку же сменить я не могу, ибо шуей своей вынужден хвататься за пустоту, чтобы не свалиться в тартары. Господи, облегчи участь мою, или я сейчас же пойду в кабак и напьюсь!

Продолжение следует...