Найти тему
Строки на веере

Вадим Шершеневич – заклинающий смерть

Имаженист и декадент Вадим Шершеневич хорошо знал А. Блока, Н. Гумилёва, О. Мандельштама и многих других поэтов Серебряного века.

Он родился в Казани в семье известного профессора-юриста Казанского, а затем Московского университета. Вадим учился сначала в Мюнхенском университете на филологическом факультете, а затем в Московском университете на юридическом. Все ему давалось с пугающей легкостью, даже выпускные экзамены юноша сдал экстерном, досрочно окончив юридический факультет.

Шершеневич писал много, и, начиная с 1911 года, у него чуть ли не каждый год выходили поэтические сборники. Книжки были вполне успешными. Его стихи нравились В. Брюсову: последний оставил о них хвалебный отзыв. Затем Шершеневич вдруг решил попробовать себя в футуризме и подружился с А. Кручёных, В. Хлебниковым, В. Каменским, Д. Бурлюком. Со стороны было, наверное, странно наблюдать этого изящного, тщательно следящего за своей прической и костюмом юношу, которого очень скоро назовут денди Советского Союза, в столь разношерстной компании. Шершеневич отличался от своих новых друзей показной богемностью и тягой к темной поэзии. Но на смену первым восторгам от футуризма пришло горькое разочарование. Шершеневич решил, что этот путь для него не интересен, а может быть, это футуристы вдруг поняли, кого пригрели на своей груди. Маяковский откровенно писал о поэте Шершеневиче: «Товарищ Шершеневич – продукт «Стойла Пегаса». Эти Шершеневичи… представители упадничества, они представители гнилого болота нашей литературы, они те остатки контрреволюции, которые не успели покинуть нашу революционную землю».

Вадим Шершеневич, как уже было сказано, не чурался темных и даже откровенно страшных тем, кроме того он тщательно изучал фольклор в поисках сюжетов для вдохновения. А как известно, фольклор бывает разным – в русской традиции существуют как былины, которые еще в XIX веке признали своим духовным знаменем славянофилы, это и песни (Н. Некрасов немало написал в стиле народных страданий, чем вызвал огромный интерес к народной поэзии у интеллигенции), так и фольклор представленный обычаями, обрядами, частично идущие от язычества, частично от христианства, но христианства не канонического, а преломленного в народном сознании и подстроенного под нехитрые нужды простого человека, члена крестьянской общины. «Помоги нам божья мать все белье перестирать» – с одной стороны в песне присутствует образ Богородицы, к которой обращаются с просьбой, с другой, просьба какая-то уж очень приземленная, есть ли матери Бога нашего дело до какого-то корыта с нестиранным исподним. Так с высшими силами не принято разговаривать. Спой такое перед православным батюшкой – осерчает. Для язычника же, у которого много самых разных богов, попросить одного из них подсобить примус починить или бревно дотащить – вещь обычная.

В начале ХХ века, в свете предреволюционного накала, произошел массовый отход от православия, ставшего на защиту правящего режима; интеллигенция искала новых путей, обновленных духовных скреп. Но каким должен быть русский духовный путь? Западники предлагали католицизм и протестантство. Радикалы видели искомый Алатырь-камень в язычестве. Славянофилы считали, что не нужно отходить от христианства, и предполагали единственно-правильным вернуться к исконно-русским старообрядческим верованиям и народному фольклору.

***

Еще когда на Руси князь Владимир Святославич Красно Солнышко только-только начал насаждать христианство, народ официально принимал крещение, но от своих старых привычек при этом не отказывался. Ведь христианская традиция не предлагала привычных каждому славянину и необходимых в быту заговоров, а как без них? Молитва – дело хорошее, молитва – это обращение к высшим силам с просьбой о помощи или с благодарностью. Заговор, который ворожея нашептывает над больным или как благословение на хорошее дело, на восстановление или создание семьи – имеют природу, сходную с мантрами: слова и звуки обволакивают, как бы создавая защитные коконы.

-2

Когда христианство еще только начинало утверждаться на Руси, за одно только упоминание в заговорах Велеса, Макоши или Сварога могли и на костре сжечь. Вот народ и приспособился в уже имеющиеся и работающие заговоры вплетать святые для каждого христианина имена Богородицы, Илии Пророка, Святого Петра, Иисуса: подслушают как бабка над недужным шепчет и при этом славит небесную заступницу, сочтут, что та творит святую молитву, и отвяжутся. Сначала заговоры видоизменяли для вида, а потом и сами привыкли. Так что, постепенно традиция изменилась.

А ведь работа со словом – это как раз работа поэта! Поэтому изучающий народное творчество и уделяющий много времени построению стиха по принципу звукописи и образности, ведя долгие разговоры с А. Крученых о практиках «заумной поэзии» и выработки собственного языка, наш герой не мог пройти мимо заговоров – литературных текстов, умеющих благодаря своим вибрациям целить душу и тело. Вместе со своими друзьями Вадим Шершеневич время от времени отправлялся по деревням за фольклором. Гадания, заклинания, описания обрядов давно уже были подхвачены поэтами и писателями (святочные рассказы, городская мистика). Но одно дело просто переписать легенду или создать литературное произведение на ее основе (Жуковский «Светлана», Гоголь «Вечера на хуторе близ Диканьки», пр.) и совсем иное построить свою жизнь в точном соответствие с темными народными верованиями, слившись с теперь уже непонятной, пугающей и, одновременно с тем, чарующей традицией, принятой на Руси в старозаветные времена и дожившей до наших дней.

Отчаянных головушек, желающих пойти на опасный эксперимент и доказать себе и окружающим, что он круче и бесшабашнее остальных, во все времена было более чем достаточно. Об одном таком эксперименте над собственной душой писал Ф.М. Достоевский[1].

«Собрались мы в деревне несколько парней, – начал он говорить, – и стали промежду себя спорить: "Кто кого дерзостнее сделает?" Я по гордости вызвался перед всеми. Другой парень отвел меня и говорит мне с глазу на глаз:

– Это никак невозможно тебе, чтобы ты сделал, как говоришь. Хвастаешь.

Я ему стал клятву давать.

– Нет, стой, поклянись, говорит, своим спасением на том свете, что всё сделаешь, как я тебе укажу.

Поклялся.

– Теперь скоро пост, говорит, стань говеть. Когда пойдешь к причастью – причастье прими, но не проглоти. Отойдешь – вынь рукой и сохрани. А там я тебе укажу.

Так я и сделал. Прямо из церкви повел меня в огород. Взял жердь, воткнул в землю и говорит: положи! Я положил на жердь.

– Теперь, говорит, принеси ружье.

Я принес.

– Заряди. Зарядил.

– Подыми и выстрели.

Я поднял руку и наметился. И вот только бы выстрелить, вдруг предо мною как есть крест, а на нем Распятый. Тут я и упал с ружьем в бесчувствии».

Что же после этого могло произойти с человеком, который не просто додумался разумом, что стреляет не в просфору – хлебец, символизирующий тело Христово, а в самого Спасителя, а осознал, получил озарение? Он приполз на коленях каяться, хотя и понимал, что отныне и до века он проклят и никакого спасения не получит. А вот другой выстрел:

«Революционный держите шаг!

Неугомонный не дремлет враг!

Товарищ, винтовку держи, не трусь!

Пальнём-ка пулей в Святую Русь».

Это еще один выстрел в Христа, поэтому и поэма заканчивается словами:

«Впереди — с кровавым флагом,

И за вьюгой невидим,

И от пули невредим,

Нежной поступью надвьюжной,

Снежной россыпью жемчужной,

В белом венчике из роз —

Впереди — Исус Христос».

Кто из деятелей искусства мог добровольно решиться подвергнуть безжалостному эксперименту самое святое, что у него есть, положить на алтарь поэзии свою бессмертную душу? А потом, подобно библейскому Аврааму, что чуть было не стал сыноубийцей, занести над ней – над своей душой – жертвенный нож?

И на улицах Москвы, как в огромной рулетке,

Мое сердце лишь шарик в руках искусных судьбы.

И ждать, пока крупье, одетый в черное и серебро,

Как лакей иль как смерть, все равно быть может,

На кладбищенское зеро

Этот красненький шарик положит![2]

На такой подвиг были способны поэты серебряного, лунного века, литераторы декаданса, но и те больше красовались нежели действительно шли на риск.

Само слово «décadence» (фр.) означает упадок, если угодно, культурный регресс. Сначала это звучало как оскорбление; например, В. Гюго однажды серьезно обидели: назвали, посчитав его приверженцем данного направления, но потом Т. Готье, Ш. Бодлер и другие поэты превратили это слово в некий символ литературной элиты. Декаденты изучали душу во всех ее проявлениях, верили в рай и особенно в ад. Они не стремились состояться, сделать карьеру, что может быть банальнее, чем остепениться, завести семью, жить как все и в свой срок умереть.

***

В русской традиции (народной, а не церковной) считалось, что жизнь человека – это лишь временный этап перед жизнью вечной, переходом в которую является смерть. Отсюда – смерть есть цель земной жизни человека, потому что от того, как человек умрет, зависит, сумеет ли он упокоиться.

Упокоиться – войти в состояние покоя, оставить все бренное и вознестись в горние миры, дабы, утвердившись там, оказывать помощь и покровительство своим близким и друзьям.

И если официальная церковь считала, что, коли человек умер, отпет и погребен, следовательно, он упокоился, то народная традиция была с ней в этом не согласна. Люди считали, что упокоиться человек может лишь в случае своей естественной смерти. К примеру, если человек умер раньше срока – погиб, был убит, не дай Бог, совершил самоубийство – его душа не покинула тело и осталась на земле. А это великое горе для всех. Народ жил миром – то есть общиной. И душа неупокоенного покойника имела полное право попытаться вселиться в тело знакомого ему человека. В результате тот, в кого вселилась неупокоенная душа, мог от этого сойти с ума. Поэтому практиковали называть новорожденных именами неупокоенных родственников, давая таким образом душе второй шанс переродиться в новом теле[3].

***

Некоторые актеры отказываются от главных ролей, если по сценарию им необходимо лечь в гроб. Считается, что таким образом можно накликать беду. Вадим Шершеневич идет туда, где страшно и опасно, он при жизни добровольно проходит мытарства неупокоенной души, проводя свою поэзию через все круги ада, пытаясь при этом постигнуть весь ужас души, вопреки собственной воле оставшейся в теле после смерти. Его лирический герой погружается в холодную могилу дабы вести оттуда свой страшный репортаж:

Vita nova

Руки луна уронила –

Два голубые луча.

(Вечер задумчив и ясен!)

Ах, над моею могилой

Тонкий, игрушечный ясень

Теплится, словно свеча.

Грустно лежу я во мраке,

Замкнут в себе, как сонет...

(Ласкова плесени зелень!)

Черви ползут из расщелин,

Будто с гвоздикой во фраке

Гости на званый обед.

Для Шершеневича ад – это не огненные котлы, ад – это по Гоголю – быть похороненным заживо, или – точнее – умереть, но не упокоиться и остаться в могиле наблюдая собственное гниение (Ф.М. Достоевский «Сон смешного человека»).

Народ хоронил людей, умерших не своей смертью, на специальном кладбище, дабы неправильные – неупокоенные – не смущали правильных – упокоенных, не отвлекали их своими разговорами и мольбами. Вняв требованию мира церковь начала строить специальные Божьи дома, где хоронили неопознанных покойников, а также людей, умерших неестественным образом. И лишь самоубийцам было отказано в церковной земле и их хоронили за церковной оградой.

В Москве Шершеневич нашел себе жилье на Старой Божедомке. В том месте где когда-то держали неопознанные тела и хоронили умерших преждевременной смерью. Случайно ли?

В обществе, где «мир» решает судьбу человека, самое страшное – это быть изгнанным из «мира», можно получить телесное наказание, но остаться с миром. Можно заплатить штраф или даже утратить свободу, но все равно продолжать оставаться частью мира, даже умерев и будучи похороненным рядом с родственниками, человек остается частью мира и живущие поминают его в своих молитвах. Но если тебя отторгают, ты автоматически превращаешься в изгоя, в человека без корней, без роду и племени. Тебя уже не примут ни в родном доме, ни у друзей. То же можно сказать и о самоубийцах, есть пословица «на миру и смерть красна», обычно ее относят к внезапной смерти – например, человека казнят перед собравшимися зрителями. Но на самом деле мир – это общество, в котором живет человек. И если он умирает в своей постели в окружении родственников и друзей, эта смерть правильная, понятная и по-своему красивая (красная). Смерть – есть итог всей жизни человека. Что же касается самоубийцы – он уходит из жизни незаконно, то есть, сам делает себя добровольным изгоем. Он отлично знает: мало того, что его смерть станет ударом для его близких и друзей, она еще останется несмываемым пятном на их репутации, потому что они не смогут похоронить самоубийцу рядом с другими родственниками и, если и станут навещать его могилку, то будут вынуждены делать это украдкой, стыдясь.

Шершеневич прекрасно знаком с народной традицией, и он предвещает страшные события грядущего и снова делает это через любимый образ:

«Истинно говорю вам: года такого не будет!..

Сломлен каменный тополь колокольни святой.

Слышите: гул под землею? Это в гробе российский прадед

Потрясает изгнившей палицей своих костей».

Многие поэты декаданса принимали наркотики, травились, резали себе вены, желая тем самым разорвать всякие счеты с жизнью, много таковых было и среди близких знакомых поэта Вадима Шершеневича – возникающие как грибы после дождя общества спиритов вызывали души самоубийц, вопрошая их обо всем на свете.

«Если б знали, сколько муки скрыто

В смехе радостном моем!

Как мертвец, ползу из-под плиты.

Как мертвец, я в саване ночном.

Я не смею быть самим собою,

А другим не в силах, не хочу!

Покрываясь мглой ночною,

Улыбаюсь я лучу».

Но вот и любимая девушка, которую Вадим еще только мечтал назвать своей невестой, внезапно тонет. По народной традиции утопленницы превращаются в русалок или мавок-болотниц. Размышлениями о мучениях, которым теперь подвержена душа несчастной, навеяно стихотворение «Печаль»:

«Я видел в небе белые воскрылья

И толпы ангелов, Творцу слагавших Стих, –

Но птица траура свои раскрыла крылья,

Погасли в небе белые воскрылья,

И грустно никну – радостный жених.

К чему мольбы? К чему усилья?

Я – тьмы тоскующий жених.

Воспоминаний рой, как траурная птица,

Метнулся предо мной, лежавшим в забытьи.

Я в небе увидал кровавые зарницы;

Воспоминаний рой, как траурная птица,

Закрыл на миг все радости мои.

Так закрывают длинные ресницы

Глаза усталые твои.

Но ты – невеста осени певучей –

Словами тихими, как тонкою стрелой,

Метнула в рой воспоминаний жгучий.

Но ты – невеста осени певучей,

Подруга юная, горящая зарей, –

Низвергла скорбный рой летучий

Пред разгоревшейся зарей.

Интересно, что он употребляет выражение «невеста осени певучей», где и невеста, и осень женского рода. Впрочем, если бы осень была написана с большой буквы, мы бы понимали, что невеста теперь принадлежит другому/другой, но осень со строчной буквы дает представление и о времени смерти, и одновременно о том, что душа несчастной как бы растворяется в прекрасной, скорее всего золотой, осени. Почему золотой? Просто это самая красивая осенняя пора, а может быть потому, что золото мелькнет в последнем фрагменте стихотворения – «златые колесницы».

Воспоминаний рой, как траурная птица,

Метнулся от меня, простертого в пыли.

Я в небе увидал златые колесницы;

Воспоминаний рой, как траурная птица,

Сокрылся, приоткрыв все радости мои.

Так открывают длинные ресницы

Глаза горящие твои.

И что же — в результате этого стихотворения-заклинания любимые глаза открываются, невеста готова к возрождению.

Существует такая древняя форма магического договора, дошедшая до наших дней практически без искажений: «живи за меня». Так просили своих друзей и близких люди, знающие, что смерть на пороге. Следовательно, нужен человек, который поживет остаток жизни за умершего, дабы тот смог упокоиться с миром.

Вадим проживает за любимую весь этот тяжелый переход в одном стихотворении. Это функция жреца, который проводит ритуал, дающий умершему возможность очиститься, успокоиться и обрести надежду на второй шанс. Мужчина не может прожить жизнь за погибшую девушку, но зато поэт способен сохранить ее образ в своих стихах.

Но вот боль о любимой притупляется, душа умершей освобождает поэта от клятв, и он влюбляется во второй раз. И что же, вторая любовь погибает на железнодорожных рельсах.

Там, на вершине скал отвесных,

Откуда смертным схода нет,

Ты шепчешь много слов чудесных,

Безвольный требуя ответ.

На рельсах железнодорожных,

Зовя под встречный паровоз,

Ты манишь их, неосторожных,

Чтоб головой под треск колес.

Всем, кто взыскует тщетно хлеба,

Как ведом в глубине ночей

Твой синий плащ, что шире неба,

Твой голос вскриков всех страстней!

В часы, когда окрест все тише,

Лишь в сердце отзвук мрачных строф,

И я не раз твой голос слышал,

О черный ангел катастроф.

Пока в безумстве жизни жаждал

И счастья требовал еще,

Уже успел коснуться дважды

Моих избранниц ты плащом.

И вот теперь я в третий вижу,

Вернее, чувствую вблизи,

Что тот, кого я ненавижу,

Опять плащом пресиним движет

И вновь вниманьем мне грозит.

Сгинь, пропади, здесь место свято!

Кричу и бормочу одно:

– Иль нет тебя вблизи, проклятый,

Иль прибыл ты теперь за мной[4].

Шершеневич изучает народную традицию и знает, если не произвести необходимый ритуал, умершие неестественной смертью пополняют армию неупокоенных духов, справиться с которыми можно либо дав им другое тело и, следовательно, второй шанс, либо воплощать образы их страданий в стихах, дабы жертвы могли избавиться от своих мучений.

Примером такого стихотворения-заговора может служить стихотворение Шершеневича «Снежный болван»

Из снега сделан остов мой.

Я – ледяной болван немой.

Мой грубый, неуклюжий торс

К ногам безжизненным примерз.

Два неморгающих зрачка –

Два бархатистых уголька.

Льдяное сердце в грудь не бьет,

Льдяное сердце – мертвый лед.

Весенний луч... Бегут ручьи,

И руки мертвые мои

Еще беспомощней торчат,

И слезы-льдинки сыплет взгляд.

Весенний день и синева...

Подтаивает голова.

Весенний день лучом вскипел...

Я пошатнулся и осел,

И тяжело упал назад.

И только бархатистый взгляд

Глядит с укором на весну,

Нарушившую тишину.

Мертвые руки – это и сухие ветки, из которых делают руки снеговика, и, одновременно с тем, образ все чувствующего мертвеца, в конце стихотворения автор заставляет снежного болвана растаять, тем самым как бы отменяя невыносимое существование призрака.

***

Разочаровавшись в футуризме, в 1919 году В. Шершеневич вместе со своими новыми друзьями С. Есениным, А. Мариенгофом, А. Кусиковым организуют новую группу и, одновременно с тем, поэтическое направление «имажинизм». За год до этого Шершеневич опубликовал одно из самых значительных своих произведений — любовную поэму «Крематорий», в которой полемизировал с «Облаком в штанах» Маяковского. Через год она будет переиздана и получит подзаголовок «Поэма имажиниста».

Далее будут изданы книга стихов «Лошадь как лошадь», сборник поэм «Кооперативы веселья», «Вечный жид», «Одна сплошная нелепость»; Шершеневич участвует в коллективных изданиях «Коробейники счастья», «Золотой кипяток» и «Мы Чем Каемся», сотрудничает с журналом «Гостиница для путешествующих в прекрасном».

Шершеневич известен и обожаем публикой, в 1919 году он становится председателем московского отделения Всероссийского союза поэтов. Тогда же он принимается за переводы. В 1920–1930-е переводил с английского У. Шекспира, П. Корнеля, В. Сарду, с немецкого Рильке, Лилиенкрона, и с французского – Бодлера «Цветы зла». Проявляет огромные интерес к театру и особенно кино – теперь он пробует себя в качестве драматурга, сценариста, режиссера и кинокритика. Пишет книгу об И. Ильинском.

Что же до стихов, постепенно они начинают затухать и как бы отходить на второй план. В 1926 году наш герой публикует свой последний поэтический сборник «Итак, итог». Из самого названия видно, что поэт подводит черту под своим поэтическим творчеством.

Что же произошло с нашим героем и почему его заклинательная магическая поэзия сделалась ему не интересной или, быть может, бесполезной?

Обращаемся к биографии поэта. В 1926 году его вторая жена – актриса Опытно-героического театра Юлия Дижур – покончила с собой в возрасте всего-то 25 лет, заметьте, после ссоры с мужем (!). Все, что мог сделать после этого Шершеневич – это посвятить Юлии книгу «Итак, итог» и далее уже оставить магическую поэзию. После чего его поэтическая муза практически замолчала. А что он мог: случайная смерть и намеренное самоубийство – суть не одно и тоже. И если в первом случае он мог повлиять, написав стихотворение, во втором и книги было мало. Нужно было что-то особенное – огромная, сакральная жертва. Например, обещание не писать стихов.

Мне же хотелось бы завершить эту статью фрагментом стихотворения В. Шершеневича «Содержание плюс горечь», которое наилучшим образом характеризует его не только как поэта смерти, но и как певца любви.

Милая! Ведь навзрыд истомилась ты:

Ну, так оторви

Лоскуток милости

От шуршащего платья любви!

[1] Ф.М.Достоевский «Дневники писателя 1873 года».

[2] В.Шершеневич «Содержание плюс горечь».

[3] А.Пыжиков «Заложные покойники».

[4] Вадим Шершеневич. Реминисценция