Из воспоминаний Аполлинария Петровича Бутенева
Я родился в последние годы царствования императрицы Екатерины II (в семейных бумагах я никогда не мог отыскать моего метрического свидетельства; но мне говорили, что я родился 16 июля 1787 или 1788 года, и даже я встретил первое из этих чисел, означенное рукой моей матушки в домашнем молитвеннике), в глуши Калужской губернии, в небольшом имении отца моего (Петр Семенович Бутенев), сельцо Гриденки, Медынского уезда).
Дедушка мой тогда еще жил в небольшом также наследственном имении своем Тульской губернии (сельцо Абин, Белевского уезда). Лет семи или восьми от роду, я уже не знал родительского крова, и потому сохранил о последнем лишь смутные воспоминания.
Всего живее припоминаю я нежность матушки (Александра Васильевна, урожд. Спафарьева) и ее постоянные заботы о довольно многочисленном семействе, в котором я был старшим сыном. Помню, как мы собирались вокруг нее за утренним чаем, как гуляли в саду, где было много яблонь и смородины, как по воскресеньям и праздниками ездили с ней к обедне в старинную церковь, в соседнее с нами село (село Агафьино, в 2-х верстах от Гриденок. Оно принадлежало близким нашим родным.
Там у меня была тетушка, моя крестная мать, Акулина Ивановна Мясоедова, которой баловнем я был в моем детстве. Она умерла девицей. У нее был прекрасный голос, и она мне пела народные песни, к великому моему удовольствию. Этих песен я никогда потом не мог слушать без глубокого умиления).
Помню также дедушку, который умер слишком 90 лет от роду. Он родился еще при Петре Великом и, в царствование императрицы Анны (Иоанновна), служа в нижних чинах, в линейном полку, ходил против турок под начальством фельдмаршала Миниха и любил мне рассказывать о своих походах.
Потом он еще довольно долго служил в Преображенском полку, и тут у него начальником был великий князь наследник Петр Федорович (Петр III), которого он не иначе называл как "молодой великий князь". Дедушка уже много лет как лишился зрения, но до конца сохранял отменную свежесть и ясность ума. Он умер я первых годах нашего столетия, в царствование императора Александра 1-го.
Мой отец, по тогдашнему общему обычаю, начал службу в Петербурге, в одном из гвардейских полков, но женившись, уехал в деревню заниматься маленьким своим хозяйством. Он со своими соседями предавался охоте с гончими, обыкновенной отрасти тогдашнего мелкого дворянства; я тоже, может быть, получил бы эту страсть, если бы дольше остался в деревне и если бы в детстве моем одарен был более с крепким сложением.
При очень ограниченном состоянии, при постепенном умножении семьи, родители мои, а в особенности матушка, горячо желая дать детям воспитание, решились, по недостаточности собственных средств, принять предложение одного богатого деревенского соседа (Афанасия Николаевича Гончарова, дед Натальи Николаевны Пушкиной) учить меня вместе с его единственным сыном (Николай Афанасьевич, отец Н. Н. Пушкиной), моим как раз ровесником. При нем уже были гувернеры для занятий: русские, французские и немецкие.
Без сомнения, надежда доставить мне лучшую будущность побудила моих родителей решиться на эту разлуку; но я и теперь помню, как много слез она стоила моей матери, братьям, сестрам и мне самому, хотя и семейство, куда я ехал жить, помещалось в своей усадьбе (Полотняный завод, село Спасское, Медынского уезда) с прекрасным домом, всего на какой-нибудь день расстояния от нашей деревни (верст 50 или 60).
Палаты, куда меня перевезли, поразили меня огромностью, богатством и великолепием, о которых я до того не имел понятия. Будущий мой товарищ по ученью показался мне очень любезным и ласковым; его родители обращались со мной с нежностью, да и после, в течение долгих лет, проведенных у них до разумного возраста, и был я как сын дома. Однако долго я не мог привыкнуть к разлуке с отеческим очагом, который имел утешение от времени до времени навещать.
В особенности позднее в моей жизни я все более и более оценивал, какая невознаградимая потеря для мальчика семи или восьми лет быть лишенным нежных и разумных попечений и первых религиозных к нравственных наставлений, которые в первоначальном детстве усваиваются только от одной матери, особливо от такой благочестивой и святой матери, какая была у меня.
Вступил я в это семейство, где мне суждено было начать и кончить мое ученье, за год до кончины императрицы Екатерины; о воспитании общественном в провинции то время почти не было и помину. Гончаровы были очень богаты.
Кроме великолепных палат в Полотняном Заводе они владели еще многими другими прекрасными поместьями, в которых и жили потом (село Доманово, село Денисово, село Вешки). Зиму же они проводили в Москве, в своем городском доме. Не входя здесь в подробности о первых годах моей ученической жизни в этом семействе, скажу только, что барская обстановка была поставлена на очень широкую ногу, хотя семейство это собственно не принадлежало в высшей знати.
Едва ли в наши дни существует что-либо подобное, особливо с тех пор, как самые знатные и богатые наши дворяне живут почти все в обеих столицах и главное в Петербурге, или же путешествуют по чужим краям, что в то время было очень редко.
Чтобы дать понятие об этой обстановке, довольно указать на количество людей ее составлявших. Не говоря о многочленной прислуге обоих полов (вся семья: хозяин, жена его и один сын), в доме находилось: три гувернера, из коих два иностранца (зимой же, в городе, приходили еще особые учителя для уроков), немец-доктор, венгерец-капельмейстер, заведовавший оркестром от 30 до 40 музыкантов для духовых и струнных инструментов, в том числе особый оркестр охотничьей роговой музыки, которую ввел знаменитый любимец Екатерины, князь Потемкин (Григорий Александрович), и в которой каждый музыкант играет только по одной ноте.
Затем, верховые в особых мундирах для гончей охоты, множество всякого рода экипажей с соответственным числом упряжных и верховых лошадей; дом и стол открытые, почти ежедневно, для многочисленных соседей, которые беспрестанно появлялись пользоваться этим гостеприимством и проводили целые недели, иной раз со своими семействами, на всем готовом, как они, так их прислуга и лошади. Гостей принимали так, чтобы им захотелось приехать в другой раз.
В настоящее время трудно понять, до каких широких размеров простиралось это старинное русское гостеприимство. Но таковы были тогда либо дешевизна материальной жизни, либо не утонченность роскоши в остальных издержках, что вся эта обстановка, столь блистательная, можно сказать княжеская, обходилась, как я узнал позднее, всего в какие-нибудь тысяч 70, 80 франков ежегодного расхода!
И зима в Москве входила в этот же счет. А в настоящее время этих денег едва достало бы на прожитие в Петербурге людям даже среднего состояния. Но что мне особенно приятно прибавить, по всей справедливости, к этому взгляду на роскошные нравы того времени - это то, какой вид порядка имели все большие имения Гончарова и каким замечательным они пользовались благоденствием; крестьяне его слыли самыми зажиточными и счастливыми в губернии.
Конец царствования Екатерины II и царствование Павла I (1795-1801)
Еще помню впечатление удивления, смешанного с очарованием, когда я в первый раз увидел Москву, куда мы приехали на зиму. На слуху у детей, особенно в глухом уезде, постоянно было имя древней и славной столицы нашей: про Петербург почти не было слышно. Словом, Москва производила такое чрезвычайное очарование, что даже те из соседей, которые хвастали, что в ней бывали, казались людьми высшего порядка.
Мое любопытство и мое воображение были возбуждены рассказами старого слуги, моего дядьки, которого в молодости отдали в Москву в учение. Он передавал чудеса о множестве монастырей и церквей, с позлащенными главами, о прекрасных дворцах, о древнем Кремле с огромной колокольней Ивана Великого; о царь-колоколе, вжавшимся в землю, с отверстием для входа в него; о царь-пушке, которой жерло было словно пещера и т. д. Он прибавлял еще о страшной казни Пугачева с сообщниками, которой был он свидетелем, назад тому лет 20.
Итак, я большими глазами смотрел направо и налево, проезжая более часу по загроможденным повозками, санями и людьми городским улицам, до дома Гончаровых. Этот первый взгляд оставил во мне весьма смешанные образы и представления; они прояснялись во время наших прогулок по городу и после, расспросов у моих провожатых. Прожил я в Москве семь или восемь зим подряд.
После того много раз видел я нашу древнюю столицу, и даже накануне рокового дня вступления Наполеона I с его бесчисленными легионами, накануне славного пожара, который обессмертил ее в истории; видел ее потом в четыре царствования - Павла I, Александра I, Николая I, Александра II; но, судя по моим воспоминаниям, никогда не казалась она мне столь обширна, грандиозна, оживлена, а особенно столь оригинальна как в последнее время царствования Екатерины II- оригинальна более восточным, чем европейским видом и отпечатком. Ныне это наоборот.
Великолепные дворцы, разбросанные по частям города, рядом с бедными деревянными домишками, превосходные сады и обширные огороды среди наилучших кварталов; огромные крытые базары, с множеством всяких лавок, весьма похожие на базары и базе станы, какие я видел в Константинополе; конские бега на больших площадях, нарочно для этого назначенных и приспособленных, чуть не в центре города; в назначенные дни, кулачные бои, охота на медведя и волка, привлекавшие множество зрителей - и рядом театры, цирки, акробаты на европейский лад!
Особенно поражало количество церквей (350-400), больших, средних и малых, архитектуры большей частью самой разнообразной и странной. Дом Гончарова (на Большой Никитской (не сохранился)), на бойкой улице, был рядом с церковью, за которой почти рядом была другая; а третья как раз напротив дома, через улицу! При каждой - колокольня, так что, днем и ночью, мы буквально оглушались колокольным звоном, особенно на святой неделе, когда звон почти не прерывается.
Еще характеризовало Москву в то время большое число знаменитейших и старейших родов, высшего дворянства, которые постоянно в ней жили по зимам с большой роскошью, а летом пребывали в прелестных подмосковных дачах.
Большей частью это были особы, занимавшие высшие государственные должности и потом отдыхавшие, на склоне дней, в пышном бездействии; или сановники, генералы и пр., самолюбие которых было оскорблено и которые показывали, что ищут независимости, или богатые помещики из губерний, желавшие не столько чинов, сколько пользоваться своим богатством среди удобств и удовольствий столицы, и в тоже время, с большей возможностью воспитывать своих детей.
Одним словом, Москва представляла картину движения, оживления и развлечений, выражавшихся всякого рода собраниями и праздниками. Общество искало только рассеяния, будучи не занято ни политикой, ни каким либо серьезным делом и едва-едва литературой, о существовании которой Карамзин (Николай Михайлович) и весьма немногие писатели заставляли только подозревать.
Во всех отношениях Москва была городом по преимуществу аристократическим; но после великого погрома 1812 года наша старая столица, быстро возникнув из развалин и пепла, приняла совершенно другой характер - стала городом торговым и промышленным. Новые поколения, сделали Москву центром торговли, мануфактур и даже национальной литературы.
Между наиболее представительными лицами, жившими тогда в Москве, были: знаменитый граф Орлов (Алексей Григорьевич), поразивший турок при Чесме в 1770 году; князь Юрий Долгорукий, в ту же эпоху воевавший в Морее (Пелопоннес); генерал Еропкин (Петр Дмитриевич), получивший почетную известность во время чумы 1771 года; канцлер граф Остерман (Иван Андреевич) и многие другие исторические личности. Но наибольшим уважением пользовался по своему сану, характеру и красноречию, и всех известнее в городе был митрополит Платон, - слава русской церкви.
Я видел многих из этих особ, а князя Юрия Долгорукого впоследствии знал и лично. Он жил очень долго и, 30 лет спустя, по возвращении моем из Константинополя, в 1830-м году, с любопытством расспрашивал меня о Востоке и местах его первых военных подвигов.
Когда мы приехали во второй раз на зиму в Москву, в конце 1796 года, пришла весть о кончине императрицы Екатерины II, и у меня еще свежо в памяти сильное впечатление этого события.
После царствования столь долгого и славного, Екатерину все еще продолжали любить. К сожалениям примешивались не только ожидания больших перемен, неизбежных при новом воцарении, но и опасения сурового и странного характера, который вообще приписывали наследнику Павлу (Петровичу). Московское общество приготовлялось к торжественному принятию нового императора. Он возвестил, тотчас по восшествии на престол, скорое свое коронование; он спешил им необыкновенно.
Так как у нас дети обедали обычно за общим большим столом, вместе со всеми, а гости были почти ежедневно и к обеду и вечером, то мы слышали все петербургские новости. Слышали о суровом правлении, о военных парадах в прусских мундирах, времени Фридриха II (ими заменились блестящие куртаги Екатерины и богатая, расшитая серебром и золотом одежда ее гвардии); слышали о выставляемом напоказ сыновнем поклонении Павла I-го памяти Петра III-го; о блестящих милостях, расточаемых всем, кто служил при нем не только в высших должностях, но и в низших: так, старый придворный кучер (?) вдруг увидел себя облагодетельствованным на конце своих дней.
Иногда мы видели за обедом лиц, которые только что прибыли из Петербурга; мундиры на них были прусского образца из толстого сукна, в буклях и с косами болтавшимися по спине. Они рассказывали о новом императоре анекдоты, столь же странные, как и их одеяние.
Уже называли имена Аракчеева и Кутайсова, дотоле неизвестные; они внезапно возвысились и назначались играть большую роль при новом дворе. Однако же я помню, что, говоря обо всем этом, наши гости упоминали с большой похвалой о некоторых первых мерах правления нового императора; также хвалили великодушное отношение Павла к бывшим в милости у Екатерины лицам, особенно в семье Зубовых; хвалили легкий доступ к его особе для всех просителей, так, что даже появились стихи (на русском и французском языках), которые читал и я, где он назывался новым Титом.
К несчастью, подобное настроение общества продолжалось очень недолго. Но, может быть, оно не вполне было лишено основания в отношении сердца и первоначальных предрасположений этого государя. По крайней мере, я могу сказать, что когда лет 15 после его смерти я жил, по службе, в Германии, то хорошо знал старого медика, д-ра Кюрнера, человека самого почтенного, который служил, прежде при нашем дворе.
Он уверял меня, что тогда великий князь (уже женатый) соединял с живым и образованным умом чувствительное и доброе сердце, которое заставляло окружающих любить его. Холодное же и недоверчивое отношение к нему имп. Екатерины, устранившей его от всякого участия в делах, а особенно унижения, которые он должен был переносить до такого (за 40 лет) возраста, были причиной большей части тех припадков слишком частого гнева и чудачеств, наконец, тиранических действий, которые, по несчастью, ознаменовали его царствование и вызвали роковой конец.
Итак, в первых месяцах 1797 года, Павел с двором, с многочисленной гвардией уже прибыл в Москву, и назначил в день Пасхи быть коронации, вопреки примерам прежних государей, которые короновалась в более благоприятное время года.
Я помню, как я смотрел я на торжественный въезд Павла в нашу столицу. Для этого нарочно были устроены места. Он ехал верхом на старой белой лошади; говорили, что она ему была подарена принцем Конде, еще во время его путешествия во Францию под именем графа Северного, лет 14 или 15 назад. Два молодые великие князя: Александр и Константин, также верхом, ехали по сторонам от него.
Государь почти постоянно держал в руке шляпу, чтобы приветствовать ею толпу. Особенное внимание обращал на себя в. к. Александр, прекрасная фигура и приветливое лицо которого всех пленяли. Императрица Мария (Федоровна) с младшими детьми следовали в богато-позолоченных каретах, с множеством стекол, сквозь которые зрители хорошо их видели. Герольды в блестящих средневековых костюмах, полки гвардии, пешие и конные (не столь многочисленные, как потом) предшествовали великолепному поезду и замыкали его.
Все шествие продолжалось несколько часов, по улицам, покрытым снегом: был довольно чувствительный мартовский холод. Все происходило в порядке и спокойствии; но, мне смутно помнится, ощущения толпы были скорее похожи на любопытство, чем на действительную радость, не говоря уже об отсутствии того шумного восторга, который проявился при коронации Александра I-го спустя немного лет, и которого мне также довелось быть свидетелем на пороге моей юности.
Несколько дней спустя после въезда, и именно в само Светлое Христово Воскресение, совершилось и коронование Павла (5 апреля 1797 г.). Нас повели в Кремль до свету, чтобы иметь место на нарочно устроенном для публики помосте у самого Красного Крыльца и недалеко от Успенского собора, в котором и совершается помазание. Я мог очень хорошо и чрезвычайно близко видеть августейшее шествие, как при выходе из дворца, так и при возвращении его из собора.
Император, в сопровождении двух великих князей, шел под роскошным балдахином, несомым генералами; за ним следовала императрица под другим балдахином, далее блестящая свита, в которой военные были в большинстве; потом рота телохранителей (кавалергардов), покрытых с головы до ног вооружением, кирасами, кольчугами, в касках с развевающимися перьями, как у древних рыцарей - все из массивного серебра, сверкавшего и сиявшего на солнце (во главе этой роты шел старый граф, фельдмаршал В. П. Мусин-Пушкин).
Между придворными выдавался прекрасный седовласый старик, в одежде блиставшей драгоценными камнями, он непосредственно следовал за балдахином императрицы, и я узнал, что это был несчастный Станислав Август, король Польский, лишенный престола.
Павел принял его в Петербурге со знаками уважения и должного внимания, но, однако не избавил от участия в этой церемонии. Все чувствовали расположение к благородному, меланхолическому и злосчастному бывшему монарху.
При возвращении процессии в том же порядке на Красное Крыльцо император был уже в короне, порфире, со скипетром, и казался утомленным: он тяжело дышал после долгой церемонии и изнурительной тяжести своего убора, которому он так мало соответствовал своим ростом и фигурой.
Наше детское любопытство, сильно возбужденное всем этим зрелищем, которое длилось целое утро (а мы были, разумеется, натощак) достаточно удовлетворилось, и мы не жалели о том, что на всех остальных празднествах уже не присутствовали; впрочем, мы видели иллюминацию Кремля, Ивана Великого на которую нас возили в карете.
Об остальном времени недолгого царствования Павла I, проведенного мною, зимой в Москве, летом в Калужском поместье, не сохранилось воспоминаний сколько-нибудь любопытных. Года два спустя, я видел еще раз императора, приезжавшего в Москву на большие маневры при огромном близ нее находившемся лагере.
Расположение нему тогда уже очень убавилось, чуть ли не исчезло, не столько от постоянных передряг в сфере высшей (особенно военной) и от причудливых, капризных и произвольных действий (от которых терпели больше в Петербурге, чем в Москве или провинциях), сколько от того, что полиция везде должна была преследовать фраки и круглые шляпы, до такой степени, что даже мальчики нашего возраста были принуждены носить одежду французскую: трехрогие шляпы, башмаки с пряжками, вместо курточек и пр.
(Тогда дети не носили еще русской рубашки; на нас должны были напяливать курточку, длинный французский кафтан, коротенькие штаны, башмаки с пряжками и пудрить к тому же головы).
Тогдашний военный губернатор Архаров (Николай Петрович), обер-полицмейстер Эртель (Федор Федорович) и комендант Шейдеман (с косой болтавшеюся у него до пят), строжайше наблюдали за точным исполнением этих повелений. Появление этих лиц в театре или на публичных гуляньях возбуждало тревогу; на них смотрели как на помеху веселью на всех собраниях и балах.
В числе таких балов особенно помню один большой ночной праздник, данный в обширном саду (находившемся близ нашего дома) князем Безбородко (Александр Андреевич), этим знаменитым министром и канцлером императрицы Екатерины. Его высокий рост, грудь увешанная орденами и при этом гостеприимство для всей публики запечатлелись у меня в памяти.
Справедливо будет упомянуть здесь о порядке наших школьных занятий и уроков. К нам прибавили третьего товарища, Н. Сокорева, родственника Гончаровых, годами двумя старше нас. Итак, мы составляли в классе трио; да еще три наших гувернера-преподавателя, кроме особых учителей музыки, рисования, танцев и верховой езды. Гимнастика тогда еще не вводилась.
Наш гувернер-француз (Мартинэ из Оверни; он был скорее провинциальным поэтом, чем педагогом), как и большая часть тогдашних французских преподавателей в России, знал немногое, и научить нас конечно не мог.
Впрочем, это был хороший человек, веселого и нетребовательного нрава, вне уроков не строгий. Он учил нас бегло болтать по-французски, очень мало грамматике, да писать под диктовку; давал много заучивать наизусть, стихов и прозы, читать прилежно "Древнюю историю" Роллена, без дальних объяснений; немного географии и еще меньше арифметике.
Позже заставил он нас играть в комедиях с другими ровесниками, для лучшей практики во французском языке. В наших прогулках и развлечениях он не был стеснителен, напротив, даже участвовал в них, чередуясь с гувернером русским и немцем, над которыми он был старшим.
Немец Вареш был более сведущ в преподавании, более отчетлив и даже педантичен; его уроки не забавляли нас, но, полагаю, были более полезны, хотя, впрочем, они ограничивались его родным языком да "Всеобщей историей" Шрека.
Русский учитель, П. И. Турбин, студент московского университета, основательно преподавал нам грамматику, дополнял серьезнее уроки географии и арифметики, которым учились мы у француза, и познакомил нас, позже, с русской словесностью. Ломоносов, Сумароков, "Душенька" Богдановича и Державин в поэзии, да Карамзин, почти один в прозе, составляли для нас все ее содержание.
Но что странно, русская история вовсе не входила в его программу! Учиться ей начали мы по "Истории России" (Histoire de Russie), написанной по-французски Левеком. Карамзин напечатал свое бессмертное творение только 15 или 20 лет спустя. Оно открыло путь для других русских историков, из которых, однако никто еще не сравнялся с ним.
Эти первые гувернеры и учителя последовательно заменялись другими. Между прочими был у нас родной брат ужаснейшего Марата, слишком известного во времена французской революции. Он впрочем, гораздо ранее этой революции приехал в Россию искать счастья. Ненавистную же эту фамилию он после переменил на Будри (имя его родного городка в Швейцарии). Сам он был, напротив, прекраснейший человек, нрава самого мирного, и вдобавок образован более своего предшественника.
Однако оставался он у нас недолго и предпочел возвратиться в С.-Петербург, где он женился. Заменил его, и еще к лучшему для нас, французский офицер-эмигрант, из хорошей фамилии и с прекрасными манерами, капитан Монтольё д'Арпавон, кавалер ордена св. Людовика. Если и не обладал он всеми должными познаниями, то это заменялось следами первоначального хорошего воспитания и знанием света.
Он участвовал, в молодости, в Североамериканской войне под начальством Лафайета; там-то выучился он по-английски и нам давал первые уроки этого языка. Мы расстались с ним с сожалением, когда он вернулся во Францию вместе с прочими эмигрантами.
Преемником немецкого гувернера был молодой теолог по имени Бергман, только что прибывший из немецких университетов. Тогда еще мы не могли судить о его достоинстве и талантах, которые дали ему впоследствии известность, как писателю и проповеднику (в Риге). Но если он был строг и точен в своих уроках, зато вознаграждал нас, когда бывал нами доволен, рассказывая, долгими осенними и зимними вечерами, страшные романы г-жи Радклиф. Они были тогда почти в такой же моде, как романы Вальтера Скотта лет 20 спустя.
Что касается изящных искусств, то только один из нас, молодой Гончаров (Николай Афанасьевич, отец будущей жены Пушкина, Натальи Николаевны. Он был отличным музыкантом, играл на виолончели, не смотря на повреждение руки из-за падения с лошади) сделался отличным скрипачом; вообще же мы не особенно успевали ни в музыке, ни в рисованье; в последнем, может быть, по вине учителя: рисование мне опротивело, потому что года два или три меня заставляли рисовать только глаза, носы да уши.
Но из многих наших учителей с особенным уважением и признательностью вспоминаю первого нашего московского законоучителя, почтенного, беловолосого старца, протоиерея Архангельского собора Петра Алексеевича (Алексеев).
Это был один из ученейших людей в тогдашнем духовенстве, автор многих духовных сочинений, между прочим, уважаемого Церковного словаря. Он же был первым нашим духовником. Лицо его, благочестивое и светлое, ободряющие его речи, снисходительная мягкость и неизменное терпение во время уроков неизгладимо запечатлелись в моей памяти.
По несчастью, года через два он скончался, и эта потеря была невосполнима для моего образования в деле веры: я это чувствовал во всю жизнь. Обучение мое продолжалось от 6 до 7-ми лет; оно было неполно и поверхностно по многим частям.
Разные учителя сами мало знали, либо не владели искусством преподавания. Столь существенные предметы, как математика, физика и другие естественные науки, равным образом логика и философия, самые начальные, проходились слегка; о правоведении не было и помину.
Я пишу обо всем этом по памяти и с грустью думаю, что таково вообще было так называемое блестящее образование, которое давали в Москве. Петербург, вероятно, не превосходил в этом отношении Москвы. Что же было по губерниям, и в семействах менее достаточных?
Говорить и писать легко по-французски, кое-что знать из литературы, произносить наизусть и декламировать стихи, играть на сцене довольно свободно пьесы из "Друга детей" и из "Воспитательного театра" госпожи Жанлис, все это уметь делать (но в худшей степени) и на своем родном языке, бормотать кое-как по-немецки (о древних классических языках не было и слуху), ловко танцевать менуэт или французскую кадриль: вот что называлось получить окончательное воспитание, т.е. воспитание домашнее, другого воспитания в то время почти не было.
Правда, в Москве существовал единственный тогда на все государство университет высшего образования; но молодое дворянство почти вовсе не поступало, да и редко могло быть допущено в университет, по недостаточности предварительного обучения, которое было вполне домашнее, т. е. вполне иноземное и во всех отношениях поверхностное.
Не то чтоб ученики были виноваты в этом или чтобы вовсе не находилось образованных и способных наставников; главной виной этому было господствовавшее тогда слепое и несчастное пристрастие ко всему иностранному. Предыдущие поколения в России были заражены этим пристрастием, которое без сомнения ослабело с тех пор, но и до наших дней еще не совсем прекратилось.
Я сам служу горестным свидетельством этого чужеземного влияния, ибо нахожу для себя более удобным излагать эти воспоминания не на моем родном, а на чужом языке (франц.). Впрочем, тут я менее других виновен, так как служба моя, с ранней молодости, заставила меня провести три четверти жизни за пределами моего отечества, и обязанный писать по-французски, я редко прибегал к родному языку.
Но, говоря об учебной нашей жизни, не следует совсем пройти молчанием то, что всего охотнее вспоминается от времен молодости, именно наши досуги. В хорошую погоду и в деревне мы, разумеется, часто по заведенному порядку, ходили гулять пешком.
Вблизи большого дома было два прекрасных сада и большая роща; кроме того мы гуляли по прекрасным соседним окрестностям и любовались безграничной далью равнинного пространства, украшенного дубовыми и ореховыми лесами (куда мы ходили собирать желуди, орехи и грибы) и небольшой речкой, которая извивалась вдоль домовой рощи, где в особой ограде содержалось небольшое стадо оленей, а иногда водились волки и лисицы, посаженные на цепь и приготовленные на случай охоты.
В течение недели мы нетерпеливо ждали субботы, когда после обеда прекращались наши уроки. Как бывало радуешься благовесту к вечерне (церковь была по соседству с домом) что означало, завтра Воскресенье, и мы целый день свободны!
После обедни мы вполне могли располагать временем; нам позволялось бегать на двор или, в случае дурной погоды или чрезмерного жара, забавляться чем угодно дома. У нас также была большая библиотека из Русских и Французских книг, в которых нам позволяли рыться, и я теперь еще помню, с каким удовольствием читал я сочинения г-жи Le Prince de Bomont, Беркеня, г-жи Жанлис, Флориана и проч.
Когда я подрос, меня в особенности пленял Дон-Кихот (это чтение было в свободное время; за уроками нас читать и переводить историю и стихи, а также Телемака Фелона, который очень был для меня скучен) и собрание рыцарских сказок по-русски.
Я уже говорил о широком гостеприимстве и веселой жизни в Гончаровских палатах. Это привлекало к ним множество посетителей из окрестностей и давало мне возможность довольно часто видеться с моими родителями, в особенности с матушкой, приезжавшей туда погостить на несколько дней. Ей от времени до времени удавалось увозить меня с собой, чтобы я мог повидать мой домашний очаг и младших братьев и сестер.
Гости, приезжавшие к Гончаровым, иногда привозили с собою своих родственников, также детей или молодых людей обоего пола. В доме был большой и хороший оркестр, и иногда привозили и учителя танцев из Москвы на летнее время.
Вечером уроки музыки превращались в импровизированные маленькие балы, а утром по праздникам устраивались прогулки в большом обществе. Впоследствии эти сборища молодежи давали возможность устраивать небольшие спектакли: играли пьесы из театра г-жи Жанлис, из Флориана, также небольшие водевили, а иногда доступные нашему пониманию, русские пьесы, которых в то время было очень мало.
Так как я был меньше всех ростом и притом более белокур нежели мои товарищи, то мне часто давали играть женские роли, и я помню, что играл Аржантину в одной из комедий Флориана и Молочницу в пьесе "Два Охотника".
В числе посетителей, приезжавших иногда издалека, даже из Москвы, слишком за 150 верст, были иной раз и важные особы. В особенности две личности сильно возбуждали в то время наше детское любопытство. Имена и даже наружность их живо сохранились в моей памяти, тем более что эти гости оба были лица историческими.
Один был знаменитый швед, граф Армфельт, друг и наперсник злосчастного Густава III, который пал к нему на руки в стокгольмской оперной зале, пораженный Анкерстрёмом. Граф Армфельт, преследуемый своими врагами, тайными соумышленниками убийцы, и обвиняемый в заговоре против регента в пользу малолетнего сына покойного короля, бежал в чужие страны.
Но, не считая себя нигде безопасным, он решился искать убежища в России, и императрица Екатерина благосклонно приняла его. Местом жительства ему назначили город Калугу, где он и поселился со своей семьей, и по воле императрицы с ним обходились весьма почтительно. Он считал необходимым для своей безопасности соблюдать инкогнито и носил имя генерала Брандта.
Под этим именем он принимал местное дворянство и однажды посетил фамильный замок, в котором я жил. Он приехал с женой, провел два дня и был предметом самого неусыпного внимания со стороны хозяев. Гостей было на этот раз больше обыкновенного, потому что соседних дворян приманивало любопытство.
Это был в то время мужчина лет 50, вполне сохранившийся, приятной наружности, высокого роста, обхождения весьма изысканного и в то же время весьма приветливого. Он вовсе не имел печального вида изгнанника. Жена его также сохранила следы прежней красоты, но выражение ее лица было серьезнее; она была сдержана и горда и, по-видимому, затруднялась говорить по-французски, тогда, как муж изъяснялся на этом языке очень бегло.
Позже графу Армфельту были возвращены его права и поместья в Швеции, а после того он поступил на Русскую службу, занимал высокие должности, пользовался доверием императора Александра 1-го и умер в весьма преклонных летах в Петербурге.
Другое историческое лицо, которое я имел случай видеть была знаменитая княгиня Дашкова (Екатерина Романовна), игравшая столь важную роль при восшествии на престол императрицы Екатерины и попавшая потом в немилость. После долгих странствований по Европе, она удалилась в Москву доживать свои дни в малоизвестности. Ее прошлое было очень хорошо известно императору Павлу, и потому она подвергалась более тяжкой опале с его стороны.
В первые же дни его царствования княгиня была выслана из Москвы с приказанием жить в своем поместье, недалеко от Калуги. По дороге туда она заехала к Гончаровым и у них отобедала; я только и помню, что это была старуха, довольно неприятной наружности, в долгополом суконном сюртуке с большим орденом св. Екатерины на груди и с громадным колпаком на голове.
С наступлением осени, перед отъездом в Москву на зиму, Гончаровы обыкновенно проводили месяца два в других своих деревнях, в домах более простых, занимаясь охотой. Дамы принимали в этом участие, а дети ехали за кавалькадой с одним или двумя гувернерами, чтобы не прерывать совсем уроков.
Поездки на охоту были чем-то вроде военных походов (отъезжее поле). Человек двадцать соседей и любителей охоты съезжались со свитой и сворами собак и выезжали в поле на рассвете, с верховыми музыкантами, которые следовали на некотором расстоянии и выпугивали зверя. Урожденные охотники, гоняясь за зайцем и лисицей, иной раз захватывали ночи, так что возвращаться домой уже было невозможно. На таковой случай брались с собой складные палатки и повара с припасами и посудой.
На чистом воздухе устраивался отличный лагерь со всяким продовольствием для охотников, лошадей и собак. Эти охотничьи похождения иногда продолжались в течение нескольких недель. Тут было даже нечто вроде воинского учреждения: назначались смотрители и судьи для решения сомнительных случаев, для примирения споров, (иногда довольно горячих), между хозяевами гончих собак, для оценки их достоинств.
Отец мой пользовался славой опытного охотника, и его обыкновенно выбирали смотрителем и судьей на охоте. Дети, конечно, оставались дома с женщинами и стариками; но торжественное возвращение охотников с множеством зайцев и лисиц, было и для нас чем-то вроде праздника. Сколько рассказов, сколько нескончаемых разговоров и шуму! Вдобавок, за стеснением в комнатах, уроки нередко отменялись и сокращались и, к удовольствию нашему, нас отпускали гулять по рощам на более продолжительное время.
Пора охоты проходила, и начинались приготовления к переезду многолюдной колонии в Москву. Обыкновенно мы приезжали туда уже зимним путем, за несколько времени до Рождества. В Москве тогда не было ни тротуаров, ни бульваров. По праздникам мы катались по городу в санях, а дома, в свободные часы, бегали и играли в довольно обширной зале. Нас знакомили с детьми нашего возраста, и мы поочередно съезжались для общих танцев. Это нас забавляло и подготовляло общественные связи для будущего.
Тогда я свел знакомство с молодым Чернышевым (Александр Иванович), которой был года на два на три старше меня. Он отличался между нами особенной ловкостью в обращении и лучше всех нас танцевал. Во время великих войн против Наполеона, он приобрел громкую известность, а позднее сделан князем и достиг высших должностей в государстве.
Я должен сказать, что, не смотря на значительную разницу в наших служебных положениях и на мое продолжительное отсутствие, всякий раз, как мы встречались в России, он сохранял сердечное воспоминание о нашей детской дружбе.
Раза два или три зимой нас обыкновенно возили в Русский театр, а на масляной в публичный маскарад, который давался в Воскресенье поутру, в одной из больших зал театра, содержимого англичанином Медоксом. Нас рядили в домино и надевали маски, чему мы отменно бывали рады, тем более что на маскараде подавался завтрак, и мы могли наедаться конфет.
Тогда в Москве не было не только итальянской, но и французской труппы; но иногда давались в русском театре оперы, переведенные с итальянского и французского. Помнится, как я видел знаменитого фонвизинского "Недоросля", водевиль "Мельник" и оперу "Una cosa rara", сочинение Мартини, которым тогда восхищалась Москва и который был в таком почете, что одна его ария иногда вставлялась в "Дон Жуана" Моцарта.
Говоря о наших московских зимних забавах, я не должен забыть про одну забаву: про ледяные горы, на которых мы катались в течение масленицы, а иногда, если погода позволяла, и великим постом. Несколько этих "русских гор" (как их величают в чужих краях) устраивались у нас за домом, на огороде. Нам позволяли на них кататься, в особенности потому, что такое движение на чистом воздухе было полезно для здоровья.
Упражнения в благочестии не были также забываемы, кроме уроков Закона Бoжия. Мы жили между двумя церквами и постоянно ходили к обедне в праздничные дни и даже довольно часто ко всенощной. Раз в неделю бывали у нас квартеты, которые исполнялись лучшими музыкантами в Москве, для поощрения рано развившегося замечательного дарования к музыке в молодом Николае Афанасьевиче Гончарове.
Тут и я, в качестве слушателя, очень полюбил инструментальную и классическую музыку, и эта любовь во мне осталась, хотя сам я не музыкант, или очень плохой.
Уезжали мы в Калужскую деревню не раньше половины или конца мая месяца, и потому в Москве, с наступлением весны, могли возобновлять прогулки пешком, по садам и окрестностям в соседстве нашего дома близ Андроньева монастыря, находящегося на прекрасном высоком месте; хаживали мы и за город, в окрестности другого, более отдаленного монастыря (Симонова), который славится превосходными видами на столицу и на Москву-реку, равно как и прекрасным церковным пением, привлекавшим многих слушателей.
Короткое и бурное царствование Павла I-го, бурное в особенности в высшем петербургском кругу из-за беспрестанной перетасовки главных государственных и придворных деятелей, которые то пользовались необыкновенною милостью, то подвергались внезапной опале, это царствование не выражалось ничем особенным в частной московской жизни, по крайней мере, в жизни школьников нашего возраста, и я не сохранил от того времени замечательных исторических воспоминаний.
Помню только, что блестящий поход и победы старого фельдмаршала Суворова в Италии, в 1799 году, были в то время в Москве главным предметом разговоров; ими питалось чувство народной гордости, и они придавали, по крайней мере, извне, яркий блеск царствованию мрачному, причудливому и не возбуждавшему сочувствия в самой России.
Помню также, как в это время я предавался смешному для моего возраста обожанию нарождавшейся славы Бонапарта. Его подвиги в Италии и Египте внушали мне восторг, над которым много трунили не только мои товарищи, но и наши русские и немецкие наставники. Мне ужасно как хотелось добыть маленький портрет моего героя.
Это обожание продолжалось довольно долго, не вселив, однако в меня особенной охоты к военному поприщу; оно исчезло окончательно лишь после отвратительной и трагической катастрофы с симпатическим герцогом Энгиенским (был расстрелян во рву Венсенского замка по приказу Наполеона Бонапарта. При этом палачи заставили его держать в руках фонарь, чтобы удобнее было целиться).
Но что я довольно живо помню, это внезапную и совершенно неожиданную весть о кончине императора Павла, великим постом, в марте 1801 года. Мы сидели в классе, как вдруг нам приказали, не кончив уроков, идти со всеми в церковь на панихиду по Государю и для принесения присяги его преемнику.
Когда кончилась церковная служба, священник стал читать манифест, возвещавший, что покойный Государь скончался от апоплексического удара и пригласил всех присутствовавших поднять руку, в то время как он громким голосом читал слова присяги. На всех лицах замечались удивление и недоумение, но вовсе не горесть. То же самое чувствовали и мы, тем более что наше юношеское любопытство и расспросы не встречали ни малейшего разъяснения.
По выходе из церквей весть о перемене царствования, как молния, распространилась по всему городу. Улицы, обыкновенно тихие великим постом, наполнились народом, и хотя страх перед суровой и придирчивой полицией удерживал прохожих от всякого шумного заявления, тем не менее, на всех лицах видно было оживленное удовольствие; только полицейские служители, проходившие по улице мимо наших окон казались более озабоченными и важными.
В наш дом целый день беспрестанно приезжало множество посетителей; все говорили с радостью и надеждою о молодом императоре Александре, добрые качества которого давно уже были известны: помнили его прекрасную наружность и кроткое обращение в приезд его в Москву великим князем.
Вот анекдот, в сущности детский, но характеристический. Известие о великом событии пришло в Москву накануне Лазаревой Субботы, когда бывает большое гулянье в экипажах и верхами в той части города, где выставляются на продажу разукрашенный вербы. Мы тоже туда поехали и смотрели уже не столько на вербы, как на молодых щеголей, смело разъезжавших верхами в круглых шляпах, под самым носом грозных полицейских чиновников.
Круглые шляпы, наравне с фраками и длинными панталонами, были строго запрещены и преследуемы полицией в течение четырех лет, так что их ни за что нельзя было найти в продаже. Тут, за одну ночь, они были изготовлены, и вскоре снова вошли во всеобщее употребление. То же произошло с военным нарядом: исчезли прусская прическа и долгая коса с пудрой.
В этот год мы уехали в деревню раньше обыкновенного (я же в последний раз, сверх моего ожидания), для того чтобы к концу августа возвратиться в Москву, на праздники коронации молодого Государя, которая была назначена в сентябре месяце, по примеру коронации Екатерины II-й.
Лето в деревне было прекрасное; по обыкновению мы гуляли подолгу пешком, и кроме того часто и большим обществом катались верхами; а я, в добавок, имел утешение провести несколько недель дома, с родителями, посреди братьев и сестер, число которых умножилось за время моей отлучки из-под родного крова.
Когда мы возвратились в Москву, старая столица готовилась к приему и коронации императора Александра, сделавшегося с первых же месяцев царствования предметом всеобщего восхищения и благословений.
Мы также находились на устроенных для зрителей подмостках и видели, то же самое что и в коронацию Павла; но с большой разницей в ощущениях: толпа из всех сословий с радостною любовью приветствовала молодого государя-красавца, тогда как на предшественника его смотрели с молчаливой сдержанностью, к которой примешивались любопытство и удивление.
Император Александр, с двором своим и императорской фамилией, по обычаю, остановился сначала в Петровском загородном дворце и еще до торжественного въезда в Москву несколько раз, почти как частный человек, посещал столицу и главные храмы. Он ездил с молодой императрицей то в коляске, то в самой простой карете, с русской упряжью, без всякого сопровождения, кроме двух лакеев, одетых очень просто.
Муж и жена блистали в то время молодостью и красотой. Их скоро узнавали; толпа народа приветствовала их с восторгом, следовала за ними по улицам, росла все более и более с каждой остановкой их у церквей. Всякому хотелось посмотреть на них ближе, коснуться их одежды, сказать им ласковое слово, пожелать всякого блага.
Им приходилось подвигаться не иначе как шагом, посреди несметного народа, до самого выезда из города. Мне приходилось, во время обычных наших прогулок по улицам, быть свидетелем этого внезапного зрелища, и я мог довольно близко рассмотреть по выражению лиц 23-летнего Государя и его супруги, которая была еще моложе его, до какой степени они бывали тронуты этими заявлениями, отвечая на них доброжелательными взорами и поклонами.
В дни торжественного въезда и затем коронации (15 сентября 1801 г.), равно как большую часть времени пребывания двора в Москве, стояла чудесная и теплая осенняя погода, какая редко бывает у нас в России. Блестящие празднества следовали одно за другим.
На некоторых из них мы были; так например на великолепной иллюминации Кремля, на колоссальном пиру, который, по обычаю, дан был для народа, собравшегося для того в числе от 150 до 200 тысяч человек на одной из Московских площадей, на сельском народном празднике в любимом месте весенних прогулок, Марьиной Роще, где красовались во всем богатстве и великолепии частные и придворные экипажи при ярком, еще летнем солнце, хотя и в сентябрьские дни.
Так как мы были уже подростками, почти юношами, то нас повезли на бал Московского и Всероссийского дворянства во дворце Немецкой Слободы (сгоревшем в 1812 г.). Перед нами, в польском, проходила вся императорская Фамилия. Красота и благодушие Государя выступали еще ярче в присутствие князя Константина, который напоминал лицом императора Павла.
В день коронации, когда Государь шел под балдахином из дворца по Красному крыльцу, сначала в мундире, а из собора в пурпуровой мантии и императорской короной на голове, я помню, как вокруг меня раздавались восклицания, в особенности из женских уст: Как он хорош! Какой ангел! и пр. В этот день у нас к обеду собралось гостей более обыкновенного. За столом не прекращались разговоры о великолепии торжества и о всеобщем восторге к Государю.
Один молодой преображенский офицер заметил, что для полноты дела недоставало одного, молодому Императору, на пути в собор для восприятия царского венца, следовало бы обратиться к собравшимся зрителям и спросить их, желает ли русский народ иметь его своим государем. - Это было бы тем легче сделать, - прибавил офицер, - что в ответ не могло быть сомнения.
Сидевшие за обедом, по-видимому, не придали никакого значения этому отзыву и только посмеялись над молодым человеком за его увлекательность; но я крепко призадумался, может быть потому, что слова офицера как-то согласовались с моей собственной юношеской способностью увлекаться.
Позже, я особенно вспоминал про эти слова, соображая о том, как уже в начале этого столетия, тотчас вслед за управлением самым строгим и насильственным, в умах нашей военной молодежи могли возникать подобные свободолюбивые помышления.
В прошлое бурное царствование родители всячески старались отсрочить вступление сыновей своих на служебное поприще; новое правление, начавшееся при столь благоприятных предзнаменованиях, наоборот, побуждало всех к иным соображениям.
Мои покровители, пользуясь своими отношениями к одному из главных лиц в государстве, приехавшему с двором на коронацию, поместили своего единственного сына в пажи, что служило обыкновенно преддверием к военному поприщу, на которое он желал вступить и которое могло сулить ему быстрое повышение, при его красивой наружности, живом и любезном нраве и значительном богатстве.
Так как я не имел ни одной из этих привилегий и к тому же не пользовался крепким здоровьем, то меня сочли более способным к какой-нибудь гражданской службе; я же, вдобавок, даже и в часы отдыха, любил заниматься чтением, показал некоторые успехи в иностранных языках и отличался довольно счастливой памятью.
Служба дипломатическая, для приготовления к которой в то время приспособили Московский архив иностранных дел, начинала входить в моду, и мои покровители возымели намерение определить меня туда, при посредстве того высокого лица, о котором упомянул я выше, и конечно испросив наперед согласия моих родителей.
Согласие тотчас последовало: батюшка и матушка сочли, что будущность моя тем обеспечивалась, хотя и жалели, что я, только выйдя из отрочества, уже пускаюсь в службу. В самом деле, мне было только пятнадцать лет от роду. Мне было жаль расстаться с моим добрым и любезным товарищем, с его родителями, моими благосклонными покровителями, в особенности с его отцом, покинуть дом, сделавшийся для меня, в течение семи лет, почти родным; но по легкомыслию моего возраста, я радовался мысли, что освобождаюсь от уроков и выхожу из-под надзора учителей, которые в то время, даже и в домашнем воспитании, еще не перестали быть строгими.
Потом я чувствовал, что это преждевременное прекращение занятий было виной непоправимых изъянов в моем воспитании (сожаление о том росло во мне; я старался, самоучением поправить дело, но было уже слишком поздно, и я не имел успеха).
Дело скоро уладилось; но для меня, и в особенности для матушки, была горька необходимость жить вдали от всего семейства, так как в следующую весну я должен был сопровождать моего будущего покровителя в Петербург и служить там под его попечением.
К великому моему утешению, бесподобная моя матушка, никогда не покидавшая деревни ради малолетних моих братьев и сестер, на этот раз решилась провести неделю-другую в Москве со мной, чтобы наглядеться на меня и снабдить мудрыми наставлениями.
Мог ли я думать, что прощаюсь с ней навеки? Но она, кажется, это предчувствовала. Я имел несчастье лишиться ее через два или три года после моего переселения в Петербург. Она скончалась, не достигнув и 40-летнего возраста; но ее память, ее пример, ее слова никогда не изгладятся из моего сердца.
Продолжение следует