Найти тему

Русская Лукреция Борджиа

Время Петра Великого. Чего хотела и чего не добилась царевна Софья...

Портрет Царевны Софьи. Неизвестный художник
Портрет Царевны Софьи. Неизвестный художник

Заграничные свидетели прошедших наших дней окрестили её однозначно «Макиавелием в юбке». Не слишком они, однако, потрудились, чтобы дать тому объяснение на примерах. Потому приходится собирать нужные детали самому.

Конечно, книгу знаменитого флорентинца она не читала. Однако природа, создавая политика, видно, заведомо вкладывает в него особые качества.

Софья была хитра. В политике это качество вовсе не отрицательное. Хитрым бывает фокусник, который поддельное чудо умеет выдать за настоящее. Его за это не осуждают. Наоборот, его мастерству удивляются, им восхищаются. Мастерством политического фокуса Софья владела в совершенстве.

Вот как, например, были обставлены её частые, в основном пешие, походы по окрестным Москве монастырям.

Режиссура этих походов, вероятно, так же принадлежала ей. Всё было выстроено так, что она была центром этого шикарного действа. Хотя еще её отец, царь Алексей Михайлович, не смел затмевать собой величие божьего воплощения на земле — патриарха. Он, царь, почтительно придерживал стремя, когда первый господень слуга садился на коня, отправляясь в дальний поход. Софья уже не боялась своим блеском унизить небесный свет, исходящий от этого первого божьего слуги. Золотые кресты, самоцветные оклады почтенных икон, благолепие шественного обряда — всё это уже при ней становилось необычайным по роскоши обрамлением именно её персоны, неземной её сути. И в этом было видно, что тогдашняя Русь, как златокрылый медоносный рой вокруг матки, лепился около неё, слепо и покорно доверяясь ей, как судьбе, как божьему предопределению.

В какой-нибудь недальней деревушке полагался первый привал. И тут же начинался первый фокус. Софья, перед тем как благословиться на сон грядущий, требовала на рзбор неотложные государственные и частные дела. Думные бояре и прочие приказные умники и многоопытные крючкотворы, поседевшие в разборах державных дел и поместных склок, впадали в оторопь, тихо шалели от молниеносных и незапятнанно непогрешимых экспромтов правительницы. Где им было знать, что эти избранные случайные дела за неделю до того были тайным образом отобраны и тщательно изучены ею, вместе с мудрейшим и начитанным первым министром Васильем Голицыным, и грешной любовью её свет Васенькой. Экспромты эти, как всякое дерзкое жульничество, призванное ошеломить, готовилось тщательно и не сразу. Потому и отдавали неподдельною мудростью.

Вот ещё как было. Во время походов являлись в экзальтированной толпе одержимые бесами девки и бабы — вещали потусторонним басом непотребные слова, корчила их неведомая страшная невидимая сила.

Издаля прислушивалась к этим воплям Софья. Порывалась узнать, в чём дело. Доверенные затевали новую игру — не пускали её глядеть на бесовское, оскорбительное честному взору, действо.

— Ах, как вы немилосердны, — выговаривала им Софья. — Разве можно попустить, чтобы нечистая сила так мучила христианскую душу…

Тут она бросалась в самую гущу событий — с крестом, с молитвой и, заодно, с языческим заговором:

— Посреди Окиян-моря выходила туча грозная с буйными ветрами, что ветрами северными, поднималась метель со снегами… Вы, звери лютые, выходите, вы, гады, выбегайте, вы, недобрые люди, отбегайте, изыдите демоны-мучители…

Глядь, порченая баба уже пришла в себя, стыдливо одёргивала сарафан, обретала осмысленный вид, трясла от дорожной пыли цветастый подол. И вот порхало уже по расцвеченной, по разморённой солнцем толпе:

— Гляди-ко, никак андели святые государыне-матушке службой угождают. Святая… Святая…

Крестились богомольцы и богомолки уже прямо на Софью, помимо иконописных образов. И кто-нибудь, подученный, обязательно — твёрдо и со вздохом говорил:

— А младшего-то царя немцы на Кукуе совсем с ума споили. Бесам на сопелях, да на цитрах музыку служат, табашный чёртов ладан воскуряют…

Историк Татищев, чуть ли ни современник Софьи, так сплетничал в своей правдивой летописи об этой новой её уловке:

«Можно себе представить, как удивлён был не проницающий в коварство сие народ чудом сим: он почёл царевну чудотворицею, а великого брата её и всех приверженных к нему охуждал с негодованием, за малое уважение их к толико святой царевне. Несколько же сему подобных после чудотворений её утвер¬дили паче ещё народ в расположении сём, как в отношении к царевне, так и к монарху».

Французский дипломат Де ла Невиль твёрдо заявляет, что Софья знала главный секрет успешной политики — нет такого преступления, которое нельзя совершить ради власти. Это безотказное средство она первая употребила на русской почве. Ленин, позже действовавший по принципу — «в политике морально всё, что целесообразно», только до конца оформил то, что нутром своим чуяла уже царевна Софья.

Дважды горел при ней деревянный летний дворец младшего царя Петра. Начинал гореть он, странным образом, именно с того закутья, в котором он, законный наследник, ночевал.

Неостановимый, как всякий прежний московский пожар, стрелецкий бунт начался с великой же лжи. Было пущено в народ, что старшего царя Ивана зарезали. Слух был пущен 5 июня, в годовщину смерти святого отрока Дмитрия Иоанновича. «Чем больше ложь, тем легче в неё поверить», говаривал тот же Сатана от политики Владимир Ленин. Ложь Софьи была именно такой величины, при которой не может быть сомнений. Ложь овладела массой и её, массу, уже было не остановить.

Впрочем, составлять достоверную летопись Софьиного царствования дело затруднительное. Странно, что о ней, современнице Петра Великого, нет элементарных сведений. Мы даже не можем представить её внешности. В то время как всякая черта в облике Петра передана выпукло и ясно, всякий его шаг разобран по мельчайшим деталям.

Мне хочется, чтобы она была красивой. Так будет легче понять отношение к ней некоторых выдающихся мужчин из её окружения. Князя Василия Голицина, например, или плебея Фёдора Шакловитого, того же монаха Сильвестра Медведева. Они упорно шли за нею до самого её конца с необъяснимою обречённостью и самоотвержением. И в этом было нечто более тайное и притягательное, чем авантюрный азарт, чем призрак дальних великих личных выгод.

Более или менее достоверным можно считать запись о её внешности, сделанную иностранцем, опять же, Де ла Невилем. Она, к сожалению, противоречит легендарным представлениям о заведомой прелести русских царевен. Голова, как пивной котёл, толстовата. «Но насколько её талия коротка, широка и груба, настолько же ум её тонок, проницателен и искусен».

Впрочем, как говорил обидевшийся за Софью русский историк Костомаров, каноны русской красоты не обязаны совпадать с иностранными о них представлениями. В этом смысле мы немок тоже не шибко жаловали. «Иностранцам она (Софья) казалась вовсе не красивою и отличалась тучностью; но последняя на Руси считалась красотою в женщине»

Приятное для себя прочитал я в свидетельствах известного в Европе историка Левека: «Дея¬тельная, предприимчивая, она соединяла с грациею и прелестями телесной красоты ум, способный к совершению великих дел, и честолюбие, ко¬торое преодолевало все препятствия к предположенной цели».

Начиная с Софьи, русская женщина открыла-таки этот неведомый прежде инструмент воздействия на дела, даже и государственные, каким является женское начало, женские чары. Из этого потом, при Екатерине Второй, разовьётся совершенно особая школа воспитания государственных мужей. Фаворитизм русских императриц был вовсе не институтом исключительной похоти, как это было при дворах европейских монархинь. Эротомания той же Екатерины Второй возводила не только на монаршую постель, но посвящала в члены некоего тайного ордена, который, стоя над министерствами, над главами приказов и комиссий, являлся верховной канцелярией монаршей воли. Почти все избранные Екатериной числятся теперь по ведомству русской истории. Эти высшие политические курсы открыла всё-таки Софья. Недаром Екатерина относилась так трепетно к её памяти.

Невиданной гостьей в русский терем вошла Любовь. Это было первое великолепное завоевание на пути духовного раскрепощения русской женщины. Женщина, наконец, получила то, на что имела право по неписанной конституции Божьего замысла, право распоряжаться собственным сердцем. Она так же получала небывалую власть над нечувствительными дотоле мужскими душами. Это произвело в русском быту неслыханное смятение, первое из той серии, которое помогло тем переменам, что известны теперь под именем Петровых. Не все, правда, осознали, что Любовь сохраняет небесный смысл только родом с Чистотой. Свобода любовного выбора оборачивалась развратом. В староверских хрониках есть глухие свидетельства, что Софья не избегла новых соблазнов. Не только при дворе, но и в теремах явились вдруг песельники и кавалеры неопределённого рода занятий. Царевны и теремные девки, будущие фрейлины, завели вдруг дружков из польских и киевских певчих и грамотеев. Вытравливали плоды тайных собачьих свадеб, отдавали родившихся байстрюков на воспитание в ближние деревни.

Думаю, что украшением наступившего времени стали отношения Софьи и боярина из литовского рода Гедеминовичей Василья Голицына. В этой истории любви есть все возвышенные и низкие детали, которые поднимают её до уровня высочайшей драмы, годной для пера и воображения самых требовательных повествователей, самых изощрённых мастеров слова.

«Наши исторические дилетанты, — скажет по этому поводу русский историк М.П. Погодин, — жалуются на недостаток западных страстей в лицах Русской Истории. Ну, вот вам в утешение София, соглашающаяся на поднятие стрельцов и на убийство поголовное ненавистных ей Нарышкиных с Матвеевым во главе, вешающая образ Божей Матери на шею Ивана Нарышкина, котораго выдать заставляет его родную сестру, Царицу Наталью Кирилловну, решившая без суда казнь Ховансваго, умышлявшая так долго и разнообразно против Петра. Чем в эти моменты уступит она Лукреции Боржиа? А Иван Михайлович Милославский? Это характер шекспировский!»

А ведь, в самом деле, какова картинка! Толпа стрельцов, распалённая кровью и кромешной властью, требует на неминучую расправу Ивана Нарышкина, родного брата вдовствующей царицы Натальи, Софьиной мачехи. «Нельзя его не отдать, — бубнит какой-то насмерть перепуганный думный чин, — не всем же нам пропасть из-за него одного». Софья помогает бывшей царице обрядить в смертный путь родного человека, актёрствует на авансцене жуткой драмы, разыгранной по захватывающему сюжету, которым становится жизнь на крутом изломе. Софья являет собой живое воплощение скорби и жертвенности. И никому не приходит в голову, что она-то и есть главный режиссёр, давший собственное направление этому крутому обороту истории. Только очень уж внимательный зритель может угадать подлинное её место в этом кровавом балагане. Вот в стрелецкой толпе заметно новое движение. В центр мятежа каким-то образом затесался датский посол. Потом окажется, что он задействован в Софьиной постановке в тайной роли подстрекателя. По логике момента ненавистный стрельцам иностранец должен быть изорван в клочья. Но Софья делает еле заметное движение рукой и это оказывает на неукротимую толпу магическое действие, толпа расступается. Посол чудесным образом спасён. Бунт, конечно, беспощадный, но далеко не бессмысленный. Дело только в том, что магия Софьиного присутствия в истории на Нарышкиных не распространяется. С этой минуты они будут убиваемы и унижаемы ещё целых восемь лет. Потом, вместе с Петром, придёт их время. И они отыграются новым кошмаром. Страшный сериал русской жизни продолжится… Сценарий фильма ужасов, каковым стала вся наша история и писать не надо, он готов уже, хотя бы в тех документах, которые все теперь на виду…

У Достоевского есть несколько подробных планов романов, которые он собирался написать, да не успел. В частности, он собирался написать нечто в духе Дюма, о русской «железной маске» — заключённом «нумер первый» в Шлиссельбургской крепости, низложенном императоре Иване Шестом. Эта страничка из его рукописей стоила ему большого труда. Возможно, написана она была враз. Но там такие тонкости знания темы, такие её повороты, что чувствуется за этим мозговая каторга многих дней. Достоевскому стоит в этом подражать.

Исторический роман из жизни Софьи мог бы выглядеть следующим манером. Стало так, что в детстве её какой-то западник-грамотей, вроде Симеона Полоцкого, определённый ей в наставники, читал по древней книге почтенным дребезжащим голосом былую повесть о византийской царевне Пульхерии. Как стала она править великим царством при властвующем брате-шалопае. Как мудро было её правление. Выспрашивала малое дитя Софьюшка с недетским интересом, как это вышло, чтобы девица могла дойти до такой чести и славы. Задумывалась Софьюшка, с горящими глазами просила снова честь из книги с медными литыми крышками, заманчивыми, как ворота в рай. Сама ворочала, слюнявя пальчики, узорчатые страницы, от которых пахло мышами и мёдом. Чуяла, что и над ней исполнится некогда византийское чудо преображения. Станет она, станет царь-девицей. И сладко, и надолго обмирало от предчувствий её маленькое птичье сердечко. И вот дождалась она урочного часа, двадцать лет ждала. Вечная история из медной волшебной книги стала оживать в яви. Всё царство русское доставалось по старшинству бессловесному Ивану-дурачку, с головой в золотушных, будто бы медовых, потёках. Господи, дай ты ему жизни долгой, жарко молилась она, опрастывая по ночам от лебяжьего одеяла сдобное знойное тело. Трогала его среди жаркой молитвы, обмирая от стыда перед божьим оком и соромного жгучего пламени, которым оно загоралось.

Пётр был сперва малой занозой её души. Потом был первый тяжкий грех её, когда она вдруг, пугаясь даже себя, просила Бога о смерти, как бы там ни было, а единокровного себе брата. Как выбирала потом из двух мужчин, который больше годен ей, чтобы извести ненавистного, настырного братца своего, не впутывая в это дело Господа Бога. С Васильем Голицыным уговорились они послать голицынского дядю, пьяницу и бабника Бориса, в Преображенское, чтобы он втёрся к царствующему отроку в доверие, утопил того в пороке и пьянстве. Научил пить, содомить и отвратил бы его от царского дела, сделал ненавистным людскому оку и мнению. Тот основал в будущем грозном царе и порок, и пьянство, да вдруг отложился и от Василья, и от Софьи. Своя перспектива нарисовалась ему в царской приязни.

Тогда Софья захотела сделать из канцлера Васеньки сильномогучего богатыря-воина, спасителя отечества и других христианских народов от вечных козней магометанского бога. Сделать такого героя, пред которым простёрся бы народ в собачьей преданности и почтительном страхе. Чтобы не стало у народа других авторитетов, кроме него. Она дала ему войско и деньги для блицкрига в Крыму. Васенька профукал и то, и другое. Драма Софьи тем самым стремительно приблизилась к занавесу. Пульхерии Византийской из неё не вышло. Софья упросила Петра принять вернувшегося из крымского похода первого русского генералиссимуса Василия Васильевича Голицина для учинения награды за превратившуюся в прах русскую честь и силу. В народе долго потом передавали в каких именно словах благодарил за службу молодой царь обмишулившегося воеводу. Царь Пётр известен был современникам как автор двух виртуозных произведений потаённой словесности — малого и великого матерных загибов. Большой загиб состоял из шестидесяти шести непередаваемых слов родной речи, малый — из тридцати трёх. Вот этот-то малый загиб и был единственной речью Петра, которой он удостоил воинские заслуги своего фельдмаршала. Ах, как мне жаль, что эти произведения Петрова гения пропали для русской литературы и исторической науки. Говорят, что последний, кто без запинки произносил малый матерный загиб Петра, был Сергей Есенин. Значит, была в этой необычайной прозе своеобразная и изрядная доля поэтической страсти.

Эффект был полный. Падение Голицына увлекло за собой Софью. Так бывает, когда великий утёс летит в бездну, лишившись единственной подпоры. С этой поры европейски вышколенный политик Василий Голицын так же стал на сторону примитивного, но безотказного макиавеллизма. Было постановлено пришибить монаршего обидчика каким-нибудь нечаянным или явным образом. Стрелецкий генерал Циклер в позднейших пыточных расспросах сознавался, что Петра должны были проткнуть ножом во время суеты вокруг пожара, специально устроенного. Пётр, странным образом, обожал роль добровольного пожарника и не упускал случая добавить бестолковой суеты в каждом огневом происшествии. Но стало поздно.

Дальнейшее известно. Стрелецкая возня в Кремле сначала насторожила Петра, потом смертельно надоела. Был его побег в Троицкий монастырь, пожалуй что спровоцированный. Это был умелый ход. В критическую минуту у нас цари всегда бегали. Начиная с царя Грозного. Так поступала не раз и сама Софья. Пётр бежал без штанов на неосёдланной лошади. Всякая деталь тут в строку, поскольку делали его униженным и гонимым. Народ наш таких начинает обожать. До той поры, пока они не освоятся и не возьмутся по-хозяйски устраивать общенациональную судьбу. Софья заняла с этого времени в обывательском сознании скамью обвиняемых.

Меня только удивляет, почему, например, есть опера «Иван Сусанин», а нет оперы «Мельнов и Ладогин». И памятники им нигде не стоят. А ведь те два стрельца, прорвавшиеся тревожной ночью сквозь дозорные рогатки и предупредившие Петра о смертельной угрозе, спасли не просто его жизнь, они спасли, если верить историкам, путь России к прогрессу и трогательному единению со всеми европейскими народами. Правы ли эти историки, кто же его теперь разберёт… Может всё-таки правду говорят, что историю больше, чем Наполеоны и Цезари, меняют эти самые историки…

Всякий авантюрный роман хорош интригой, действием, яркостью деталей и сцен. А, если это роман исторический, то и характерами, которые когда-то выступили на авансцену времени и тем вызвали долгий интерес потомков. Вот какие, например, люди были задействованы в житейской драме царевны Софьи. Они проиграли, стали падалицами с буйного древа жизни, потому что каждый был не без червоточины.

Вот, может статься, самый образованный, просвещённый и самый умный человек того времени монах Сильвестр Медведев. Возможно, это именно он крепил в Софье её заветную мечту повторить дивную долю принцессы Пульхерии. Однако самого его больше грела мысль присвоить себе головную роль всероссийского патриарха.

Василий Голицын и более того, тайно пользуя Софью своею любовью, вынашивал ещё более тайную мысль о полной власти, не царской даже, а императорской. Он составил грандиозный план растворить православие в католицизме, отдать Россию в духовную кабалу римского папы и выпросить у него за то верховенство, вроде того, каким обладал прусский кесарь, называемый императором Священной римской империи. Какая роль отведена была при этом возлюбленной правительнице Софье, остаётся только гадать. Чуяли видно староверческие мятежные пророки вещим духовным слухом эту опасность для дедовской веры от нашествия грамотеев гедеминовых кровей. Стояли насмерть они за каждую букву в старом писании, чтобы вместе с нею не потерять букву духа, букву Закона Божьего.

Фёдор Шакловитый, вышедший из грязи в князи, с плебейской неосторожной отчаянностью, с бездумным бунтарством былинного Василия Буслаевича ломал свою линию. У него была цель поменяться некоторыми ролями с канцлером Василием Голицыным. Умом он взять не мог, взял телесными достоинствами. Во время крымских походов он остался доверенным фельдмаршала у тела правительницы. И справился с этою своею ролью настолько успешно, что Софья стала чувствовать постоянную в нём нужду. Впрочем, Шакловитый не был совсем уж глуп. Он один из первых догадался, что положительный имидж в политике легче всего создать рекламным трюком. По его настоянию в Датском королевстве был заказан первоклассный многотиражный гравированный портрет российской правительницы, сделанный по всем канонам официозной европейской иконографии. По мнению Шакловитого, гравюры с изображением носительницы высшей верховной российской власти полагалось бы иметь при каждом европейском монаршем дворе. С тем, чтобы приучить международное око и международный ум к незыблемости Софьиного положения. Сиятельный лик Софьи в победительном овале, как земной круг покоился на некоторых символических китах, одним из которых был всадник в латах с хорошо узнаваемыми чертами лица самого Фёдора Шакловитого. Намёк достаточно прозрачный, чтобы не вызвать раздражения других мнящих себя китами. Это смелое безрассудство, конечно, стоило плахи. Тем оно и кончилось.

Понятно, почему о Софье не осталось воспоминаний. Мы не только не можем узнать доподлинных черт её внешности, но и доподлинных деталей её правления. Мы не знаем точно, сносным оно было или бестолковым. Самые заметные события её царствования — два крымских похода, например, окончились позором. Между тем, смысл политики и дипломатических усилий её правительства даже тут вполне вменяем. Мне очень любопытно и вполне отрадно было сознавать, что русские приказные люди, отвечавшие за мировые интересы России, были и хитры, и изворотливы, чутки и прозорливы ничуть не хуже европейских законодателей посольских дел. Вот как было в этот раз. Польша, всегда презиравшая весь белый свет, дозадиралась, наконец. Великого польского короля Яна Третьего Собесского обложили, как медведя в берлоге, опытные и яростные охотники. Тычками и прочими азартными выходками понуждали к последнему паническому гибельному шагу. Отчаяние подтолкнуло Яна III-го к единственному спасительному решению — просить помощи у России. Польским послам было велено отправиться в Москву, к знакомому нам великому канцлеру Голицыну и умолить ненавистных русских вступить в боевой союз, во что бы то ни стало. Русские повели дело вяло. Нетерпеливый польский интерес почёл это издержками русского тугодумия. Дело же объяснялось тем, что русские, наконец, угадали, что в руки теперь пойдут одни козыри. Тут, чем большую они проявят выдержку, тем больше вырастет ставка. И дотянули-таки русские тугоумы до того, что вынул Собесский из карманов и протянул русским на белой ручке самоцветный драгоценный адамант — заветный Киев-град, да ещё целое ожерелье отнятых прежде русских городов и мест. Смоленск, Северская земля с Черниговом… И уже Софья могла именоваться среди прочего «самодержицей Киевской, Смоленской, Северския земли и прочая, и прочая…» Кроме того, русских государей стали с этого времени величать «пресветлейшими и державнейшими». Наши верховные лица требовали от официальных иностранцев и прежде именовать себя таким манером, однако те считали эту честь непомерной для русских.

Говорят, что, подписавши этот трактат, плакал король Ян. Не то от счастья, что спас Польшу от окончательного разорения, не то потому, что велика казалась ему цена за Софьину подпись под драгоценной бумагой. Некоторые историки полагают, что все потери, понесённые генералиссимусом Василием Голициным в бездарных походах, окуплены были заранее и с большим гаком одними теми условиями, которые выторговал он своим решительным молчанием в московском русско-польском посольском сидении. Мудрой птицей совою быть он мог, но быть буйной птицею орлом ему не дано было…

Историческая драма, срежиссированная царевной Софьей, великолепна ещё и тем, насколько ярки и закончены в ней характеры фигур второго плана и даже самой массовки. Вот каким предстаёт в ней, например, князь Иван Хованский, прозваньем Тараруй. В переписке царя Алексея Михайловича есть о нём убийственные строки: «…Честь твоя пошла от милости моей, а до того тебя всяк дураком называл». Тараруй же означает бахвала и пустозвона. Но ни народное, ни царское мнение, видно, не исчерпывало его натуры. Пожалованный в большие ратные чины, он показал себя умелым воином. Своевольные стрельцы страшно полюбили его и слушались беспрекословно. Софья воспользовалась его популярностью. По мнению современников, она таскала калёные орехи из огня его руками. Он стал невольным свидетелем многих Софьиных тайн. Доподлинно знал меру каждому участнику её заговора. Русского чиновного человека почти всегда губит неумение держаться в тех рамках, которые отведены ему обстоятельствами. Чувство меры — величайший талант. Иван Хованский этого таланта не имел. Места первого воеводы и военного министра при Софье ему стало мало. Размеры власти и почестей оказались обширнее его рассудка, голова пошла кругом. Видно, царь Алексей Михайлович был достаточно проницательным человеком и отчасти смотрел в корень. Хованского пьянила мечта о короне. Откуда-то он взял, что род его напитан голубой кровью Гедимина, и это будто бы гарантирует его право. Хмель безоглядности оказался столь буен, что Хованский не угадал опасности в том, чтобы унизить Софью. Он предложил ей в мужья своего сына. А что, он же гедеминович, мог бы добавить благородства худой крови приблудившихся к трону безвестных Романовых. Софья подивилась, наверное, его наглости, но пока всё сходило ему. Правда, говорят, что Софья из любопытства пригласила к себе в хоромы Хованского сына, а, увидав, жестоко насмеялась над ним.

— Это с таким-то рылом, да в царскую родню? Тебе бы скорее ярыжкой быть пристало. Этаких в базарный день на копейку пучок дают…

Стыд и обида расшили лицо его мокрым бисером.

Поняла, однако, Софья, что дальние виды и задние мысли Хованского опасны ей.

Князь Хованский, между тем, в упоении собственными грёзами, не чуял беды. Выезды делал такие, что и царскому достоинству были бы впору. Репетировал, выходит, будущее. Сотня стрельцов в кафтанах, красных с золотом, с бердышами наизготовку расчищали перед ним дорогу от всякого человеческого мусора. «Большой едет… Большой!» — кричали они оторопелым зевакам, готовым ударить лицом в непролазную московскую грязь. Где тут царь, где его первый холоп, где царские верные слуги — уже было не понять не только уличной черни, но и самому князю Ивану Хованскому.

Очнулся от этого угара князь Иван Михайлович только лишь перед смертною плахой. Ему читали вины его, где главным числился смертный умысел на царевну Софью и весь царский дом. Об этом накануне было поднято письмо, очень кстати найденное перед царскою резиденцией временно, как при всякой новой заварушке, основанной в Троице-Сергиевой лавре. Об этом умысле до той поры, из всех присутствующих при казни, не знал только сам винимый в том Хованский. Царевна Софья в это время (вот какая опять ухмылка русского случая) справляла в монастырских палатах свои именины. Хованский божьим именем умолял дать ему последнее слово. Царевна, не вставая от яств, велела срочно кончить это муторное дело. Не нашлось палача. Стали искать охотника. Нашёлся какой-то стрелец, который за пять рублей взял на себя окаянный грех. Буйная голова Ивана Хованского, упавши с дубового сутунка на мёрзлую землю, обозначила жуткую кровавую точку в конце очередной русской смуты. Это был, конечно, лучший подарок, который сделала к своему двадцать пятому дню рождения цареана Софья. Не стало опасного зарвавшегося смутьяна, пропали некотроые видные до той поры концы тайных дел.

Какую же мораль можно вывести из всего этого собрания ярких и по виду беспорядочных эпизодов. Порядок тут есть, и он полностью совпадает с видами и вожделениями самого сильного духом человека на этом коротком отрезке русского жестокого времени. Своё время царевна Софья кроила по себе и на себя. То, как своевольно обращалась она с историей, может, конечно, вызвать восхищение. Законченность же её личной драмы вызывает в памяти отточенные образцы античных трагедий. Но это и всё. В её правлении нет блеска, возвышающего во времени даже варварскую натуру.

Неужели всякое, даже самое решительное движение русской истории не преследует у нас никакой иной цели, кроме той, чтобы тешить тщеславие и похоть властолюбия. История наша что-то слишком уж часто обретает обидное сходство с легкомысленною девицей, которую всякий новый упорный выскочка удобно приспосабливает для собственной определённой нужды. Это ещё с Софьи повелось.

А каковы последние дни её! Лишённая всего, она мается в аскетическом пространстве монастырской кельи. А под решетчатым окном с синими лицами висят её бывшие сподвижники с челобитными в окоченевших страшных руках. Они просят у неё того, чего не догадалась она дать, когда у неё было всё, и не может дать теперь, потому что у самой ничего не осталось…

Вот какая ещё замечательная деталь есть в биографии Софьи. Не все начала в отношениях Европы и России положены Петром. Русско-французские литературные связи, например, основаны царевной Софьей. Впрочем, начались эти отношения ещё ранее, со случая курьёзного. Первую завязь на пышном ныне древе культурных отношений России и Франции следует отметить 1657 годом. Тогда сильно заболел царь Алексей Михайлович. Занемог он так, что в русской державе царило уже похоронное настроение. И вот, почти как в сказке, был брошен отчаянный клич на всё царство-государство — кто спасёт царя, тот получит, ну, не полцарства, конечно, но особое царское благоволение и большой куш в придачу. А поскольку напрасная похвальба грозила немилостью, то охотников лечить злую царскую немочь не находилось. Помог случай, о котором, в частности, рассказал в своих записках француз Доарвиль, живший тогда в России. Некая неблагонамеренная жена решила избавиться от своего неудобного в семейном быту мужа. Объявила, что он-то и знает верное средство, как помочь царю и государству, да не хочет, по пакости натуры, явить при царском дворе своё заветное искусство. Незадачливого мужа представили пред ясные монаршие очи. Начатые было отговорки, только усугубили его положение. Тогда он и решился валять отчаянного дурака по русской разудалой присказке — умирать, так с музыкой. Вошёл в гибельную роль. Заставлял царя ходить босиком по росным травам, заправлять кашу голубиной кровью, есть толчёные сорочьи потроха, сидеть в парной в бараньем тулупе. Бог оказался милостив и к столь потрясающему врачу, и к его державному пациенту. Царь выздоровел. Оболганный муж со щедрыми подарками вернулся домой. Что там стало с коварной женой, француз не сообщил. А это, может быть, самое занимательное место во всём том происшествии.

Мольер написал свою знаменитую пьесу «Лекарь по неволе» лет примерно через десять после означенного происшествия. Надо верить, что в ней сохранились отголоски именно этой истории, потому что в Европе о том стало известно аккурат из французских донесений. Выходит, что в мировой литературе это первый случай, когда основой великого создания европейского ума становится сюжет из русской жизни. Правда, он так интерпретирован, что о том невозможно догадаться, не зная некоторых подробностей царского русского быта в семнадцатом веке.

Послабления в режиме теремной жизни привели и к некоторым вовсе неожиданным результатам. У русской женщины проснулась тяга к писательству. Софья Алексеевна Романова должна быть названа первым по времени крупным отечественным литератором, конкретно, драматургом. У меня нет возможности говорить о подлинной величине этих её дарований. Однако ещё в конце девятнадцатого века историк С. Шашков утверждал, что имел доступ к целой «библиотечке её драматических сочинений». Следы этих бесценных для истории русской литературы рукописей мне не удалось отыскать. Возможно, были недостаточно упорными мои разыскания. А они могли бы дать замечательные и вечные результаты. Карамзин держал в руках только одну её рукопись, и вот что писал по этому поводу: «Мы читали в рукописи одну из ея драм и думаем, что царевна могла бы сравняться с лучшими писательницами всех времён, если бы просве¬щённый вкус управлял ея воображением».

Возможно та рукопись, которую держал в руках Николай Карамзин, и была переводом знаменитой мольеровской пьесы «Лекарь по неволе». Есть сведения, что эту пьесу ставили при дворе царя Фёдора Алексеевича именно в её, Софьином, переложении. Какая-никакая, а в пьесе оставалась память о её и его, царя Фёдора, обожаемом отце. Этот факт мог с особенной силой влиять на творческий порыв первой русской переводчицы гениального француза.

При тщательном изучении истории попадаются часто факты, настолько ничтожные, что их можно было бы отнести к бесполезным. Но и они иногда дают живую картинку ушедшего времени. Вот, например, мелкая деталь, которая даёт представление о том, как трудно, но и весело (правда, в этот раз весёлость вышла жестокой) приобщалась старая Русь к культурному веянию нового времени. Царевна Софья отмечала именины. Значит, дело было 17 сентября, неизвестно, правда, какого года. Подошла она к этому делу вполне ответственно и в собственном духе. Сочинила пьесу по мотивам жития одной из своих любимых святых угодниц. Юная княжна Мария Головина увлечённо лицедеяла на сцене в одной из ролей. Тут же была и Софьина сестра царевна Мария Алексеевна. Неизвестно, лицедеяла ли она тоже или была в числе зрителей. Озорницей оказалась эта царевна Мария Алексеевна. Сунула во время представления за пазуху княжне Головиной большого чёрного таракана. И тут самодеятельная актриса превзошла все возможные пределы естественности в проявлении ужаса и омерзения. Эта-то мизансцена и вызвала самый буйный восторг у публики. На саму же актрису этот случай произвёл настолько неизгладимое впечатление, что она, в конце концов, помешалась. Всюду стали видеться ей чёрные тараканы.

Несколько строк из написанного ею, царевной Софьей, мне найти всё-таки удалось. Вот что присочинила она к гербу своего любимца князя Василия Голицина после известного его дипломатического триумфа, приведшего к заключению Вечного мира с Польшей и возвращению России её исконных древних владений. На гербе том изображён был всадник, лихо устремившийся на поиски, надо думать, славы и чести. И вот как Софья прокомментировала это стремление:

Камо бежиши воин избранный,

Многажды славне честно венчанный?

Трудов сицевых и воинской брани

Вечной ты славы достигша, престани!

Не ты, но образ князя преславнаго,

Во всяких странах, зде начертаннаго,

Отныне будет славно сияти,

Честь Голицыных везде прославляти.

На мой взгляд, сочинение это ничуть не хуже признанных виршей главного краснослова той эпохи Симеона Полоцкого. И даже оды самого Михайлы Ломоносова, написанные «высоким штилем» гораздо позднее, не всегда превосходят эти начальные торжественные перлы русской словесности.