Найти тему
Yuri Ecrlinf-Linnik

ПЕРЕВОДЧИК против ИЗДАТЕЛЬСТВА: Искусство творить потери, фрагмент 4

это ЧЕТВЕРТЫЙ фрагмент романа Алис Зенитер, название которого я перевожу как «Искусство творить потери» (Alice Zeniter, «L' Art de perdre»); первые 120 (сто двадцать) страниц этого романа (то есть почти ТРЕТЬ книги) я перевел еще в 2018 году и разослал во все русскоязычные издательства. И вдруг сейчас я узнаю, что в 2022 году этот роман вышел в переводе Нины Хотинской в издательстве «Livebook» под названием «Искусство терять». Оправдать подобное поведение издательства «Livebook» можно только в одном случае: если мой перевод – ПЛОХОЙ, настолько плохой, что редакция издательства предпочла заказать перевод всей книги другому переводчику, в то время как в их распоряжении был мой перевод первой ТРЕТИ от общего объема данной книги. Прошу всех, кому это интересно, писать комментарии к видеоролику «ПЕРЕВОДЧИК против ИЗДАТЕЛЬСТВА» (на моем канале «Yura Ecrlinf Linnik» на платформах «YouTube», «Rutube», «ВКонтакте») и высказать мнение о том, правильно ли поступило издательство, отвергнув мой перевод. Вы можете сравнить мой перевод с переводом Нины Хотинской и определить, чей перевод лучше. Еще раз подчеркну, что мой перевод существовал еще в 2018 году, и я могу ДОКАЗАТЬ это в СУДЕ, если дело дойдет до судебного разбирательства.

АЛИС

ЗЕНИТЕР.

ИСКУССТВО

ТВОРИТЬ

ПОТЕРИ

(фрагмент 4)

Сидя на одной из скамеек таджмаата, то есть сельского схода, Али наблюдает за группой местных мальчишек – этим пестрым сборищем, где смешались дети всех возрастов, разного роста и цвета волос. У отпрысков семьи Амрушей на головах словно бы надеты медные каски, маленький Белькади порос белокурым мхом, у остальных – черные кудряшки, отливающие гагатом, как, например, у Омара, сына Хамзы, которого Али недолюбливает, ибо тот имел дерзость родиться на два года раньше Хамида.

Вся эта ватага скучилась вокруг Юсефа Таджера, самого старшего из них: он уже подросток, и только крайняя бедность удерживает его среди детей. У него нет средств, чтобы купить себе звание мужчины. Хотя по линии бабки он является родственником Амрушей, но те отказываются его признавать и давать ему работу, поскольку его отец так и не заплатил им свой давний долг. Здесь говорят, что долги лежат перед входной дверью, как сторожевые собаки, и не пускают богатство внутрь дома. Хотя отец Юсефа умер много лет назад, сын унаследовал его позор, и теперь ему, четырнадцатилетнему мальчику, приходится выкручиваться самому, безо всякой посторонней помощи. Он перебивается уличной торговлей в Палестро. По этому поводу Али частенько говорит с веселым презрением: «Никто не знает, что именно он продает и сколько на этом зарабатывает. Возможно, ничего. Но это занятие отнимает всё его время». Юсеф вечно в пути между городом и деревней, он то поднимается в гору, то спускается в долину, он всё время ищет попутный автобус или телегу туда-то или туда-то, говоря, что это «очень срочно» и что это ему нужно «для работы». Но несмотря на всю свою бурную деятельность, Юсеф никогда не имел ни гроша в кармане.

– Если бы мне платили вовремя, – часто говорит он, – я бы уже был миллионером.

Поскольку взрослые мужчины насмехаются над его бесплодными усилиями, он предпочитает общество детей, которые боготворят его. Сегодня, пока их склоненные головки заслоняют то, что происходит внутри их кружка, толпа мальчишек является одновременно и залом, где Юсеф выступает, и публикой, которую он очаровывает. «Интересно, что они там скрывают своими маленькими спинками», – думает Али. Уж не курят ли они? Юсеф иногда угощает их сигаретами. Однажды Хамза избил его палкой, после того как Омар пришел домой, и от него разило табаком. Али приближается к ним, чтобы проверить, чем они занимаются. Мальчики расступаются перед ним, но не убегают: они любят Али, особенно его карманы, полные звонких монет. Они расступаются просто потому, что присутствие хотя бы одного взрослого уже разрушает волшебный мир их детского кружка, чья магия теряет силу, когда большие люди вторгаются сюда. (Порой из-за этого горько сжимается сердце Али, и такая же горесть будет порой сдавливать сердце Хамида, ибо эту границу между детством и взрослостью можно пересечь лишь один раз и только в одном направлении).

– Что вы там рассматриваете? – спрашивает Али.

Его племянник Омар протягивает маленькую фотокарточку, которую дети передают друг другу из рук в руки. На ней запечатлен человек с длинной бородой, в европейском костюме, покрытом плащом-бурнусом. На голове у него феска, которая должна быть красной, но черно-белое фото превращает ее в темную – более мрачную, чем его брови. Омар показывает карточку дяде, держа ее в ладонях словно какую-то драгоценность или раненую птичку. На это с улыбкой смотрит Юсеф. Между его передними зубами – широкая щербина, через которую просачивается сигаретный дым. Когда он переводит взгляд на Али, в глазах его читается плохо скрываемый вызов.

– Ты знаешь, кто это? – спрашивает Омар.

Али кивает головой:

– Это Мессали Хадж.

– Юсеф сказал, что это отец нашей нации, – гордо объявляет один из мальчиков.

– Да ну? А что Юсеф еще сказал?

Сам Юсеф не возражает против такого перекрестного допроса. Он позволяет малышам отвечать.

– Он сказал, что, если бы мог, то завербовался бы в армию Египта, чтобы затем идти на подмогу алжирскому восстанию, – заявляет один из Амрушей с большим восхищением.

– А ты знаешь, где расположен Египет? – спрашивает Али.

В следующую секунду сразу десять рук одновременно указывают самые разные направления.

– Маленькие ослята, – говорит Али с нежностью.

Он возвращает фотокарточку детям и удаляется, ничего больше не прибавив к этим словам. Но Юсеф окликает его:

– Дядюшка!

Такое обращение считается весьма уважительным, и его принято адресовать всем старшим, здесь, в этом обществе, где семейные связи представляются самыми важными, и где вертикальная иерархия колонистов (обозначаемая частым повтором слова «сид» – «мой господин») еще не успела установиться. Али оборачивается.

– Независимость – это не просто детская мечта! – кричит Юсеф. – Даже американцы говорили, что все народы должны быть свободными!

– Америка – это далеко, – отвечает Али после минутного раздумья. – Чтобы доехать хотя бы до Палестро, тебе придется попросить денег у меня.

– Ты прав, дядюшка, ты прав… И, кстати, ты не мог бы подвезти меня туда завтра?

Али не может не улыбнуться ему в ответ. Он чувствует душевную приязнь к этому пареньку: возможно, потому, что Амруши неприязненно к нему относятся. А может быть, его подкупает развеселая удаль Юсефа, несломленная даже нищенским положением сына вдовы. Али подумывает о том, чтобы этой осенью, в пору жатвы, предложить ему поучаствовать в сборе урожая или поработать на одной из выжималок. Только надо будет зорко следить, чтобы этот мальчишка не приближался к женщинам. Его хорошо подвешенный язык частенько возмущает мужей, братьев и отцов, и если каждый раз это сходит ему с рук, то лишь благодаря их жалости к его матери. Произнося ее имя, все неизбежно прибавляют: «бедная». Уже вошло в обычай так называть ее в разговорах местных жителей: «бедная Фатима».

Вечером, за общим ужином, объединившим вокруг блюда кускуса все три семьи – Али, Хамзы и Джамеля, к ним всем троим обратился Омар, поинтересовавшись, любят ли они Мессали Хаджа. (Он сказал именно «любят», он не сказал «поддерживают» или «согласны с ним»: он еще не понимает, что такое предводитель политического движения, он видит лишь образ всенародного отца).

– Нет, – сухо ответил Али.

Сердце Омара горестно сжалось, ибо ответ дяди провел глубокую борозду между ним и Юсефом, из-за чего положение Омара в их мальчишеской ватаге может серьезно пошатнуться. Юсеф – старше, Омар – моложе. Юсеф, таким образом, всего лишь терпит присутствие Омара. Но если его настроение изменится, Омару придется остаться дома с Хамидом, который вообще еще младенец, и Омар безуспешно пытается научить его своим играм. Омар опечален, ведь Юсеф только что дал ему эту фотокарточку, которая спрятана сейчас у него за поясом. И он понимает, что отныне не может смотреть на Мессали Хаджа, не думая об ответе дяди. Теперь фотокарточка навсегда запятнана этим «нет», словно бы написанном на лице старика с глазами разгневанного пророка.

– Почему? – робко спрашивает Омар.

– Потому что Мессали Хадж не любит кабилов. (Али тоже применяет глагол «любить», вместо «поддерживать наше движение», или «одобрять наши требования», или «обещать предоставить нам автономию»). Для Мессали Хаджа независимый Алжир – это такой, в котором все жители станут арабами.

Омар кивает головой, делая вид, что понял его. Однако, в этой семье, где основным языком является арабский (и только женщины говорят на одном кабильском), и слушая эту фразу, которую Али произнес по-арабски, мальчик не видит причин разделять гнев дяди. Он в замешательстве смотрит на взрослых, которые единодушно соглашаются с мнением Али (даже женщины, подносящие блюда к столу). Мальчик ждет еще несколько долгих секунд, прежде чем решиться спросить:

– А… что вы имеете против арабов?

– Они нас не понимают, – отвечает Али, перед тем как повернуться к брату и начать разговор о предстоящем сборе урожая.

Омар, который тоже его не понял, молча отправился спать, тайно опасаясь, не означает ли это, что и он сам – араб.

*

«Безучастное отношение к общей борьбе есть преступление».

Первая листовка

Фронта Национального Освобождения Алжира.

1954 год.

Начиная с 1949 года Али является вице-президентом Общества алжирских ветеранов в Палестро. Это не такая уж важная должность, и ничего особенного тут, как правило, не происходит. Главное, что Общество имеет свое помещение: зал, выделенный французской администрацией в их распоряжение. Порой зал пустует. Иногда же здесь встречаются несколько человек. Они играют в карты и в домино, обмениваются новостями. Зачастую они приходят сюда, нацепив свои медали, которые тут имеют истинный вес, тогда как там, в горах, впечатляют разве что мальчишек, любящих всё блестящее: ведь там никто не понимает значения каждого металлического украшения и каждой ленты.

Для Али – это подходящий повод не возвращаться к себе в деревню сразу же, как только он заканчивает свою работу в городе (теперь его работа исключительно руководящая и представительская, то есть благородная). Он ни разу не приводил сюда своих братьев, племянников и даже сына: Общество ветеранов принадлежит лишь ему и его однополчанам. Этим не принято делиться с семьей.

В таком вот спокойном месте, принадлежащем только им, они могут позволить себе даже выпить анисового ликёра. Эту привычку многие приобрели в армии. До 1943 года Али никогда не пробовал алкогольных напитков. Он принялся за них в Италии, во время того сражения, о котором он никогда не рассказывает (и потому-то ему так нравится бывать здесь, где не надо ничего говорить об этом событии, чтоб доказать, что оно действительно произошло). Началось это как своеобразный, чуть глуповатый протест: поскольку армейское начальство приказывало солдатам, прибывшим из Северной Африки, есть свинину, содержащуюся в пайках, поставляемых американцами, то оно обязано было предоставить им также и те порции вина, в которых прежде отказывало. Али помнит, как он согласился с теми заводилами, что выдвинули это требование: ведь они были его любимыми боевыми товарищами. И когда их просьбу удовлетворили, он чувствовал себя идиотом, сидя перед полным стаканом. И он начинал пить, морщась и думая, что здесь больше равноправия, чем алкоголя. Позднее, когда они достигли востока Франции, они отыскивали тайники с бутылками вина на заброшенных фермах, где расквартировывались их отряды. Пронизывающий холод тех мест сделал алкоголь необходимым для Али и его друзей-бойцов. Но даже возвращение в родную страну солнца и ислама не смогло избавить его от приобретенного пристрастия. И теперь, зная, что Йема этого не одобряет, он пьет лишь на собраниях Общества ветеранов, раз в неделю, маленькими глотками, греховными и сладостными. Некоторые из его более испорченных товарищей довольствуются обычным спиртом, когда нет анисового ликёра. Они не видят в этом ничего страшного: стоит дешевле, а опьяняет точно так же. Надо быть необрезанным французом, чтобы думать, будто алкоголь – это утонченное наслаждение.

Одно из этимологических объяснений слова «бугнуль», которым некоторые французы презрительно именуют арабов, возводит его к выражению «Бу Гноль», то есть «Папаша Бутылка», что является насмешливым обращением к алкоголику. Другое объяснение связывает его с возгласом «абу гноль!» («принесите бутылку»), что частенько произносили солдаты, завербованные в Северной Африке, во время Первой мировой войны, и французы превратили эти слова в их кличку. Если такая этимология верна, то Али и его друзья-однополчане, сидя в зале Общества ветеранов, вдали от посторонних глаз, превращаются в «бугнулей», и делают это с удовольствием. Однако, становясь «бугнулями», они на самом деле лишь подражают французам.

В Обществе ветеранов есть два поколения, которые пересекаются, но не смешиваются: это участники Первой и Второй мировых войн. Старики 14-го – 18-го годов пережили войну позиционно-окопную, а более молодые – войну маневров и наступлений. Они продвигались так быстро, что с 43-го по 45-й годы пересекли всю Европу – Францию, Италию, Германию. Они побывали всюду. Старшие же ветераны только и делали, что сидели в одной и той же траншее долгие месяцы, перед тем как переместиться в другую траншею. А никакие две вещи во всем мире так не похожи друг на друга, как две траншеи. Старикам бы очень хотелось, чтобы молодежь признала, что их война – хуже (то есть на самом деле лучше). Но молодым совсем не интересны истории про грязные окопы и про Фландрию. Они предпочитают танки и самолеты. Да и немцы не были настоящими немцами до тех пор, пока не стали нацистами: Вильгельм II – это совсем не то, что Гитлер. Между двумя группами существует определенное расстояние, порожденное взаимным недопониманием и соперничеством. Они приветливо-обходительны друг с другом, но общаются мало. Порою в зале оказываются только двое – ветеран Первой мировой наедине с ветераном Второй, и тогда они оба ощущают некую неловкость, легкую, но явную, словно один из них ошибся дверью.

Президентом Общества является старый ветеран Первой мировой, Акли. Чтобы оба поколения чувствовали себя представленными на равных и заслуживающими одинакового уважения, само собой разумеется, вице-президентом должен быть ветеран Второй мировой. В пользу Али и был сделан выбор. Акли и Али – это звучит красиво. Чаще всего они называют друг друга «сынок» и «дядюшка». Но когда им хочется напустить на себя важность, где-нибудь на площади, в присутствии толпы, они обращаются друг к другу «господин президент» и «господин вице-президент», что смешит их самих. Они уважают военные награды, как и шрамы на теле солдата. Но все эти гражданские звания для них ничего не значат. Это как дешевые сережки в ушах уродливой женщины, шутит старик Акли.

Еще одно несомненное преимущество Общества состоит в том, что в стенах этого небольшого зала порой раздается эхо таких новостей, которые Али никогда бы не узнал у себя в деревне. Там, в горах, ни у кого нет радио, и большинство жителей – неграмотные, как и сам Али. А здесь весь город кишит новостями, передающимися из уст в уста. Некоторые члены Общества умеют читать и писать, и они приносят газеты, содержание которых пересказывают. Али находит здесь такие информационные сводки со всей страны, которые никто в деревне не мог бы ему предоставить.

Именно здесь, в этом зале, Али услышал о первых нападениях на французов, предпринятых Фронтом Национального Освобождения Алжира 1 ноября 1954 года, да и о самом Фронте. В этот день даже разные антенны членов Общества недостаточны для того, чтобы уловить сведения, заслуживающие доверия. Никто не знает, откуда пришли эти люди, и какими средствами они располагают. Никто точно не знает, где они скрываются. Их связь с уже известными деятелями алжирского национализма, такими как Мессали Хадж или Ферхат Аббас, не ясна ни для кого из старых ветеранов. Возможно, они принадлежат к какому-то третьему ряду, но чем он отличается от двух предыдущих, это непонятно ни для кого.

Как бы там ни было, но очевидно одно: началось! Самые осведомленные говорят о десятках атак, с применением бомб и автоматных очередей, на казармы, полицейские участки, радиостанции, нефтяные месторождения. Рассказывают, что сожжены фермы некоторых колонистов, так же как склады пробковой коры и табака в Бордж-Менайеле.

– А еще они убили сельского полицейского в Драа-Эль-Мизане.

– Ну он-то это заслужил, – сказал Моханд.

Никто не решается сказать хоть слово в защиту сельских полицейских, настолько позорна их должность. Перед тем как французы объявили алжирские лесные угодья государственной собственностью, как во Франции, все здешние леса были общедоступным источником древесины для крестьянских семей, а также пастбищем для скотины. Теперь же вырубка деревьев и выпас скота в лесах запрещены, но это лишь значит, что все продолжают это делать, но в любой момент могут быть наказаны, как нарушители закона. Потому всем очень не нравится внезапное появление сельских полицейских, надзирающих за лесами и осыпающих всех жителей штрафами, значительная часть которых оседает в карманах самих стражей порядка. И ни один алжирец толком не понимает, зачем французы объявили себя хозяевами местных сосен и кедров. Просто от непомерного чванства и высокомерия? Но ведь это же смешно!

А вот Камель поведал такую новость, которая на минуту повергла их всех в оцепенение и поразила каждого куда-то в область печени: в кабильском языке этот орган почитается как самый важный. Новость эта задела их мужскую честь, а также и честь солдатскую, что зачастую одно и то же. Заключалась новость в том, что убита молодая женщина, супруга французского учителя, тоже погибшего под градом пуль.

– Ты уверен в том, о чем рассказываешь? – спросил Али.

– Я не уверен ни в чем, – ответил Камель.

Они снова умолкают и задумчиво теребят ладонями свои бороды. Убивать женщин – это уж слишком. Есть неписанный закон, заповеданный предками, гласящий, что война ведется только ради защиты своего жилища, то есть находящейся в нем женщины, чей дом – это царство, святилище, которое надо оборонять от внешнего мира. Честь мужчины определяется его способностью держать всех посторонних вдали от своего дома и своей жены. Другими словами, ты должен вести войну только ради того, чтобы враг не переступил порог твоего дома. Войны ведутся только между сильными и активными, то есть между мужчинами, исключительно между мужчинами. Как часто мы жалуемся друг другу на оскорбления причиненные нам французами, порою невольно, когда они входят в какой-нибудь кабильский дом без приглашения и начинают разговаривать с женой хозяина, дают ей поручения, например, отнести кому-то какое-то письмо, касающееся коммерции, политики или военного дела, то есть таких сфер, куда женщинам нельзя вторгаться, ибо такие занятия их позорят и увлекают прочь от домашнего очага! Зачем же этот «Фронт освобождения» допускает такие же выходки? Конечно, вполне возможно, что в общей суматохе убивают кого-то по ошибке, но когда заявляют о себе, намеренно совершая теракты, уносящие жизни слабых, – это дурное предзнаменование.

– Если это их осознанный выбор, то мне бы хотелось от них объяснений! – говорит старик Акли. – Если же они натворили такое случайно, то я боюсь, что эти парни – просто ослы.

Все присутствующие кивают в знак согласия. Сегодня их мнения почти что совпадают: им всем хотелось бы более внятных объяснений.

– Что же, по вашему мнению, теперь может произойти? – спрашивает Камель.

«Грядет ровно то, что предначертано, – думает Али, – хотя ничего хорошего это нам не сулит». Все здесь прекрасно знают, что может случиться, когда Францию охватывает гнев. Колониальная администрация уже позаботилась о том, чтобы мощь ее карающей длани врезалась всем в память. В мае 1945 года, когда манифестация в Сетифе обернулась кровавой баней, генерал Дюваль, способный оценить свое влияние на алжирское население, заявил правительству: я утихомирил Алжир на десять лет вперед. В тот день, когда южный берег Средиземного моря окутала мрачная туча хаоса и предсмертных криков, некоторые члены Общества ветеранов маршировали по Елисейским полям, звонко потрясая медными медалями. Они шли парадом по широкому парижскому проспекту, чеканя шаг, и их чествовали как героев Отечества. Толпы женщин размахивали руками и платочками. А тем временем в Сетифе прострелянные тела складывали штабелями вдоль дорог, и французские военные подсчитывали их количество, но так и не сумели назвать точную цифру. Забыть такое невозможно. Сетиф – это имя чудовищного людоеда, который вечно бродит где-то поблизости: его плащ пропитан запахом пороха и забрызган кровью.

Эта кровавая бойня запечатлена только на одной видеозаписи, показанной Барбе Шрёдером в его документальном фильме о Жаке Вержесе «Адвокат террора». Большая часть фрагмента напоминает ожившую абстрактную картину – движущиеся черно-белые пятна, одни из которых покрывают и как бы проглатывают другие: иногда в них угадываются человеческие лица. А еще видны белые квадраты на белом фоне – это кто-то размахивает плакатами возле стен домов, вымазанных известью. А вот стоит какой-то человек, чей плащ-бурнус образует треугольник у него на груди. Но вдруг раздаются голоса, шум шагов, скандирование лозунгов, бодрые возгласы, а затем – выстрелы, и вся картинка словно проваливается в кромешную черноту, в которой уже не видно ничего и никого, но звуки по-прежнему слышны – строчит автомат, без устали, без остановки, и даже – если только я не ошибаюсь – вдали грохочет миномет.

*

Выйдя из зала Общества ветеранов, Али направляется к магазинчику Клода. Здесь всегда есть покупатели-французы, хотя их и немного. В основном это бывшие военные, решившие посетить собрания Общества. Большинство из них имеет свои собственные объединения, и они не смешиваются с теми, кого называют туземцами, мусульманами, арабами, а иногда и «бугнулями». Некоторые же переступают порог «арабского» зала ради поиска своих однополчан или просто чтобы немного поболтать. Клод – один из них: он служил в Африканской Армии, то есть в Армии «В», как ее называли во время высадки в Провансе. Он любит рассказывать, что впервые увидел Францию, участвуя в операции «Драгун». Это, конечно, маленькая ложь, но она позволяет ему настаивать на главном: он считает себя алжирцем.

Будучи хозяином бакалейного магазинчика в Палестро и узнав, что Али торгует оливками, Клод предложил ему поставлять сюда свою продукцию, для начала хотя бы попробовать. Среди известных Али французов он один из немногих, кто покупает продукты не только у колонистов, но и у коренных местных жителей. В своем облике и манерах Клод сохранил нечто детское, сразу располагающее к нему и вызывающее симпатию: он – невысокого роста, живой, подвижный, разговорчивый. Когда он чем-то удручен, он идет понурив голову и еле волоча ноги, когда же он весел, то улыбается во всё лицо, словно чья-то гигантская рука массирует его голову, растягивая щеки.

Али обладает самыми поверхностными познаниями во французском языке, а Клод, несмотря на всё свое сильное желание, так и не смог овладеть ни кабильским, ни арабским. Иногда он неловко выдавливает из своих губ несколько слов, и Али с трудом сдерживает смех, покачивая головой и напустив на себя сосредоточенный вид. Два этих хороших знакомых, по сути дела, и не говорят друг с другом. Поначалу это порождало некую неловкость: Клод не слишком ясно представлял себе, как обращаться с этим кабильским гигантом, вдруг выросшим посреди магазинчика и, очевидно, не понимавшим ни его вопросов, ни тех ответов, которые смущенный Клод пытался сам придумать за него. И он спешил начать забавный диалог с самим собой, сопровождая свою речь жестами, подмигиванием и улыбками. Но всё смущение Клода улетучилось в тот день, когда Али пришел вместе с Хамидом. Мальчик казался совсем крохотным в дородных руках человека-горы, спустившегося с гор. Клоду представлялось, что он замечает в госте ту отцовскую нежность, которая бросает вызов традиционным понятиям о мужественности – своду неписанных законов, определяющих, как должен вести себя мужчина там, в горных селеньях. Этот неуловимый кодекс нигде не был напечатан и не мог быть прочтен Клодом, но он завораживал его и одновременно пугал. И вот теперь он узнает в этом горце себя – отца, охваченного любовью к своему ребенку. Клод вдовствует вот уже четыре года: его жена умерла во время родов, оставив ему их единственную дочку. Портрет этой женщины висит здесь на самом видном месте. Ее застывший суровый лик резко контрастирует с той волной чувств, что переполняет глаза Клода, когда он смотрит на нее.

Анни, дочка бакалейщика, чуть постарше Хамида. При встрече говорливые дети общаются друг с другом, тараторя на несуществующем языке, и Клод мечтает о том, каким был бы его дом, если бы он не потерял жену так рано, и они вдвоем наполнили бы свой дом детьми, похожими на них самих. Иногда, идя на собрание Общества ветеранов, Али оставляет своего сына Клоду, который усаживает мальчика на прилавок, и Хамид сидит там, улыбаясь как статуя Будды, пока Анни не позовет его играть с ней. Али, конечно, никогда не обсуждал с бакалейщиком его историю, но в душе он жалеет Клода за то, что у него только один ребенок – дочка. И потому Али иногда делает вот такой жест щедрости (хотя Клод, возможно, и не понимает этого): он на время отдает ему своего сына.

*

В пылающем жерле глиняного очага Йема печет кесры – пшеничные лепешки для всей семьи. Хамид хлопает в ладоши, что он делает всякий раз, когда дом наполняется этим приятным теплым запахом. С тех пор как он прекратил пить материнское молоко, он уплетает пищу за обе щеки, весь обмазывается оливковым маслом и весело смеется при виде еды. Мать повторяет ему, что он – красавчик, что он – ее солнышко, ее светик, ее куропаточка. Хамид смеется еще громче. Али курит сигарету, краем глаза наблюдая за женой и сыном. Он бы еще хотел заглянуть внутрь тела Йемы и рассмотреть ребенка, который должен скоро родиться, ибо ее живот округлился уже очень сильно, растянул ткань ее юбки и вынуждает ее подвязывать свой полосатый передник всё ниже, так что она порой спотыкается о его края и нежно вздыхает, словно передник – это ребенок, который неустанно играет, без конца вытворяя одну и ту же проделку, уже поднадоевшую ей. Али надеется на рождение второго сына. Один сын – это ненадежно: он может не оправдать его ожиданий, заболеть, или, еще хуже… Наша жизнь так хрупка… Мужчина, имеющий лишь одного сына, ходит на одной ноге. Но жёны его братьев уверенно предсказывают появление девочки, судя по форме живота. Правы ли они, выяснится уже очень скоро: живот Йемы стал так тяжел, что ей приходится подпирать его столом, когда представляется такая возможность.

В дом вбегает маленький Омар.

– Дядюшка, иди скорее! Вся деревня должна собраться на площади, чтобы послушать каида.

Удивленный Али спешно гасит сигарету. Не часто каид захаживает в их высокогорье. Он предпочитает проводить время в своем обширном доме в низине, а сюда заставляет подниматься других. Как и большинство своих собратьев-каидов, он управляет подведомственным дуаром извне, а его помощники и сельские полицейские сообщают ему о том, чем теперь дышит та территория, которую некий французский чиновник отдал ему в управление (а вернее, сдал в аренду, ведь здесь ходят слухи, что каид купил дорого свою должность «сельского комиссара»). Одна правительственная памятка 1954 года уточняет, что в обязанности каида входит «наблюдать, информировать и прогнозировать». Однако местным жителям кажется, что он более склонен карать и грабить, и всегда через посредников. Видят здесь его редко, но особо и не жаждут видеть чаще, ибо большой любви к нему никто не питает. И всем кажется, что он сам не любит вообще никого и ничего, кроме золота и мёда. Али тоже невысоко ценит этого человека, но он помнит, чем ему обязан: он никак не смог бы преуспеть в своем деле, если бы каид этому противился. Каид же ни за что не дал бы свое согласие, если бы случайно не узнал, что его жена – дальня родственница Али. Потому он позволил Али выкупать наделы высоко в горах – там, где земля никого особо не интересует. Необычайное судьбоносное везение этого человека, имеющего некоторое отношение, хотя и очень отдаленное, к его семье, дало возможность каиду ограничить непомерное честолюбие Амрушей, которые уже давно хозяйничали в тех всеми забытых горах, где они не имели соперников. Отныне каид поддерживает равновесие в этой местности, расточая свои милости в равной степени обеим семьям и поручая им собирать подати с крестьян, что избавляет его самого от такой пытки, как подъем в горы, куда могут добраться без надрыва и без поломки лишь французские армейские «джипы». В благодарность за это, Али поставляет ему чуть больший процент урожая, чем требуется (если только урожай собран не слишком скудный), а Йема, при каждом удобном случае, выпекает ему сочные лоснящиеся пирожные.

Омар нетерпеливо топчется на пороге. Он уже предупредил своего отца и Джамеля (раньше, чем старшего брата, замечает Али про себя: этот мальчишка явно плохо воспитан), и они уже ждут на улице, чтобы всем вместе, степенно, не спеша, как требует их общественное положение и как позволяет их дородное телосложение, выдвинуться к деревенской площади.

Али берет свою трость с набалдашником из слоновой кости: не потому что ему тяжело ходить, а лишь для придания своему виду большей представительности. Он раздумывает, не надеть ли военную форму, чтобы дать понять каиду, что он не просто разбогатевший крестьянин. Однако в последнее время ему всё труднее застегнуть китель на своем животе, и весь его геройский облик может пропасть, если вдруг одна пуговица вырвется и отскочит в сторону.

Три брата выходят на площадь, где толпа расступается, чтобы пропустить их в первые ряды. Они занимают свое место с одной стороны от центра, прямо напротив Амрушей, которые приветствуют их, слегка наклонив голову. Али с братьями делают то же самое.

Каид не выходит из машины до тех пор, пока не соберутся все, подобно тому, как на съемках фильма кинозвезда запирается у себя в гримёрной, чтобы все ждали только ее одну. Богатство каида наиболее зримо воплотилось в его брюхе – огромном и округлом, словно это – накладной живот, прилаженный к его телу, иссушенному старостью везде, кроме пуза, так что каид вынужден ходить, сильно отклонившись назад, чтобы масса живота не заставила его согнуться вперед до самой земли. Каида сопровождает множество помощников и слуг, но никто и ничто не может воспрепятствовать тому, что каждый его шаг – это тяжелая борьба с собственным животом, и оттого у каида всегда плохое расположение духа.

– Являясь каидом вашей деревни, – говорит каид, вызывая этими словами раздраженно-насмешливое перешептывание в толпе, – являясь вашим каидом, я считаю своим долгом предупредить вас об опасности в связи с теми событиями, которые недавно произошли в нашей стране и о которых вы, возможно, слышали. Моя важная должность позволяет мне быть особенно хорошо осведомленным, потому прошу вас доверять мне и тому, что я сейчас скажу. Фермы разграблены и сожжены. Мосты разрушены. Эти фермы давали работу безземельным крестьянам. Эти мосты позволяли им добраться до места работы. Теперь многие семьи ввергнуты в нищету, не понимая, почему и за что, а виновники их бедствия кормят их своими листовками. Сделали это не кто иные, как отъявленные бандиты, и полиция уже разыскивает их и напала на их след. В течение нескольких недель, от силы месяцев, они будут схвачены и брошены в тюрьму, где они просидят до конца своей жизни. Если они вдруг попадутся вам на пути или очутятся в этой деревне, то вы ни в коем случае не должны помогать им, кормить их и прятать у себя. Они опасны и могут причинить вам много зла. Это люди без совести и чести, они убивают женщин и детей. Некоторые из них, возможно, скажут вам, что они «моджахеды», что они сражаются за независимость нашей страны. Не верьте им. Они ничего не знают и не понимают в Алжире. Они – марионетки русских коммунистов и Египта. Они – предатели, готовые помочь всяким чужестранцам вторгнуться к нам под предлогом борьбы с французами. Чего они хотят? Коммунисты – это еще хуже, чем французы: они заберут у вас даже то немногое, что вам оставили христианские власти, ведь эти разбойники вообще не признают собственность. Они не признают также и религию. Они хотят отнять у вас ислам. Там, в России, они разрушили все церкви. То же самое они сделают здесь с нашими мечетями. А кроме того, я вам откровенно говорю, если вы начнете помогать этим беззаконникам, то никто не сможет защитить вас от карательных мер французской армии. Эта деревня станет новым Сетифом…

Каид тоже знает, что Сетиф – это имя людоеда, наводящего на всех ужас. И он без колебаний произносит его. Тут же головы всех присутствующих неуловимым образом втягиваются в плечи, а спины сгибаются, чтобы пропустить несущихся в воздухе призраков, порожденных двумя этими слогами.

– Франция вас покарает, – отрезал каид, топнув ногой. – А бандиты, навлекшие на вас ее громоподобное мщение, спокойно уйдут в лесные чащи и спрячутся там, как делают все разбойники. Вам одним придется расплачиваться за их злодеяния. Как ваш каид, я поручился за вас перед французской администрацией. Я пообещал, что мы не причиним им беспокойства, ибо мы не бандиты, а честные законопослушные люди. Мне удалось воспрепятствовать тому, чтобы французская армия пришла сюда и начала бы обыскивать ваши дома. (Здесь, конечно, каид лжет: французская армия даже и не думала подниматься сюда, за десятки километров от Бордж-Менайеля и Драа-Эль-Мизана, где произошли нападения на французов. Но каиду нравится разыгрывать из себя героя, раз уж История предоставляет ему подходящий случай, и делать вид, что он защищает этих крестьян, платящих ему подати и штрафы вот уже многие годы). Но я не могу покровительствовать вам до бесконечности. Посему слушайте меня, а не бандитскую пропаганду. Оберегайте себя сами.

С этими словами он с помощью своей свиты рассекает толпу и садится в автомобиль, который местные мальчишки облепляют и исследуют с самого начала его речи.

После его отъезда площадь разделяется на две группы: друзья, сторонники и должники Амрушей собираются вокруг них, а рядом с Али и его братьями теснятся их друзья, приверженцы и должники. Посередине между обеими группами остается незначительное число людей, еще не примкнувших ни к одному из двух кланов, или – что еще реже – уважающих в равной мере обе семьи либо, наоборот, поссорившихся как с Али, так и с Амрушами. Все оживленно обсуждают речь каида – этой продажной и тщеславной собаки. Поскольку Амруши знают о родственной связи Али и каида (пускай эта связь очень туманна и напоминает скорее не нить, а паутинку), они, естественно, утверждают, что вся речь каида – сплошная ложь. Поскольку Али знает, что Амруши непременно ополчатся на речь каида, он считает себя обязанным защищать ее. (Много лет спустя Наима будет спрашивать себя: если бы тогда Али мог предвидеть все грандиозные катастрофические последствия, вызванные этим клановым соперничеством, которое так необходимо было проявлять во всём, и если бы Али смог заново сыграть всю ту сцену, то высказал бы он тогда другое мнение? Или его вечно опутывала паутина под названием Мектуб, из которой невозможно вырваться?)

Теперь же Али хочет лишь одного: сохранить то, что приобрел. Он представляет будущее только как неизменное настоящее. Али несет в руках, словно чашу с волшебным напитком, свой мир, свою семью, свое дело, и он затаил дыхание, чтобы всё это не расплескалось и не опрокинулось. Свой бедный дом ему удалось превратить в дом богатый, и он желает, чтобы это благоденствие длилось вечно. А весь мир, лежащий за пределами его владений, представляется ему слишком смутным, чтобы он мог сделать ответственный выбор в пользу каких-то идеалов. Иногда ему случалось мечтать о том, чтобы его изобильный дом очутился в независимой стране. (Причем в его воображении подобное историческое событие напоминало волшебный перелет домика Дороти на крыльях урагана в страну Оз, хотя Али, конечно, этого не знал). Но под «независимостью» он понимал такое положение вещей, когда ему не придется вскакивать и приветствовать каждого француза, проходящего мимо. То есть это была не столько страна независимая, сколько такая, в которой он сам чувствовал себя свободным. То есть, как мы уже говорили, мечты Али не выходят за пределы его маленького мира. То, что происходит здесь, в горах, гораздо важнее всей прочей Вселенной, и именно этот мир прежде всего нуждается в защите. Нельзя допустить, чтобы французские солдаты пришли сюда и отняли у горцев то немногое, чем они обладают, чтобы они отняли у Али счастье, принесенное горной рекой. Именно потому, что французы так отвратительны и ужасны, необходимо их умилостивить.

– Вы думаете, этих лесных партизан поймают? – спрашивает кто-то.

– Да, я уверен в этом, – без колебаний отвечает Али.

Он воевал во французской армии, он видел, как она выигрывала совершенно безнадежные сражения. Кучка повстанцев никак не может ей противостоять. Как и всякий раз, когда он вспоминает о том, что с ним происходило там, в Европе, по его лицу пробегает целая толпа теней, оставляя множество ямочек на щеках, и набрасывая неясные эскизы десятков разных чувств, мгновенно сменяющих друг друга. Он встряхивает головой, чтобы прогнать эту стаю воспоминаний, нахлынувших на его душу, и ограничивается еще парой слов:

– Французы не могут проиграть.

Старик Рафик, несколько лет работавший на сталелитейных заводах в Верхней Марне, соглашается с Али:

– У них есть такие машины, какие нам даже и не снились, и они делают металлы, неизвестные нам. А чем будет воевать славная армия независимого Алжира? Ведь мы тут ничего не производим, разве что спичечные коробки.

Разговор длится долго. Тем, кто хочет оспорить утверждение каида, на ум приходят имена людей, когда-то убежавших в горы и скрывавшихся там, так что французам было очень трудно их поймать, а некоторые беглецы так и не были схвачены. Старожилы вспоминают благородного разбойника Азерки, хозяина Йакуренской чащи и повелителя реки Себау, которого французская пресса прозвала Робин-Гудом кабильских лесов. Старики со смехом пересказывают известную историю о том, как Азерки, которого уже разыскивали многие годы, сумел устроить в родной деревне пир на тысячу человек в честь обрезания своего сына, а французские полицейские, которых слишком поздно оповестили об этом празднестве, нагрянули туда и никого не нашли.

– И что с того? – говорит Али. – В конце концов они всё-таки схватили его и отправили на гильотину.

Вечерние сумерки быстро сгущаются и приносят внезапную прохладу горной ночи. Холодный воздух покалывает кожу, словно множество крохотных кусачих насекомых. Но Али не спешит возвращаться домой. Ему хочется, чтобы кто-то подтвердил его правоту, а вернее – доказал его правоту. Впервые за многие годы он не уверен в своих словах и в высказанном мнении. Однако он продолжает говорить. Он делает то, что считает необходимым сделать сейчас. Он взывает, он вещает, он проповедует…

Посреди ночи, прокричав от боли много часов подряд, Йема родила девочку. Малютку назвали Далила. Мать будет любить ее чуть меньше, чем Хамида. Отец признает ее.

*

Через несколько лет после смерти его жены, сестра Клода – Мишель – приезжает в Палестро, чтобы помочь брату управлять бакалейным магазинчиком. Поговаривают, что во Франции с ней связано несколько скандальных историй, и она уехала, чтобы там поскорей об этом забыли, то есть ее приезд сюда – это скорее необходимость, чем просто бескорыстный поступок. Роскошная внешность придала ей столько уверенности в себе, что Мишель теперь даже не осознает, что эту черту характера породила именно ее телесная красота и то впечатление, которое она на всех производит. Она думает, что уверенность присуща ей с младенчества, в доказательство чего приводит свое бегство из родительского дома, случившееся в весьма юном возрасте, и свои связи с мужчинами, ни один из которых не сумел поработить ее. В среде французских обитателей Палестро она производит скандалы и всех очаровывает. Местные мужчины не способны ее описать, ибо не в силах применить к ней ни одно прилагательное. Они просто говорят: ее груди… ее ноги… ее губы… И молчание, наступающее после названия той или иной части ее тела, наполнено фантазиями, более или менее тайными, восхищением и мужской досадой. Когда Али входит в магазин и видит ее, сидящую за прилавком, он в то же мгновение теряет дар речи. Мишель, в отличие от других европейских женщин, не носит ни чулок, ни колготок на своих ногах, позолоченных загаром. От посторонних взглядов она не заслоняется нижним бельем, тонким как гусиная кожа или пленка пота. Она говорит, что от белья ей жарко. И потому, когда она поднимается на вторую или третью ступеньку приставной лестницы, чтобы выпотрошить какую-нибудь картонную коробку на антресолях, она выставляет напоказ пятьдесят сантиметров голых ног, правой и левой, то есть всего целый метр обнаженной кожи, и этого более чем достаточно, чтобы Али внезапно онемел. А вот про Хамида нельзя сказать, что он околдован ею. Он хватается за икры ее ног, дергает за юбку, его пухленькие ручонки скользят по ее вьющимся волосам. Мишель без ума от маленького шалуна, она целует его и ласкает, а Али, видя всё это, не может удержаться от мечтаний, чтобы к нему тоже прикоснулись руки и губы этой женщины. Поймав однажды счастливый случай застать ее здесь, он теперь появляется тут всё чаще, не желая признаваться самому себе в истинной причине своих участившихся визитов. Предлогом для него служит дружба Хамида и Анни и та польза, которую мальчик может из этого извлечь: пока его деревенские сверстники лазают по скалам, в кровь раздирая свои тела о камни и колючки, Хамид спокойно играет с маленькой француженкой, которая обращается с ним как с равным. Али думает (хотя и не очень верит самому себе), что он просто делает добро своему сыну, приводя его сюда поиграть с Анни.

Два этих частых гостя ничуть не мешают Клоду. Напротив: он принимает их с радостью и каждый раз предлагает оставить здесь мальчика на несколько часов. Когда Мишель, Анни и Хамид собираются в лавке вместе с ним, Клод ощущает себя счастливым. Он говорит себе, что их странная компания является как бы отрицанием его одиночества и вдовства. Своим знакомым он рассказывает про Хамида как про «маленького араба, которого мы почти что усыновили». Йема расцарапала бы себе лицо, если бы услышала о таких его речах, но Клод, никогда не поднимавшийся в горы, вполне может вообразить, что мальчугану действительно нужна та новая семья, которую он решил ему дать.

Привязанность бакалейщика к Хамиду всё же оказывается не способной преодолеть один из неписанных запретов колониального общества, четко разделяющий пространство публичное – и личное. Мальчика и его отца всегда принимают лишь в лавке, но никогда не приглашают в квартиру на втором этаже. Лишь изредка, когда Анни поднимается туда отыскать какую-нибудь игрушку, Хамиду позволяют пойти за ней. И так происходит по всей стране во всех сферах жизни: если представители разных обитающих здесь народностей встречаются друг с другом, разговаривают, знакомятся, то это происходит на углу улицы, у витрины магазина, на террасе какого-нибудь кафе, но никогда (или почти никогда) в домашнем кругу, в тайной обители семейного очага, куда допускаются исключительно свои. Клод, возможно, любит маленького туземного мальчика как родного сына, он неоднократно это повторяет, однако его любовь не распространяется дальше первого этажа его дома.

Здесь, в лавке, он научил Хамида нескольким французским словам, чтобы тот мог приветствовать входящих покупателей.

– Бужу! – кричит мальчик вместо «бонжур», когда кто-то открывает входную дверь, и этот возглас напоминает рык сказочного дракона.

Посетители реагируют на это по-разному.

– Вы не боитесь? – спросила одна дама, увидев, как он играет с Анни.

– Чего мне бояться? – удивился Клод.

– Что он заразит ее чем-нибудь, и, кроме того… – дама колеблется, – кроме того, он может ее похитить!

– Ему три года!

Клод разразился хохотом, но даме не до смеха. Ей кажется, что арабы растут быстрее французов, подобно тому, как звери растут быстрее людей. Тигренок, дожив до трех лет, уже может охотиться и размножаться. Она, конечно, не может поклясться, что и у арабов так же, но тем не менее…

– Старая змея, – шепчет Мишель, когда дама выходит за порог.

– Овуа! – кричит Хамид.

– Оревуар, – поправляет его Клод с учительской твердостью в голосе.

Бакалейщик мечтает, что этот мальчик пойдет в школу, когда настанет пора. Анни уже начала учиться, и Клод определил ее в государственную школу, не желая отдавать ее в один из тех католических пансионов, которые предпочитает большинство здешних французов. Он хочет, чтобы дочь очутилась в школе, которая была бы миниатюрным прообразом всей страны – не нынешней, а такой, какая должна, по его мнению, сложиться в будущем: смешанной. Он заметил, что в школе, куда он провожал Анни, большинство учеников были европейцами – детьми тех, кто не мог оплачивать частный пансион. Что же касается немногочисленных мусульман (Клод не знает, как еще назвать здешних коренных жителей, никакой другой термин его не удовлетворяет), то это сыновья местных чиновников, только мальчики, чьи родители уже офранцузились. Мусульмане учатся в отдельных классах, и в школьных стенах не чувствуется радостного братства и не видно дружбы между детьми разного происхождения. Но для Клода очевидно, что мир и согласие в будущем Алжире возможны только в том случае, если дети всех жителей будут учиться вместе и на равных. Столь же очевидно для Клода и то, что у Хамида не будет никаких возможностей сделать жизненный выбор, если он не получит образования. Это единственное оружие, которым способен обзавестись сын крестьянина.

Когда он говорит о будущем Хамида с Али, тот пожимает плечами. По его мнению, в школе не учат ничему полезному, ну или, по крайней мере, ничему полезному для работы на земле, с которой неотвратимо связано всё будущее Хамида (а зачем открывать ему какие-то другие возможности?). Но земледельческое ремесло настолько тяжело, даже когда оно приносит богатство, что сейчас лучше позволить мальчишкам бегать, где хотят и сколько хотят, прежде чем они подрастут и начнут работать. Не надо портить им детство, заставляя часами сидеть за партами, не надо отравлять им те немногие годы их жизни, когда они еще могут наслаждаться полной свободой. Сейчас Хамид в таком возрасте, когда принадлежность к группе (семье, клану, общине) не обязательно означает участие в совместной работе. Пока ты еще ребенок, ты можешь ничего не делать, а просто играть. Если же взрослый человек ничем не занят, то он становится изгоем, все презирают его. Как говорят в деревне, «коли ты ничего не делаешь, то хотя бы обстругивай свою палку».

Граница между детским и взрослым возрастом – очень смутная. Сейчас Хамиду кажется, что его детство будет продолжаться вечно, а все взрослые – это существа какой-то совсем другой породы. Поэтому они вечно суетятся, ездят в город, хлопают дверьми автомобилей, ходят по полям, идут на прием к помощнику префекта. Он еще не знает, что однажды ему самому придется присоединиться к этому безостановочному движению. И потому пока он просто играет и забавляется, словно ему больше нечем заняться, а в данный момент так оно и есть. Он гоняется за бабочками и стрекозами. Он разговаривает с козами. Он ест то, что ему подносят ко рту. Он смеется. Он счастлив.

Он счастлив, ибо еще не знает, что живет в стране, где нет отрочества: здесь всегда происходит резкое падение из детства во взрослую жизнь.