Брента, рыжая речонка!
Сколько раз тебя воспели… –
так начинается “Брента” Владислава Ходасевича - небольшое стихотворение, в которое он вложил больше труда, чем в любое другое, и над которым трудился дольше, чем над любым другим: начато весной 1920 года в Москве, продолжено в следующем году в Петербурге и завершено уже в эмиграции, в Германии, в 1923. Если учесть, что в стихотворении отражены впечатления от поездки в Италию в 1911 году, то получается, что на всю работу, включая подготовительную, когда зрела поэтическая мысль, ушло двенадцать лет. Поэтому можно сказать, что это стихотворение занимает исключительное место в творчестве Ходасевича.
Хотя автор стихотворения упоминает о многочисленных обращениях к Бренте в художественной литературе, его по существу интересует только одно, самое для него главное, – обращение к ней Пушкина в романе “Евгений Онегин”: “Адриатические волны, / О Брента!..” Эти слова Ходасевич избирает в качестве эпиграфа к своему стихотворению.
Но мы скажем несколько слов о том, какой контекст был актуален для самого Пушкина. Главный, разумеется, тот, на который указывает сам поэт, – “гордая лира Альбиона”, то есть поэзия Байрона, четвертая песнь “Паломничества Чайльд-Гарольда”:
А Бренты шум — как плач над скорбной урной,
Как сдержанный, но горестный укор,
И льнет ее поток темно-лазурный
К пурпурным розам, и закат пурпурный
Багрянцем брызжет в синий блеск воды,
И, многоцветность неба отражая, –
От пламени заката до звезды, –
Вся в блестках вьется лента золотая.
Это, разумеется, не единственный актуальный для Пушкина контекст, а просто последний по времени и поэтому самый памятный.
Другое произведение, влияние которого можно обнаружить в творчестве Пушкина, – “испанская повесть” Жака Казота “Влюбленный дьявол” (1772): “Месяц прошел в упоительном блаженстве. Бьондетта, совсем оправившись после болезни, могла повсюду сопровождать меня на прогулках. Я заказал ей костюм амазонки; в этом платье и широкополой шляпе с перьями она привлекала общее внимание, и всюду, где мы появлялись, мое счастье вызывало зависть беззаботных горожан, толпящихся в хорошую погоду на волшебных берегах Бренты”.
Но еще раньше об удовольствиях жизни на берегах Бренты пишет блистательный венецианский комедиограф Карло Гольдони: “Я посетил по дороге несколько тех вилл на берегах Бренты, где царит роскошь и великолепие. Наши предки ездили туда собирать доходы; сейчас туда ездят растрачивать их. На даче идет крупная карточная игра, держат открытый стол, дают балы и спектакли; именно здесь более чем где-либо процветает, без всякого удержу и стеснения итальянское чичисбейство.
Вскоре за тем я нарисовал все эти разнообразные картины в трех последовавших одна за другою пьесах…” Речь идет о пьесе “Дачная жизнь” (1754) и трилогии 1761 года “Дачное безумие”, “Дачные приключения” и “Возвращение с дачи”.
Помимо несомненных художественных достоинств этих пьес внимание Пушкина не могло не привлечь сообщение о крупной карточной игре на берегах Бренты – рай для игрока.
Так что к моменту, когда была прочитана четвертая песнь “Паломничества Чайльд-Гарольда”, Брента давно уже прочно утвердилась в воображении Пушкина в качестве важного ценностного ориентира – предмета воспевания.
А теперь некоторые соображения о творческой истории стихотворения Ходасевича.
Соседство в “Евгении Онегине” адриатических волн и Бренты ясно свидетельствует о том, что речь идет о Венеции, точно так же как в выражении “родился на брегах Невы” имеется в виду Петербург, хотя его границы – лишь малая часть брегов Невы. Но самой собой в полной мере Нева с ее “держаным течением” и “береговым гранитом” становится только в пределах Петербурга, тогда как за его пределами – она всего лишь одна из речонок с мшистыми, топкими берегами – почти такая же безымянная, как речка близ деревни, в которой “скучал Евгений”. То же самое – и Москва-река, видимо, чем-то напомнившая Ходасевичу Бренту, поскольку именно в Москве он начал писать свое стихотворение.
Простая и очевидная даже для поверхностного дилетантского взгляда метонимия – Брента вместо Венеции, Нева вместо Петербурга.
Нелепо выступать против традиционного изображения Бренты, когда речь идет вовсе не о ней: в ней разве что отражается блеск города, с которым она оказалась отождествленной, как Нева с Петербургом.
Понимал ли это Ходасевич? Лучше нас с вами.
Вот почему стихотворение не было написано в 1911 году: это было бы еще одно воспевание, которых и без того было уже много.
Что-то кардинально изменилось к весне 1920 года, когда вдруг в памяти в качестве предмета изображения всплыло то, что оставалось на периферии и с областью поэтического творчества никак не соприкасалось. Чтобы это случилось, нужно было в полной мере пережить тот ад, который устроили в России большевики.
Все это можно описать с помощью соответствующего стихотворению образа: торжествующая безобрáзная и безóбразная стихия. Рыжая речонка с мшистыми, топкими берегами восторжествовала над теми, кто пытался укротить и цивилизовать ее. Отныне именно она становится Брентой и Невой, а те прежние, которые были олицетворением красоты и величия, превращаются в поэтическую иллюзию.
Стихотворение Ходасевича трагично.
Потому что то, что отныне становится иллюзией, для него было реальнейшей реальностью, без которой жизнь теряет всякий смысл. Для него десять томов Пушкина были Россией, а то, что никак не соприкасалось с этими томами, – и к России не имело никакого отношения.
Все сказанное нисколько не противоречит выводу, который делает Набоков в связи с этим стихотворением, говоря о “подобии целебного шока” (Комментарий к роману А.С. Пушкина “Евгений Онегин”). Но так можно сказать о каждом большом произведении, всегда содержащем целительную составляющую – катарсис.
Из книги А.В. Домащенко “Ars Poetica”. – Т.2