Найти тему
Алексеевич

Соскучились по Сталину (6).

А тепреь об одной затее, осуществленной мною на дачном участке.

Посадил принесенные с леса и луга подснежники, незабудки, ландыши. Этими цветами в далекие детские годы радовал моих милых, нежных бабуль. Приземлил две елочки, две лиственницы, два клена, дубок, которых мы, хуторяне, берегли, уважали, каким поклонялись, особенно я, и в дополнение, сирень, што украшали когда-то нашу усадьбу.

А в дачном домике склал с кафелю печку, похожую на ту, что была в нашем доме и грела, когда дедушка рассказывал нам, детям сказки.

Смастерил и камин, чем-то напоминающий лежанку, на котором горела лучина длинными зимними вечерами.

Породнил дачный участок и с нашим хуторским полем: на нем, на участке, как когда-то на нашем хуторанском поле, растет овес и колосицца рожь, напоминая мне мое далекое детство.

Намеревался посеять рожь в 2002 году. Подготовил землю, а семена, которые дал мне мой земляк Л. Г. Закурадаев, где-то затерялись. Потом нашел, но было уже поздно – пришла зима. В этом году бросил в землю. Дружно взошли, зазеленели. Пусть рожь растет и радует глаз.

Мечтаю, чтоб дачных участок хоть немного был похож на Осипов хутор и притягивал к себе представителей третьего и четверторго поколения Мельниковых, прививал у них любовь к родной земле, желание жить и работать на ней.

…. Совершилось чудо… Вдоль дороги, метрах в ста от дачи выросли цветы, которые полюбились мне со вермен моего детства. Даже будучи взрослым, искал их повсюду, где бы не шел или ехал.

И когда находил, радовался от всей души. А вот как называют их, не узнал, хотя и распрашивал иногда местных крестьянок. Но безрезультатно.

Цветы эти стали для меня символом всего нового, сигналом о том, то что-то радостное и неожиданное должно вот-вот войти в мою жизнь.

Любые сердцу цветы сами пришли ко мне, чтоб поселится на моем дачном участке. Выкопал вместе с землей, на которой росли они, чтоб не повредить корни, и перенес на свій участок. Пусть цветут рядом с подснежниками, незабудками и ландышами, пробуждаючи с недров подсознания самые вазные и нужные мне сегодняшнему воспоминания про пережитое.

Вторая глава

Прощай хутор и прости!

“Са мною ты на яву і ў сьне,

мой родны край, блізкі і блізка.

Табой жыву. Малюся, як вясне.

Ты – песняў – дум найлепшіх калыска.

Нідзе, я ведаю, сябры, нідзе

не знойдуць лепшага у свеце вочы…”

Уладзімір ДУДЗІКІ

Прощальный стон-плач насельников хутора всколыхнул душу, отозвался кричащей болью в сердцах покидавших свой обжитый домашний очаг. Это было видно по утопающим в слезах глазам бабушки, мамы и тети Дуни, по их тихому рыданию, по оторопи дедушки.

С повозки я увидел, как на двери хаты уполномоченный повесил замок. Потом запер ворота на скотный двор. Хорошо помню, как замерло взволнованное ребячье сердце. Было похоже, что никто из выезжающих не обратил внимания на действия уполномоченного. Вот только дедушка оглянулся. Возможно, что хозяин хутора заметил повисший на двери его хаты замок.

Когда повозки проезжали мимо дуба, стоявшего недалеко от усадьбы возле бани, я, затаив дыхание, начал вглядываться в него. Дуб – дерево, которым я восторгался, любил. Он дал пристанище аистам, построившим на подвешенном колесе свое гнездо. Я всегда с нетерпением ждал прилета аистов, приветствовал их, даже больше, чем скворцов. Я любил их за верность и заботу о своих детях, вслушивался в их клекот и старался понять их «мудрый» язык. Как только прилетали аисты, мчался к дубу понаблюдать как они чинят гнездо.

Аисты уже покинули свое жилье. Крылья унесли моих обожаемых птиц на юг. Печаль растоптала душу. Дуб оголился. Но выглядел могучим исполином, захотелось остановить повозку и бросится к дубу, постоять около него, обнять, проститься.

Полустанок Ряста, куда должны нас доставить, находился примерно в тридцати километрах от хутора. Ехали не спеша, молча. Слышался только скрип колес, да легкое позвякивание чугунков, ведер, кружек, упрятанных в мешки. Одни комбедовцы, взгромоздились на повозки, управляли лошадьми. Другие, шагая сбоку, хотя и были несколько удручены, а может быть угнетены, не спускали глаз с горстки людей, «обеспечивали тщательное наблюдение» (как требовал в одном из своих приказов Г. Ягода) за транспортировкой кулаков.

На подводе рядом со мной сидели бабушка Ульяна и мама. Окаменев, не отрывая глаз, всматриваясь в очертания все уменьшающейся усадьбы, думали о ней и, конечно, мысленно прощались. На клочок земли, скрывавшийся за деревьями, смотрел и я. И волнения, и думы у нас были одни, и об одном: о нашем родном “кутс”, “што мілей у свеце Божым” для нас “існуе”. Взглянем на наши переживания глазами поэта:

“О край родны, край прыгожы!

Мілы кут маіх дзядоў!

Што мілей ў свеце Божым

Гэтых сьветлых берагоў…”

Якуб Колас

И вот теперь по жестокому умыслу правителей приходиться расставаться с Хатой, где вдыхали аромат свежевыпеченного ржаного хлеба, где лакомились медом и блинами: с колодцем, из которого пили чистую, студеную воду, с лошадками и коровами, с нашим Валетом, с землей.

“Дзе мядамі пахнуць грэчкі,

Нівы гутарку вядуць,

Дзе увосень плачуць лозы,

Дзе вясной лугі цвятуць…”

Якуб Колас

И так только за горизонтом исчез наш хутор, бабушка, придя в себя очнулась, вытерла платком мокрое от слез лицо, все еще вздрагивая, сказала: «Рвется и плачет мое сердце. Чтоб их злодеев ноги не носили…»

В то время мы еще может быть не осознали (не почувствовали), что прощаемся не только с родным гнездом, прощаемся с отчим краем, с Бацькаўшынай-Беларусью. Такое понимание придет позднее, сначала в товарном вагоне, а потом в концлагере в Вологде.

Когда переезжали речку Ряету по ветхому мосту с одной телеги соскочило, едва не угодив в воду, колесо. Охранники-комбедовцы быстро водрузили его на место.

Дорогу до полустанка, с которого начался наш “шлях не кароткі” на далекий Север, владелец хутора, тетушки Аня и Дуня прошли пешком. Они не подчинились уполномоченному – не сели в повозки.

И вот три колымаги с кулаками из Бродов въезжают в назначенное место. В тупик на втором железнодорожном пути стоит длинный товарный состав. С правого бока видимо-невидимо людей и телег, прибывших из нескольких деревень Чаусского района. Этот людской поток в кольце вооруженных милиционеров. Каждой явившейся семье определен вагон. Нам достался седьмой вагон. Добравшись до него нежадно-негаданно увидели отца и всех братьев, незадолго привезенных сюда из Чаус, где они находились под арестом в церкви. Растерялись. Бросились обниматься. Брызнули слезы радости и горечи.

Грозно подается команда грузиться. Все, что находилось в повозках, моментально забрасываем в вагон. Кстати оказались выпущенные из первой неволе мужчины. Забираемся сами. Укладываем узлы. В седьмой вагон запихнули еще с вещами две семьи из деревни Лапеши. Закинули деревянную бочку для отправления нужд. Разрешили запастись водой.

Сверив по спискам загнанных в вагон трех семей, захлопнули двери. Почти одновременно закрылись створы всех вагонов состава. У каждого вагона возник милиционер. И тогда разразился плач сотен людей, приехавших проститься с выселенными. Запричитала, заголосили, захлебываясь слезами родня, поддержанная односельчанами. Рыдания перемежевались со словами сожаления, сострадания, обиды, досады, тревоги за детей. Через многоголосый плач прорывалось проклятие тем, кто упаковал в телячьи вагоны крестьян, и гонит их в неведомую даль.

Громыхнув, поднатужившись, с силой выпустив пар, паровоз с трудом сдвинул состав и потащил его веред. Лениво, как бы неохотно набирая скорость, товарняк приближался к Бродам, находившимся в трех километрах от полотна железной дороги. Прильнув к маленькому окошку и к щелям в проемах вагона, увидели силуэт нашей деревни. Но как не напрягались, различить Осипов хутор не смогли – его заслонили деревья Бродов. Нетрудно представить, что у нас было на душе.

Не покидая поста хотели на взглянуть на контуры станции Чаусы, по многим обстоятельствам ставшей близкой для нашей семьи. Но поезд, уже набирал скорость, проходя станцию, не замедлил движение. И контуры станции только промелькнули. Кулацкий эшелон первую остановку сделал на станции Веремейки, последней станции на территории Могилевской области. Вагоны молчали. К ним никто не допускался. Паровоз, заправившись водой, дал короткий гудок и пошел в сторону России, на Север. Эшелон из более чем пятидесяти «телячьих» вагонов, вместивших как минимум 100 семей белорусских кулаков – это примерно около тысячи человек. Третью часть составляли дети.

За Оршей охрану состава передали «каменным» красноармейцам в островерхих шлемах («буденовках»). От белорусских милиционеров они отличались внешней суровостью, жестокостью и бездушием.

Товарные вагоны, в которые затолкали несколько сот живых душ, стали для них тюрьмой. Но и в этом пекле «кулаки» не замкнулись в свое горе, не впали в безнадежное отчаяние, не перестали “звацца людзмі”: организовавшись для продолжения жизни в этих условиях и для поддержания духа. В тяжелейший час в отношениях друг с другом стали более, отзывчивее бросались помочь своим и чужим, делились пищей, глотком воды.

“Пачуцці не анмялі!” (А. Салавей). И как принято, кляли своих мучителей (“каб іх ногі на насілі”), грозили Божьим судом, добрались до Сталина, называя его «душегубом». Решительнее, смелее эта тема зазвучит в их среде в лагере.

Наша исстрадавшаяся семья в вагоне в полном составе. Она как бы воссоединилась. Вернулись из предупредительного заключении четыре брата. Мы были рады- радешеньки. Но боль, от разлуки с хутором не утихала. Она даже обострилась. Пережив радость возвращения в семью Чаусских пленников , в «телячьем» вагоне под стук колес остро почувствовали, что мы в неволе, осознали, что изгнаны с прадедовской (Киреевской) земли “Думы! Думы” І ў дзень і ўначы” (А. Салавей). Одолевали думы о том, что нас ждет, за что мы так жестоко пакарыны, вернемся ли мы в свою деревню. Я не отходил от папы, льнул к нему. Усаживали на колени мои дяди, осыпали ласками, голубили. Говорили о наших любимцах – серо-белых конях. Рассказывал им подробнее о побеге Сивки из колхозного плена.

Вспоминали о хуторской жизни будем поддерживать свой моральный дух на всем пути в Вологду и в лагере. Вспомнить было о чем. Однажды дедушка взял меня за руку, подвел к вагонному окошку, зарешеченному колючей проволокой. «Тяжело вековать, милый внучек. – сказал он, и, глубок вздохнув, поделился скорбью и роздумом по поводу случившегося. Конечно, не все могло запомниться. Но я уловил главный смысл его признания. Восстанавливая присоединил к нему слышанное о положении дел до и после. Это и есть его видение, понимание обстановки, душевное смятение в дни страшных испытаний для кулацкой крестьянской семьи.

«Сердце мое сжимается от боли – продолжал дедушка. Замерла душа. Колотится в груди. И не одного меня. Согнали с земли, политой нашим потом и кровью, с земли, где жил сильный и добрый Кирей, мой отец, твой прадедушка. На ней похоронена наша родня. Теперь никто не придет на Радуницу к их могилам, поклониться родным душам.

Не «закрануе» наш белый сад. Заморят коней. Некому будет напоить их чистой водой из колодца, повести в ночное. Не сносить головы нашему защитнику Валету.

А как хочется вернутся и увидеть над хутором синее небо, “зоркі”, выплачивающий из-за туч “залаты маладзік”. Наступит “прыгажуня вясна”, а я не выйду в поле посеять гречку, лен, горох… Зашелестит ли, заколоситься ли посеянное мной жито? А появится ли в нем васильки? “Зазвініць” лето, а мы не выйдем с косами на цветущий луг. Но попьем с тобой, мой внучек, в лесу кленового соку, не нарвем бабушке Ульяне подснежников, не вдохнем духмяны пах чабора. Горько и обидно, что не смогу обнять, приласкать сироток Маню и Володю, рассказать им сказку.

А что станется с нашей старой доброй Хатой. Кто уберет ее, натопит печь и испечет так вкусно пахнущих житный хлеб. Жаль, что хата не огласиться молитвой. Соберемся ли мы все когда-нибудь в своей хате?

Знай, мой мальчик, наши “нелюдзі-ворагі” ответят за пролитые нами слезы. Бог их накажет, он справедлив и милостив.

Разгубленный дед Осип постоял немного в глубокой задумчивости, не удержавшись на ногах, присел на «клумак», и , прикрыв рукавом лицо, заплакал. Я прижался к дедушки и заплакал вместе с ним.

Мой дед “як той колас, ветрамі падбіты” (Н. Арсеннева). Но не упал. Знаю, что в нем не угасла надежда “жыцце не замірае”.

Многое высказанное моим любимым «нязвольным» дедам в окрапленым слезами слове созвучно тому, что выстрадав каждое слово написали белорусские поэты: Наталя Арсеннева, Владзімір Дудіцкій, Алесь Салавей і др.

Две недели, прожитые в запертых, по существу запломбированных вагонах двигавшегося поезда «дальнего следования» явились для выселенцев экзаменом на стойкость в особых обстоятельствах.

Наша семья, отрешенная от привычное домашней работы, не изнывала от ничегонеделания, не пришла в отупение. Чем был занят день? Должно – кормиться… Эту заботу взяли на себя женщины. Но что делили между неистощимые на поварские выдумки бабушка и мама. Они делали между обитателями неуютного «дома» испеченный еще в хуторской печи высохший хлеб на сухари. Случалось, что к ломтику хлеба добавляли малюсенький кусочек сала. Раз в два дня охрана бросала булку хлеба каждой семье. Это называется сухоядение. Еще хуже было с питьевой водой. Ее давали с расчета глоток на человека. Томила жажда.

Не забывали о Боге. Икону, которую мама отвоевала у комбедовцев сразу же после внесения в товарный вагон, обернув набожником, повесили на стене. И Микола-Чудотворец стал принимать от невольников молитвы. Следовали тому ритуалу, который утвердился в нашей хуторской хате. Верили, что святой Микола услышит нас.

Но если охрана получила команду напоить затворников, открывались двери, и с каждого вагона брали несколько человек со своими емкостями: ведрами, кадками, чугунками и вели в порядке очередности в водокачке. На принесенную в вагон воду не кидались. Сохраняли порядок. Пили взахлеб. Не всегда удавалось напиться вдоволь. Небольшую толику воды оставляли в запас, для детей.

Дети были в постоянном недоедании. Голодали. Но чаще просили не пищу, а воду. Не смолкали их голоса: «Хочу пить! Воды!».

После водопоя выносились и очищались параши. Это была самая унижающая процедура.

Вернемся к «времяпрепровождению» нашей семьи, продолжим дневник испытаний. Мама и тетя Дуня с вывезенной из кухни шерстяной пряжи вязала варежки и носки, знали, что пригодятся. Бабушка латала порванную верхнюю одежду.

Видел, как нередко мои опекуны погружались в длительное молчание. Но не дремали. Были сосредоточены. Мне тогда чудилось, что они пребывают “у думках горкіх” о нашей страшной доле.

Обычно “і у дзень, і у начы” оживали: вели беседы о прожитом. Они, как правило, сводились к воспоминаниям, через которые просматривалась, вся жизнь хутора, начиная с того времени, когда наши пращуры оставили Клины соседнего района и поселились в Чаусском районе. Вместе с другими крестьянами возвели деревню, назвав Бродами. И как осваивали полученную землю, корчевали лес, прокладывали через болото дорогу, рыли канаву. А потом из деревни перебрались на свой надел земли, где построили хату, обзавелись хозяйством, умножая его, посадили сад, развели породистый скот, вывозили из леса сосновые бревна для новой пятистенки, как поднатужились купили молотилку.

Как-то всех неожиданно порадовал дедушка. Он признался, что со своего поля, на котором росла рожь, набрал несколько горстей земли. Из одного узла извлек торбочку с этой землей и передал дяде Максиму.

Торбочка пошла по рукам. Заглядывали в нее, нюхали землю, прижимали к щекам. Наша земелька! Родная! Милая!

Ей, земле от Кирея, посвящали большую часть «свободного» времени. Говорили о ней с почитанием, как кормилице, и с болью. Отнятая советской властью у продолжателей рода Мельниковых, она осталась ярким образом в душе и сердце. Зацепили весь земледельческий календарь. Как ублажали поля, чтоб они родили, как сеяли, пололи, убирали, жали и косили, молотили. Тете Дуне ближе и дороже других культур был лен. Она опекала ,теперь сказала бы курировала «участок на котором было посеян лен» Выращивая лен, она любила его, называла синеоким.

И вот, когда-то заметил о пользе льна, тетя Дуня красочно поведала, как тоненькие голубенькие стебельки, пройдя долгую обработку становились полотном.

В памяти дяди Максима ожил сенокос. И он картинно воссоздал его. На луг до восхода солнца выходили все мужчины (грамадою). Начинали косьбу, пока не высохла роса. Косы острили заранее, каждый свою. Становились в ряд. Впереди дедушка. Зазвенели косы, и начала ровным шнурком укладываться трава. Сенокос, как его падал дядя Максим, взволновал меня, может быть потому, что я не раз видел, как косят дедушка с сынами, когда с мамой носил им завтрак. Наблюдая, по-детски восхищался их слаженной работой, красоте движений, звону кос.

«А что за кони были!» - воскликнул одни из собеседников, когда зашел разговор о нашем скотном дворе. Кони, принесшие хозяйству Осипа известность, прочно связали нашу семью с Хутором, вошли в жизнь Мельниковых как светлая и горькая страница, их тоскующее прощальное ржание, когда мы покидали хутор, уникально, неподдельно. Забыть об этом невозможно.

К сожалению, не услышали голос отчаяния и верности те, кто досматривал коней, водил в ночное: Прохор и Виктор. Отчаявшись, конечно бы, и возгордились. А сейчас, включившись в беседу дополнили о преданности, доверии и силе своих подопечных. Вспомнили, что на их знаковый свист кони поднимали головы и откликались радостным ржанием. Я были захвачен тем, что узнал о серо-голубых лошадках, которых беззаветно любил. Надежды увидеть их, погладить, прикоснуться к головам, поглядеть им в глаза у меня не осталось.

Не отошли от сновидений. Проснувшись поутру бабушка, мам и тетя Дуня спешили поделиться увиденным в них. Случившееся в них происходило, как правило, на нашем хуторе. Иногда в мир порой странных своих снов они вводили всех нас. Их лица светились испугом и болью. Маме во сне виделись ее дети: Володя и Маня. Они подвергались опасности: заболевания, терялись (исчезали), оказались в охваченном огне помещении, откуда их приходилось выхватывать.

Судьба Володи и Мани беспокоила всех нас. Дедушка, беседуя со мной сожалел, что он не может приласкать своих внуков, позабавить их сказкой.

О своем сне поведала бабуля: загорелся скотный двор, она бросилась выгонять любимые коровушки, на ней запылала одежда. Потушить помогали все хуторяне.

Мне тоже снился хутор, но почему-то мирно живущий, без происшествий. Играем со сверстниками в прятки. На молотьбе погонял лошадей. Обтрясаем с дядей Витей в саду сливы. Носил обед, подгребал косцам сено и помогал укладывать на повозку. И самое приятное: собирал с дедом землянику в кузовок, сделанный из коры осины.

Конечно, видели сны и мужчины, но желания познакомить с ними не высказывали. Но однажды дядя Прохор рассказал об увиденном во вне побеге, как он со своими братьями решили бежать из церкви, в которую они с другими «опальными» кулаками были загнаны. За ними гналась полиция с собаками, но они ушли от погони и добрались до хутора.

Укрепляла и поддержка моральный дух, а возможно и физическое состояние загнанной в товарный вагон репрессированной крестьянкой семьи приверженность к народным традициям. Струился фольклорный родник. В сознании и переживаниях ожили народные праздники, календарные обряды, весенние хороводы, песни. В знании обрядов, конечно, первенствовали “гаспадыні”. Они задавали тон. У каждой было свой любимый обряд. У тети Дуни – “Гуканне вясны” и “Троіца”, у мамы – “Купалле”, у бабушки - “Жніво”.

Бабулю Ульяну захватили осенние обряды, связанные с уборкой урожая, которые она досконально знала. Зажинки и дожинки хуторяне проводили совместно с жнеями деревни при активном участии Ульяны как организатора. Она охотно поделилась опытом, ввела слушателей в поэзию обрядовых действий. Бабушка показала, что нелегкий труд жниц пользовался признанием. Интересен обряд, который призван был вернуть жнеям потраченную силу. Катаясь по полю по окончании жатвы, жнеи должны были приговаривать:

“Ніўка, ніўка!

Аддай мне сілку

На другую ніўку!”

“Гаспадыня” Ульяна привела на память не одну жнивную белорусскую песню:

Павей, вецер, дарагою

за мной, маладою,

развей мою русу косу

на плячах па воласу…”

“Ой, жыва, жыва пара страдная,

а жаночая доля марная.

А я, жнеечка, жыта жаць іду,

двое дзетак дай з сабой бяру.

Дзіця першае наперадзе нясу,

ззаду дый калысачку,

другое дзіця за ручку вяду, ой,

а з боку жыганы цягну…”

Песни делали рассказ очень выразительным. Им заслушивалась до поздна вместе с нами кулацкая семья из деревни Лапеши.

Приведу воспоминания о том далеком смутном времени. Вернусь в наши дни. Власти на самом высоком уровне захотели возродить дожинки, уже давно забытые. Не трудно догадаться, с какой целью. Но что это за дожинки. Вот какими их увидел поэт Нил Гилевич:

“ У Мастах святкавалі дажынкі,

Двое сутак свяціўся экран,

і пагода – ніводнай дажынкі.

І рэклама на весь небокрай.

І ніводзін не здрэйфіў прамоўца.

Каб які табе перакое.

І ніводнага роднага слоўца!

Каб не гэны сівы Белакооз…”

\1997 г. верасень. “Народная воля” № 167/

Как они далеки “ па своім змесце і аліччы да сапрадўных народных традыцый, звязанных з ванцом цяжкай і святой справы земляроба”. Это фальсификация. “Каб узаконіць фальш своіх амбіцый”

Еще одну страницу народных традиций мой перевернул мой папа. Он обратился к «Дзядам». Показал, как отмечался на хуторе этот праздник, ознаменовывался с особой торжественностью. Папе удалось живо передать весь ход праздника. Хозяин дома, а его обязанности выполнял Саша, говорил следующее:

“Святые Дзяды, клічам вас.

Хадзіце да нас!

Есць тут усе, што Бог даў,

Што я для вас ахвяраваў,

Чым толькі хата багата.

Святые Дзяды, просім вас,

Хадзіце, ляціце да нас!”

Не остались без сказки. Оказались, что она особенно нужна замурованным в товарном вагоне, оторванным от внешнего мира людям.

Сказку у дедушки попросил я на второй день после того, как он поделился со мной своими думами. И погрузился в сказочный мир. “Як Інан-царэвіч двай прасіцца: “Бацюшка, родны, пусціце свету пабачыць”. Цар даў яму каня, збрую, меч, ружжо. Іван-царэвіч паляваў п лясах, па пушчах. А потым праз шкавыя прыгоды ажаніўся і стаў жіць у Будайгорадзе…” Замирало сердце не у одного меня. Рядом разместились три маленькие Соколовские. Нас взволновали и сказки о животных: “Зайкіна хата”, “Каза у арэлях”, “Сонца і вецер”.

Хочу заметить: нет более прямого пути к душе ребенка чем путь через сказку.

Слушали дедушкины сказки и взрослые. Придвинулись к нам и старшие Соколовские. Их не могла оставить равнодушным борьба добрых и злых сил. Зло и неправда в сказках наказываются, посрамляются, добро неизменно торжествует.

Беларусы: “Любяць казкі аб дзеях мінулюх,

аб жыцце сваіх продкаў свабодых,

аб гушчарных бароў шумах-гулах,

аб прадоннасці рэк мнагаводных..”

Наталля Арсенева

Изливая душу по поводу горькой доли своей семьи. Мельниковы непременно перекинулись на долю всех белорусов.

“Ніхто такой долі на зведаў у свеце,

як мы, Беларусы, на собскай зямлі!”

Алесь Салавей

Толчок дало стихотворение Я Купалы «А хто там ідзе?”. Зашел как-то разговор об участии чаусских кулаков, оказавшихся вместе с нами с товарном эшелоне. За какие грехи у самых трудолюбивых крестьян отняли принадлежащую им землю, обрекли на муки. Нежданно-негаданно наш Прохор начал читать наизусть “А хто там ідзе?”

“А хто там ідзе, а хто там ідзе

Ў агромністай такой грамадзе?

-Беларусы.

А што яны нясуць на худых плячах,

на руках у крыві, на нагах у лапцях?

- Свою крыўду…”

Прослушав верш Я Купалы, смутились. Замолчали. Задумались. Но потом, пораскинув умом, стали робко размышлять по поводу того, что сказал поэт “не адзін мільен” белорусов покорно “ нясуць на худых плячах, на руках у крыві, на нагах у лапцях – свою крыўду” и терпят гнет и унижении. Сколько же можно было сносить? – спросил кто-то из собеседников… Не выдержали. «Беда, гора» разбудила сон белорусов. “А чаго ж, чаго захацелася ім?” “Пагараджаным век, ім сляпым, глухім? – Людзьмі звацца!”

Шел эшелон медленно, подолгу простаивая на станциях. Из вагонов никого не выпускали. Двери лишь приоткрывались для того, чтобы вынести нечистоты, бросить на каждую семью булку черствого хлеба и подать воду. С питьевой водой было очень плохо. Воду приходилось выпрашивать. За второй глоток расплачивались полотенцами, скатертями, полотном. Ее отпускали с расчета глоток на человека. Томила жажда.

Стоило товарняку сделать остановку на станции или разъезде, как незамедлительно начиналось стуканье по всему составу в двери вагонов, напоминающее барабанную дробь. Раздавались отчаянные крики: «Воды! Воды! Дайте воду!». Эшелон мог стоять несколько часов. Охранники не реагировали на «бунт» переселенцев. Никто не подходил к вагонам. Тогда крики становились душераздирающими, перерастали в ругательства и проклятия: «Изверги! Мучители! Злодеи! Воды! Воды!». Но если охрана получала команду напоить затворников, открывались двери и каждого вагона брали несколько человек со своей посудой: ведрами, чугунками и даже ночевками и вели в порядке очередности к водокачке. На принесенную в вагон воду не набрасывались. Сохраняли порядок. Но пили взахлеб. Редко удавалось напиться вдоволь. Небольшую толику воды оставляли про запас, для детей.

Дети были в постоянном недоедании. Голодали. Но чаще просили не еду, а воду. Не смолкали их голоса: «Хочу пить! Воды!».

Стоял декабрь. Увидеть позднюю осень из наглухо запертого вагона было невозможно. Нельзя было это сделать и через единственное малюсенькое затянутое колючей проволокой оконце. До него было трудно дотянуться: оно размещалось в верхней части вагона.

В вагоне днем донимала духота, а ночью холод. Спертый воздух не продохнуть от зловония. Стоны обессиленных заболевших стариков и плач детей. Затворники умирали. Преимущественно маленькие дети. Копать могилы не позволяли. Издав короткий протяжный вопль-крик, умершего, завернутого в какую-нибудь постилку, а то и просто в тряпье, родственники поспешно выносили из вагона и оставляли на перроне, или где-нибудь в заброшенном углу, а то и прямо на полотне железной дороги. Охранники торопили.

Приближалась Вологда. Умерших старались скрытно довезти до пункта назначения, чтобы предать земле. За день до прибытия состава в Вологду красноармейцы из охраны велели пассажирам «собирать вещи», готовиться к выгрузке.

Заканчивалось почти двухнедельное пребывание в замкнутом пространстве, отгороженном от внешнего мира, от природы. Истомились. Но нетерпения скорейшего прибытия на конечную станцию не испытывали. Знали, куда везут.

Замедляя ход, эшелон остановился. Вологда. Первый раз охранники одновременно распахнули двери вагонов. Оторопев, кулаки сгрудились у открытых дверей. Но на «волю» не бросились. Пришлось подавать команду: «Выходи!». Прохор и Виктор, выпрыгнули из выгона, начали принимать узлы и складывать их в кучу. Это же делали и Соколовские.

Оцепив прибывший товарняк за выгрузкой сделали чекисты в фуражках с малиновым околышем. Действовали они решительнее бойцов Красной Армии, сопровождавших переселенцев от Орши. Вдоль вагонов образовались нагромождения пожитков, возле которых заплаканные «приехавшие». Вынесли умерших. Родственники начали хлопотать о погребении. Паровоз издав тихий протяжный гудок напоминавший грустную песню, потянул товарняк – может быть за новым живым грузом.

Начало темнеть. Туман, словно влага, окутывал груды вещей и суетящихся возле них людей. Надо было согреется. Развели костры. Горящие дрова и люди, обнявшие их, чем-то напоминали цыганских кочующий табор, остановившихся на ночлег после длинной дороги, но скорее солдатский бивак после жестокого боя. Детей кроме тепла кострищ, согревали одежда и ласка родных. На меня накинули шубу дедушки.

Еще день и ночь пришлось провести у костров на железнодорожной станции под открытым небом. Эти двое суток были едва ли не самым тяжелым временем на пути в вологодские «соловки». Дядя Максим назвал их пеклом. С каплей воды и коркой под бдительным присмотром чекистов.

На третий день рано утром появилось около сотни фур с хмурыми недовольными возницами в обшарпанных поддевках. Они-то к вечеру и завезли белорусских кулаков в сосновый лес километрах в двадцати от Вологды.

Продолжение следует.