Лёка и финская война
Во время войны Лёка оказалась в Финляндии, причем была в гордом одиночестве поселена на освободившийся финский хутор и оставлена там без охраны и какой-либо помощи.
Нет, хозяев хутора не расстреляли и не отправили в лютую Сибирь, не подумайте ничего плохого.
Просто с приближением русских хозяин хутора был вынужден перебраться со всей своей семьей в лес, где у него, по всей видимости, был другой домик.
И все бы ничего, но, уходя из дома, финны забрали только самое необходимое, рассчитывая на скорое освобождение своей территории. Когда же в лесу стало нечего есть, хозяин дома начал ходить вокруг да около хутора, выглядывая, как можно пробраться в свою собственную кладовку.
Ситуация, мягко говоря, напряженная. Молодая женщина совсем одна на большом хуторе, а вокруг непроходимые чащи и «лесные братья». Причем, эти самые «братья» знают и о лесе, и о доме не в пример больше, нежели новая поселенка. Понимая, что в доме кроме Лёки могут оказаться и приехавшие ее проведать русские, финны вполне могут прихватить с собой оружие. Тогда, что называется, один неверный шаг и…
О том, что здоровенный финн ходит вокруг дома, Лёка знала наверняка. Сама неоднократно видела, как он ползал вокруг изгороди или, стараясь быть незаметным, крался вокруг огородов.
Зачем он ходит, она тоже прекрасно понимала: людям в лесу жрать нечего, и они не собираются сделать ей ничего плохого. Захотели – давно бы придушили по-тихому или пристрелили. Кто здесь выстрел услышит?
Не стреляют, не нападают – значит, не хотят связываться.
Перед Лёкой встала задача каким угодно образом дать понять ползающему по участку финну, что для него она неопасна.
Проще всего было бы поговорить начистоту: мол, вы не трогаете меня, я ничего не говорю о вас. Но это легко сказать – дать понять, легко сказать, да трудно сделать. Финского она не знала, а хозяин хутора, скорее всего, не знал русского.
Единственное, что пришло в голову Лёки, было дать понять финну, что она его вообще не замечает и не догадывается о его присутствии. А как это сделать?
Очень просто. Что будет делать любая женщина, знающая, что возле ее дома ходит враг? Защищаться, закрывать двери на засовы и приваливать их с внутренней стороны шкафами, будет жечь свет до утра, оглядываться, всегда держать наготове какое-нибудь оружие. В общем, параноидальный персонаж накануне отправки в дурдом.
Поняв это, Лёка полностью исключила из своего поведения панические нотки. Все двери были открыты нараспашку, сама же Лёка ходила по хутору в чем мать родила, загорала и распевала в голос опереточные арии. Словом, вела себя как скучающая без внимания и полностью уверенная, что ее никто не увидит и не услышит, идиотка.
Прием сработал, и успокоенный зрелищем белокурой кретинки финн продолжал приходить в дом и набивать себе мешок продуктами, а Лёка спокойно жила, ожидая, когда же муж заберет ее к себе.
Когда я спрашивала бабушку Лёку, было ли ей страшно, она беззаботно махала на меня рукой:
– Страшно, конечно, не только ведь этот финн приходил на хутор, мимо частенько проезжали его молчаливые соседи, вокруг обретались местные «лесные братья»… Прибить могли в любой момент, но я ни от кого не пряталась, гуляла, занималась своими делами, вот они и думали, что я своя, раз ничего не боюсь.
К тому же я совсем не похожа на русскую, а вот на финнку или прибалтийку очень даже похожа.
Родные имена
Я вспоминаю своих бабушек – бабушку Марию, с которой мы жили, бабушку Анну и бабушку Лёку. Впрочем, повинуясь питерской традиции, все в той большой семье имели дополнительные домашние имена: Марию называли Муся или Мура, Анну – Анеточка, Елену – Лёка.
Это были имена для своих. Как некий пароль, по которому сразу же становится ясно, кто есть кто.
Странная стоит передо мной задача – пытаться выловить из ускользающего прошлого мгновения, кое-как осмысливая в свое время услышанное. Так вспоминаешь, и кажется, что все знаешь досконально, сколько раз семейные истории рассказывались, перерассказывались, а тут, в записанном виде, они кажутся какими-то не такими.
Вдруг начинаешь понимать, что неплохо было бы указать номер части, в которой служил муж бабы Лёки, или церковь, в которой служил отец Сергий, дядя этих девочек.
Дома хранится листок, на котором перечислены все члены семьи Мякотиных, многие с датами рождения и открытой датой в графе ухода. Я точно знаю, что Георгий Васильевич погиб в Гражданскую. Знаю, что Александр Васильевич ушел из жизни в Великую Отечественную, Николай и Павел умерли детьми. Но вот еще несколько человек… Что стало с ними?
Отчего моя родная бабушка всю жизнь тщательнейшим образом скрывала сведения о пропавших братьях? Отчего нигде не записано девичьей фамилии ее матери, а когда я задавала ей этот вопрос, она сразу же прекращала разговор, говоря, что мне еще рано знать?
Когда же я сама начала искать концы, выяснилось, что архив сгорел…
Я пишу эту книгу, пытаясь осмыслить что-то для себя, но постоянно сталкиваюсь с проблемой: все, что я пишу, невольно идет через призму восприятия меня-девочки. Девочки, которой точно сказки рассказывали семейные истории и которая запомнила их так, как запоминают дети: без важных подробностей, дат, точного места действия.
В Японии говорят, что человек жив столько, сколько жива память о нем. Так ли это?
В Стране Восходящего Солнца, где я жила и работала, ко мне в клуб часто заходил дряхлый старичок. Он подолгу торговался с барменом, выклянчивая для себя скидку за вход в клуб, а затем усаживался за стол, приглашал меня занять место рядом и начинал рассказывать.
Разумеется, из сказанного я понимала в лучшем случае треть. Поэтому дедулька говорил по многу раз одно и то же, пытаясь пересказать старые истории другими словами, где нужно помогая себе жестами.
– Я совсем один, – виновато улыбаясь, разводил он руками, когда кто-то из персонала спрашивал, для чего тот тратит деньги и приходит в клуб вместо того, чтобы сидеть дома перед телевизором, почему вдалбливает свои истории в голову понимающей его через пень колоду русской.
– Да, так уж вышло, что пережил и жену, и детей. Впрочем, сначала детей, а жену уже совсем недавно схоронил, буквально лет пятнадцать назад. А хожу вот почему: боюсь, доченьки, сынки, что помру я вскорости. Совсем помру, потому как Будда… – он поднимает вверх один палец. – Потому как рая нет, и ада тоже… Я исчезну совсем, исчезну так, что и памяти не останется. Вот ведь беда какая!
Дедулька шамкает беззубым ртом.
– Были бы детушки, были бы внучки, забрали бы мою память, и я жил бы дальше. Плохо человеку без детей, без внуков, без продолжения. Сосед мой говорит, писать надо. Записывать, чтобы люди после прочитать могли. Напишешь, и страницы сохранят часть твоей души. Люди прочитают, а ты, глядишь, и воскреснешь. Сколько раз прочитают, столько и воскреснешь.
Писать книги – хорошее дело и очень выгодное. Но это же умение нужно какое… талантом Бог обделил, да и привычки нет. А историй у меня много, память хорошая, особенно до того, что было когда-то. Все помню.
А она, – широкий жест в мою сторону, – она писатель. Запомнит, использует где-нибудь, выйдет книжка. Меня-то к тому времени уже, скорее всего, не будет. Прочитают книгу люди … – он закрывает глаза и тут же широко открывает их, – р-раз – и я воскрес! Стою перед ними.
И людям хорошо, и мне какая радость вновь вдохнуть воздух жизни, оглядеться, на мир поглазеть.
После того как вышла моя «Изнанка веера», я нет-нет да и вижу вдруг где-нибудь в толпе знакомый скрюченный силуэт старого японца. Мертвый или живой, старичок весело подмигивает мне и скрывается за ларьками на Сенной или в проезжающей мимо маршрутке.
Память воскрешает прошлое.
Наверное, о чем-то подобном думали мои бабушки, мой дедушка, по нескольку раз рассказывающие мне одно и то же. Они хотели, чтобы я рассказывала услышанное своим детям и внукам, передавала по цепочке, переправляя из прошлого в будущее.
Иногда я задаюсь вопросом, как отреагировали бы они на уже написанное, и часто получаю ответ. Из мира вечно живых в мир просто живых тянутся незримые нити человеческой памяти. Те, кого мы любим, кого мы помним, – живы!
Из всех животных дедушка предпочитал котов, он и себя причислял к кошачьему роду-племени, уверяя, что в детстве кусался и царапался как настоящий котенок. Про него даже говорили: «Котик, котик, коток, котик, котик-кипяток».
У него и фамилия была соответствующая – Котов. Забавно, что моя бабушка Мякотина вышла замуж именно за Котова.
Дед говорил, что, когда его не станет, он непременно перевоплотится в рыжего котенка с голубыми глазами.
Через год после того, как дедушка умер, уже в новом дачном домике на Горском озере, недалеко от поселка Воейково, двухкомнатную квартиру деда отобрали, как говорили тогда, в связи с государственной необходимостью. Cоседская кошка родила троих котят, и бабушка принесла в дом рыжего голубоглазого.
Было ли это воплощением моего дедушки, установить не удалось, но Шустрик вырос сильным и красивым животным. Его усилиями прежде серое поголовье дворовых кошек основательно пополнилось восхитительными рыжиками. Это произошло после того, как слегка возмужавший и почувствовавший зов свободы и любви кот совершил свой первый побег из дома.
Шустрик появился в олимпийском восьмидесятом, в тот год, когда не стало Владимира Высоцкого. Помню, мы узнали о трагедии летом, впервые выбравшись на Азовское море, в город Жданов (ныне Мариуполь). Мама тогда еще спросила меня, нравится ли мне Высоцкий, и я сказала, что у него очень грубый голос.
– Зато какие нежные стихи, – не согласилась со мной мама и вскоре принесла машинописную перепечатку. Помню, я зачитывалась Высоцким, сначала восприняв его на бумаге. Гораздо позже сумела понять, что особая чувствительность и нежность его природы становится еще более нежной и хрупкой именно в сочетании с грубым голосом.
Забавно, мама никогда не любила поэзии, но именно ей я обязана знакомством с самыми любимыми авторами моего детства, и именно она, работая на копеечной зарплате в книжном коллекторе, умудрялась с каждой получки в девяносто рэ покупать книгу.
У нас в доме целый стеллаж одной только поэзии.
Однажды, буквально несколько лет назад, я спросила маму, почему она покупала поэзию, если никогда не любила ее.
Мама удивленно подняла брови:
– Для тебя, ты же поэзией увлекалась, и тебе это было нужно.