Найти тему
Алексей Алексей

«Неоконченный этюд»


Несколько лет назад пришлось мне отдыхать летом в Крыму в одном из пансионатов под городом Судак. Был уже самый конец августа, и от лета, даже в тех тёплых краях, оставался лишь маленький хвостик в несколько дней.
Погода все две недели стояла превосходная, каждое утро, проснувшись, выходя на балкон, я видел только чистое голубое небо, на котором при всём старании в любой его части нельзя было найти ни единого облачка. Необыкновенной тончайшей красотой прямо перед глазами и на горизонте светились разноцветные горы, начинаясь вдалеке какими-то сине-зелёными горбами, вблизи они становились то розовыми, то густо-фиолетовыми, то салатово-жёлтыми охристыми полянами с маленькими редкими деревцами, вытягивались во весь свой огромный рост к жарким, испепеляющим солнечным лучам, будто дремали под ними в своей неподвижной скованной печали.
Вид с балкона у меня был поистине чудесный, справа от гор, там где они вдруг резко обрывались и из-за многочисленных разноцветных крыш домиков посёлка, раскинувшегося внизу по всей долине, виднелся большой отрезок моря, того самого главного здешнего чуда, ради которого сюда и приезжают люди.
Необыкновенно чистая и голубая гладь воды настолько сильно сливалась на горизонте с выгоревшим летним небом, что в спокойную, безветренную погоду, когда на ней не наблюдалось длинных, зеленовато-серых сеток ряби, становилось вовсе непонятно, то ли море уходит слишком высоко вверх, то ли опускается слишком низко небо. Воздух в здешних местах был удивительно чист и свеж, и даже запах здесь стоял какой-то своеобразный, насыщенный, знойный, запах южных растений, очень похожий на то, как пахнет в натопленной бане.
Тёплыми, такими же безоблачными вечерами я обычно бродил по аллеям парка, наслаждался тем удивительно чистым воздухом и временным слабым ветерком, дующим с гор, который будто шептал что-то, ласково обдувал лицо, трепал волосы, или ходил через посёлок к морю, и уже позже, в кромешной темноте, наблюдал, как беспокойно гуляют, волнуются гигантские массы тёмной воды, словно ворочающееся живое существо, как недовольно и шумно обрушивают они на берег всё сильнее накатывающие с каждым разом чёрно-зелёные суровые атласные волны, и как в далёкой глубине такого же тёмного, недосягаемого неба ярко мерцают своим колючим, холодным светом тихие, вечно скромные, всевидящие звёзды.
Один раз, я помню, даже купался поздно вечером, и тогда меня очень поразила теплота ночной морской воды, которая, серебрясь и светясь, переливалась, как ртуть от отражавшихся в ней береговых огней пляжных увеселительных заведений, поднимала и опускала, бережно качала меня на своих упругих волнах.
А ещё вспоминаю, какие наблюдал здесь красивые рассветы, когда случайно просыпался утром раньше времени, открывал глаза и видел, как в окнах брезжит тускловатый рассвет и словно манит тебя встать, посмотреть, полюбоваться на него, оценить его назревающую, рождающуюся энергию. Я поднимался без особых усилий, сон как рукой снимало, выходил на не закрывающийся на ночь балкон, оглядывался вокруг и замирал в ожидании какого-то потрясающего чуда, которое вот-вот должно было произойти прямо на моих глазах.
Вся природа вокруг лежала в тихом умиротворяющем покое, ещё спала своим сладким, здоровым сном в каком-то всё объединяющем изумрудно-холодном цвете, даже во сне ожидая приближение молодого, цветущего рассвета, как своего лучшего и любимого приятеля. Из посветлевшей и набравшей за ночь свой цвет зелени, украдкой выглядывали серо-голубые покатые крыши домов, высокое чистое небо постепенно осыпало богатые, серебрящиеся украшения звёзд, неохотно теряло густую ультрамариновую пелену минувшей ночи, и совершенно свободное в этот час спокойное, отдыхающее море растянувшейся голубой пустыней лежало внизу у подножия гор, омывая своим солёным теплом берега, а из-за ближних, светло-сиреневых горных хребтов, величавой, необычайно устойчивой огромной крепостью громоздившихся перед глазами, выкатывалось, будто заново рождалось, яркое, оранжево-розовое, совсем не жаркое, доброе утреннее солнце.
Наблюдая за этим необыкновенно красочным рассветом, который уже предвещал новый, насыщенный теплом и радостью день, я никак не хотел уходить с балкона, чтобы вновь припасть к подушке и заснуть сладким сном до завтрака, а когда всё - таки уходил, то несколько раз оборачивался, даже пятился, стараясь запомнить такой живописный по цвету и ощущениям момент в полнейшей его жизненной красоте. Но уже потом, досыпая в кровати ещё несколько часов до подъёма, я чувствовал, как за окном набирается здоровой силой новый наступающий день, как исчезает, словно уходит со сцены, прохладное, бодрящее утро, и как солнце, поднимаясь всё выше и выше, заглядывает в комнату через балконную дверь и скользит своим мягким греющим светом по моему лицу, по одеялу и подушкам, явно давая понять, что не стоит спать слишком долго в этих чудесных краях...

* * *

Я сидел на скамейке возле здания нашего пансионата и рисовал гуашью на бумаге довольно интересный, выбранный мною, мотив с видом на горы.
Пейзаж этот я присмотрел себе ещё заранее, утром, когда шёл на завтрак в столовую, по привычке наблюдая за природой в здешних местах, и теперь пришёл после обеда с бумагой и красками на скамейку, с которой пейзаж, понравившийся мне, был хорошо виден.
После двенадцати часов дня солнце грело особенно жарко, даже воздух казался горячим и недвижимым, так что многие отдыхающие предпочитали в это время не выходить из своих номеров, а спать или смотреть телевизор, но на том месте, где я сидел, уже была тень, и солнце, нещадно палящее с зеленовато-голубого небосвода, словно немного присмирев , ушло на другую сторону, скрывшись за высоким многоэтажным зданием пансионата.
Перед скамейкой, на которой я сидел, насыщенно густел зеленью палисадник с посаженными голубоватыми, мохнатыми, уже довольно большими ёлками и зарослями крупных белых и красных роз, от которых шёл такой приятно ощутимый цветочный запах, что заметить его живые, пульсирующие порывы удавалось даже на большом расстоянии. Жаль только, что эти красивые розы, за которыми так старательно ухаживали садовники, иногда рвали дети, но всё же рвали не целиком, а всего лишь по несколько лепесточков и потом бросали их рядом под кустом, оставляя тем самым замечательные пышные бутоны только на четверть или на половину оборванными.
Из всех здешних растений мне больше всего нравились кипарисы, которые высокими зелёными свечками были натыканы всюду, где только могли расти, и которые я уже несколько дней пытался изобразить в своих пейзажах, как можно точнее по форме и по цвету. В выбранный мною пейзаж они тоже входили, но сейчас меня всё же больше интересовали горы, вдохновившие меня с первого дня отдыха и ради которых я сегодня взялся за кисть.
Этюд у меня почему-то никак не получался, с самого начала работы там что-то не заладилось, не раскрылось, и из-за постоянных исправлений цветового решения пейзажа я терял много времени, хотя обычно подобные вещи рисовал очень быстро. Мне, как художнику, бывает крайне обидно, когда в моей работе у меня не выходит передать то, что я задумал, то, как мысленно представлял её изначально в своём воображении, и это обстоятельство порой порождает во мне такую дикую беспомощность, такой тяжёлый упадок духовных сил, что в пору бросить краски, бумагу, кисти и в этот день просто не рисовать, а подумать, собраться с мыслями.
Я вообще замечал, что практически никогда не могу передать в работе то, что было вначале задумано, то, что вдруг родилось в душе неожиданной потрясающей идеей. Начинаешь новую картину с огромным, несущим вперёд вдохновением, с нежной, слегка возбуждающей сознание, радостью, и та главная мысль всё время как бы маячит впереди на горизонте заманчивой конечной целью твоего изнурительного труда. Но чем ближе подходишь к завершению работы, тем слабее и слабее видна та цель, та мысль, которая раньше считалась самой главной, подавала светлые надежды, которая покровительствовала над твоей кистью. А в конце работы это ощущение становится ещё реальнее, появляется чувство неудовольствия, неуюта, будто сама суть твоей идеи исчезает, ускользает куда-то, и остаётся только пустая черствая формальность, которая без труда видна любым, даже непрофессиональным глазом. То, что я хочу сказать, донести до зрителя, в итоге выходит как-то безлико и холодно, и порой задумываешься, а есть ли у тебя вообще талант, способности к данному виду искусства, не потерял ли ты его где-нибудь на пути к той самой главной своей идее, к той самой главнейшей цели? Не знаю, но мне вообще кажется, что талант имеет свойство пропадать, как только его начинаешь слишком сильно эксплуатировать, во всяком случае, такое возможно...
В этот раз я не стал поддаваться своим внутренним, человеческим слабостям, а сидел и потихоньку рисовал, надеясь во что бы то ни стало закончить сегодня работу, какой бы она не получилась, ибо слишком уж дорогой ценой доставалась мне та экзотическая, видимая вокруг природа. Вдруг я услышал справа от себя чьи-то шаги, обернулся и увидел, что к моей скамейке подходит девочка лет семи-восьми с очевидной целью посмотреть, чем таким интересным я занимаюсь. Её скорее всего привлекла банка с водой и коробка моих открытых красок, а подойдя поближе, она конечно же сразу догадалась, что я художник и что-то рисую с натуры. Несколько минут назад я слышал неподалёку за деревьями детские голоса с той стороны, откуда появилась девочка. Наверное в весёлой компании детей её кто-нибудь обидел, или поссорилась она там с кем-нибудь, иначе нельзя было объяснить её одиночества и довольно скучающего вида. Она подошла ко мне совсем близко, но как-то осторожно, вовсе не настырно, не нагло и почти с минуту смотрела на мой неудачный, да к тому же ещё и неоконченный этюд. Я же почти не представлял, как вести себя в подобных ситуациях с детьми, мало того, не представлял даже, что можно сказать, спросить в том или ином случае у ребёнка, и поэтому молча продолжал работать, не обращая на девочку никакого внимания. А она всё никак не уходила, стояла смотрела, дыша мне прямо в щёку, молча наблюдала, как я смешиваю на палитре краски и кладу мазки на бумагу, а потом даже осторожно присела на краешек скамейки, продолжая смотреть на меня с любопытством. Прошло минуты две, и я уже подумал, что надо бы хоть что-нибудь сказать, а то я, пожалуй, буду похож на слишком гордого, зазнавшегося художника, который вообще не желает ни с кем разговаривать.
Временно оторвавшись от работы, я повернулся к сидящей рядом со мной девочке и осторожно спросил: «Как ты думаешь, хорошо ли я рисую?» Она как-то сразу встрепенулась, застеснялась наверное, посмотрела на меня своими чистыми, голубыми глазами, но всё же решилась и ответила своим мягким, тонким детским голосом: «Да, у вас очень красиво получается». Я невольно улыбнулся. Нельзя было не умилиться при виде такого юного, симпатичного, по истине божественного создания, которое так сильно заинтересовал мой рисунок. Она теперь уже с любопытством разглядывала меня самого, не сводя глаз с моей рыжей бороды, а потом вздохнула и вновь посмотрела на рисунок. Мне вдруг почему-то захотелось разговорить её, показать ей свои работы, и, немного помедлив, я спросил:
«А хочешь посмотреть, что я уже здесь нарисовал?»
Девочка вновь немного смутилась, взглянув на меня с опаской, но, однако, ответила: «Да, очень хочу», Я открыл свою папку с предыдущими моими этюдами, которые всегда носил с собой для того, чтобы можно было сравнивать их с только что сделанными, и по одному стал показывать своей новой знакомой, при этом, поясняя, где именно я их рисовал. Девочка очень удивилась. Она во все глаза смотрела на мои, довольно профессионально выполненные этюды, забыв обо всём на свете, а когда я рассказывал ей про то место, которое было изображено на рисунке, она то и дело кивала головой и отвечала, что тоже всё это видела. Я разрешил ей подержать несколько работ в руках, чтобы она могла получше их разглядеть, а когда она мне их возвращала, я заметил в её лице неподдельный восторг и уважительный взгляд, обращённый ко мне. Казалось, что теперь она даже на «Вы» ко мне побоится обратиться, настолько мои работы ей понравились. Ей то, конечно, думалось, что это настоящие картины неописуемой красоты, и увидеть их в руках у меня, спокойно и просто сидящего на скамейке, да ещё точно знать, что и нарисовал их тоже я, было, разумеется, очень удивительно.
«Ну что, нравится?»,- ещё раз с удовольствием спросил я у неё, складывая все рисунки в папку и снова берясь за кисть.
«Очень нравится»,- ответила она, снова заинтересовавшись моим новым неоконченным этюдом и снова заглядывая мне через плечо.
«А как тебя зовут?»,- спросил я и почему-то в этот момент не решился посмотреть в её сторону.
«Женя»,- коротко ответила она.
«Красивое у тебя имя, а меня зовут Алексей,- с каким-то наивно-добрым чувством в душе признался я,- сколько же тебе лет?»
«Семь, я скоро в школу пойду, в первый класс»,- пояснила Женя, вновь глянув на меня с интересом.
Лицо у неё почему-то было бледное, совсем почти без загара, а глаза голубые, как морская вода, в которых сверкала какая-то весёлая детская лёгкость и беззаботность, определяющие совсем ещё иное отношение к жизни, совсем не то, что бывает у взрослых. Она не могла сидеть без движения на одном месте, постоянно вертелась, смотрела на мой этюд, чуть ли не прикасаясь подбородком к моей кисти, то вдруг оборачивалась на освещённые солнцем горы вдали, которые я рисовал, очевидно сравнивая изображение на бумаге с настоящим, то и дело мягко задевая меня по руке хвостом своих длинных, светло-русых волос.
На миг из-за стены нашего пансионата выглянуло уже вечернее, подрумянивающееся солнце, словно повзрослевшее в момент отсутствия, и озарило нас своим ровным, насыщенным светом. Холодная, сиреневая тень исчезла, и розы в палисаднике сразу сделались ярче, красивее и даже как будто крупнее, явно демонстрируя нам всю свою прелесть, на фоне неуклюжих, голубовато-мохнатых ёлок. Солнечный свет очень красиво и живописно приник к пурпурно-красному платью Жени, мягко, почти без теней, осветил её лицо, позолотил волосы, и, глядя на неё, я подумал, как интересно можно было бы написать её портрет на фоне экзотической природы...
Но вдруг солнце снова скрылось за ближними высокими, густыми кипарисами, и тот золотистый, вдохновляющий свет тут же исчез, растворился в тёплом, слегка колеблющемся воздухе, оставаясь не тронутым в других местах пейзажа.
«А в школу-то ты идти хочешь?»,- спросил я, вытирая кисть о тряпку и поглядывая на Женю.
«Ой, нет, совсем не хочу»,- ответила она, с каким-то сильным унынием в голосе и тут же спросила: «А вы что, настоящий художник?»
«Ну, может ещё не совсем настоящий, но всё-таки художник,- Я пока учусь рисовать, а вот когда выучусь до конца, тогда и стану настоящим художником».
Женя продолжала в задумчивости, приоткрыв немного рот, смотреть на мой этюд, будто что-то припоминая.
«А я вот всё думаю, что это вы рисуете?,- вдруг улыбнулась она, указывая на изображённый мною на переднем плане фонарь с круглым белым абажуром, за которым шли деревья, кусты и уж потом на фоне появлялись горы,- Я сначала думала, что вы рисуете цветы, сидите прямо рядом с розами, а потом вижу, что это у вас вон тот фонарик, правда?» Она проговорила это так рассудительно, с нарочитой важностью, интонацией голоса явно подражая взрослым, что я чуть не рассмеялся от умиления и восторга, продолжая наблюдать за ней.
«Да, правда, вон тот фонарик я и рисую»,- ответил я. Женя ещё немного подумала, глядя на мой рисунок и спросила: «А почему у вас на картинке горы сиреневого цвета, они же там не такие!» Я не знал, как проще объяснить ей то, что я не фотографирую, не срисовываю цвета с натуры, а кладу их в соответствии с правилами, с различными законами живописи, и объяснил так: «Я просто хочу сделать их красивее, чем они на самом деле и поэтому нарисовал их слегка сиреневыми, но вообще-то я ещё над ними поработаю».
Мимо нашей скамейки стали проходить люди из тех отдыхающих, которые имели обыкновение ходить на море, желая успеть до ужина искупаться и позагорать на мягком, уже вечернем южном солнце. Иногда некоторые из них оглядывались на меня, замедляли шаг, поравнявшись со мной, смотрели внимательно на этюд, который я всё не мог закончить, а некоторые вовсе ничего не замечали и, обняв свои цветные надувные матрасы, шли своей дорогой к морю. Какое-то время мы сидели молча, я продолжал работу, а девочка по-прежнему смотрела, как я рисую, начиная уже заметно скучать. Наверное она и ушла бы теперь, но ей, очевидно, хотелось дождаться, когда я наконец завершу свою работу.
«Послушай, Женя,- вновь спросил я, открывая баночку зелёной краски, - а ты рисовать умеешь?»
«Да, я очень хорошо рисую,- с наивной радостью в голосе ответила Женя, - мама мои рисунки всем всегда показывает и вешает дома на стенку!»
«Ну тогда это очень хорошо, ты молодец», - поспешил похвалить я. Мне почему-то показалось, что нужно вот так непременно похвалить её, ведь дети очень любят, когда их за что-нибудь хвалят, такая уж у них психология.
К нашей скамейке подошли ещё двое детей и осторожно, стараясь не мешать, стали разглядывать мою работу. Это были два мальчика, один на вид лет одиннадцати или двенадцати, коротко стриженный, загорелый, с очень добродушным лицом, на котором выражалось не просто любопытство, а серьёзный, скорее даже практический интерес к моему иду деятельности. Второй мальчишка, совсем ещё карапуз, лет пяти, а то и того меньше, очень похожий на старшего, очевидно его младший брат, уставился на меня, широко распахнув глаза, словно на миг потерявшись в окружающем пространстве, казалось, отгадывал сложную, неизвестную ему загадку, держа во рту указательный палец. Мальчишка постарше что-то прошептал младшему и подошёл ещё ближе, зайдя слева от меня, чтобы лучше разглядеть рисунок.
«Паша, не мешай пожалуйста, видишь — это художник, он рисует картину», - вдруг серьёзно проговорила Женя, обращаясь к старшему мальчику, и даже привстала со скамейки.
«Да я и не мешаю, - смутился Паша, - я только посмотрю, можно?», - обратился он ко мне.
«Конечно можно», - сказал я, теперь чувствуя себя окружённым зрителями.
«Александр!, - позвал Паша младшего брата, - Посмотри, как дядя красиво рисует». Александр тоже подошёл ближе и стал ещё внимательнее рассматривать с разных сторон мой этюд. Присутствие рядом детей немного усложнило мою работу, так как они теперь отвлекали меня от соответствующих мыслей, да и от дела тоже, но прогнать я их, естественно, не мог. Я вообще ещё с давних времён привык рисовать на природе в тишине и одиночестве, чтобы никто не мешал мне полностью, мысленно и физически, отдаваться работе над этюдом, но сейчас эти очаровательные дети с таким наивным любопытством дружно наблюдали за мной, что мне даже стало приятно, что я в данный момент не одинок и что род моих занятий хотя бы кому-то здесь интересен.
«А что вы ещё здесь нарисовали?, - обратился ко мне Паша, разглядывая мои краски и кисти, разложенные на скамейке. Я отложил неоконченный этюд в сторону и вновь открыл папку со своими предыдущими работами.
«Вот здесь немного, посмотрите», - сказал я, обращаясь к ребятам.
«А мне художник уже показал свои рисунки», - похвасталась перед мальчиками Женя и во второй раз принялась рассматривать пейзажи.
Впечатление, оказанное на ребят моими работами, было таким же, что и у Жени. Паша, искренне удивлённый, посмотрев рисунок, передал его маленькому, а тот, мало ещё что понимая, вертел его в руках по всякому, а потом вернул мне.
Пришлось вновь рассказывать, где и когда я рисовал все эти крымские пейзажи, и дети слушали меня очень внимательно, с интересом. Женя, ещё раз рассматривая рисунки, иногда тоже кое-что поясняла ребятам насчёт некоторых пейзажей, всё что, запомнила с моих слов, и я видел, что она немного важничает, сидя рядом со мной, гордится тем, что именно она первая подошла ко мне, первая посмотрела рисунки, как ей казалось, художника, и теперь держала себя так, словно она вместе со мной всё это рисовала. «Вот эта очень красивая, с большими деревьями», - говорила Женя, указывая на одну из моих работ.
«Видишь, как здорово нарисовал дядя-художник, - сказал Паша, показывая этюд Александру, и с мечтательной ноткой в голосе добавил, - Вот бы мне так научиться!»
«Если очень сильно захочешь, научишься, непременно научишься», - сказал я, глядя на Пашу.
Александр вернул мне очередной просмотренный этюд и промолвил что-то невнятное, так, что как я ни пытался вникнуть в его детскую речь, но ничего не смог разобрать.
«Он хочет посмотреть ту картину, где вы нарисовали море», - пояснил за брата Паша.
«А, это вот здесь», - ответил я, доставая из папки нужный этюд и показывая его детям.
«Вот это здорово!, - воскликнула Женя и привстала со скамейки, разглядывая пейзаж с видом на море, который я несколько дней назад рисовал с балкона, - Море-то как настоящее!»
«Небо красиво нарисовано, действительно, как настоящее», - заметил Паша.
Время проходило незаметно, постепенно проплывало вместе с жарким южным днём, и когда я взглянул на часы, было уже половина шестого. Как только я вспомнил, что мне завтра уезжать и необходимо теперь очень экономно расходовать драгоценное время, на меня нашло какое-то отчаянное волнение, и опять, как в последние дни, стало немного грустно. Тоска, которая только ещё намечалась в душе во все последние дни моего отпуска, казалось, теперь только стала основательно проявляться, словно в сознании моём забили необычную, щемящую сердце, тревогу, тревогу чувств. Не знал я ещё тогда до какой степени отчаяния дойдёт во мне эта тоска и душевная боль, на следующий день, когда я уже буду в дороге и навсегда оторвусь от полюбившихся мне дорогих сердцу мест. Да и вообще просто не верилось, что всё то, что я вижу сейчас вокруг, чем в данный момент живу, с чем нераздельно уже существую, должно будет скоро исчезнуть, испариться, как мираж и остаться для меня всего лишь тёплым воспоминанием, будто детским сказочным сном.
Тот предстоящий момент разрыва, до которого я теперь считал не только часы, но и минуты, казался мне просто ужасным, какой-то огромной бедой, истинного значения которой для себя в суете даже и не заметишь, переживая только чувствами, а эта беда отразится, непременно отразится в самой глубине нашей души, сотрясая её всю невидимыми волнами.
Я словно боялся того момента, боялся любых перемен в жизни, наверное, именно потому, что чувствовал их неминуемое приближение и знал, что обойти их не удастся.
Когда дети закончили смотреть мои работы, я вновь сложил все готовые этюды в папку и в задумчивости внимательно стал рассматривать свой новый, ещё окончательно не подсохший этюд.
«Не удалось мне его сегодня закончить, а завтра у меня уже не будет времени, - думал я, прикидывая в уме, что бы ещё можно было доделать в моём пейзаже, - Ну что же, пусть этот этюд так и останется неоконченным, зато теперь смогу надеяться на то, что когда-нибудь мне удастся его дорисовать, да и вообще, пускай всё идёт так, как идёт, что должно произойти, пускай происходит».
Я отложил этюд и стал собираться. «Вы уже уходите?», - разочаровано спросила Женя, и я почувствовал в её голосе искреннее огорчение.
«Да, к сожалению, мне пора, дел ещё много, - ответил я, - Завтра вечером я уезжаю».
«И я завтра уезжаю», - сказала Женя, с интересом наблюдая за тем, как я складываю свои вещи.
«А что же, картину Вы не закончили?», - спросил меня Паша.
Я взглянул на него, до сих пор не переставая любоваться детской наивностью, и со вздохом сказал: «Нет, сегодня не успел, но может быть завтра ещё успею до отъезда».
Александр тоже смотрел на меня разочарованно, словно он очень привык ко мне и теперь не хотел расставаться. Я заметил, что несмотря на его ещё совсем юные годы, в нём проявлялся большой интерес к моим рисункам, а особенно к моей сегодняшней работе. Меня, почему-то, в этот момент очень радовало, то, что я провёл сегодняшний вечер не в одиночестве, как обычно, а с теми, кто всё же смог, хоть по — своему, оценить моё творчество, что у меня появились зрители, что то, чем я занимаюсь, действительно кому-то интересно. И, более того, у меня, таким образом, появились новые друзья, пусть совсем на короткий срок, ведь я их больше не увижу, но в данный момент, они были мне очень дороги, я это хорошо чувствовал.
Я убеждён, что дети умеют по-настоящему дружить со взрослыми, хотя между собой частенько ссорятся и обижаются друг на друга. Взрослые вообще являются для детей неким символом для подражания, в некоторых случаях идеалом своего будущего, и в общении ребёнка со взрослым каждый из общающихся, несомненно, извлекает для себя пользу. Здесь словно начинают взаимодействовать два различных мира: мир детей и мир взрослых, и теперь я знаю наверняка, что эти два мира сами по себе очень близки друг другу, очень тесно расположены между собой, так что они не могут существовать отдельно, не могут жить долго, не вспоминая, друг о друге.
«Вот и всё, - сказал я, вставая со скамейки и зажимая под мышку свою небольшую красную папку с рисунками, - Мне пора уходить».
Женя уже возилась с маленьким рыжим котёнком, забравшимся под скамейку и, очевидно, не желавшим даваться в руки. Таких котят бегало очень много возле нашего корпуса, они жили прямо у входа, под козырьком, вместе со взрослыми кошками, и дети ловили их, подолгу таскали на руках, всячески забавляясь с ними.
Женя всё же достала котёнка из-под скамейки, аккуратно взяла его на руки, как маленького ребёнка, и вновь подняла на меня свои ясные голубые глаза, в которых уже рождалась перемена настроения.
«Смотрите какой он хороший, - проговорила она, прижимая котёнка пушистым боком к моей правой руке, - Правда ведь хороший?»
«Конечно хороший», - улыбнулся я, осторожно погладив котёнка по спине.
«А всё же Вы очень красиво рисуете, - сказал Паша, с уважением посмотрев на меня, - У нас в школе учительница по рисованию гораздо хуже рисует».
«Спасибо, - сказал я, уходя, до свидания, желаю Вам удачи в дальнейшей жизни!».
Они попрощались со мной, и мы разошлись в разные стороны.

* * *

В тот вечер я долго бродил по берегу, по остывшему песку пляжа и смотрел, как успокоившееся к вечеру море, робкими волнами слегка задевает берег, шуршит разноцветной галькой, как огромные массы гор одеваются в густую, фиолетово-синюю тень, как стремительно теряет небо свою световую стойкость и опускается ниже, словно гаснет, окончательно сбросив с плеч своих прошедший день. Я всё тогда думал, удачно ли я провёл этот день, или, может быть, не очень удачно, ведь мне не удалось дописать этюд. Но словно какой-то внутренний голос, охватывающий всё моё существо, с уверенностью подсказывал мне: Всё, несомненно, хорошо получилось, так и должно было быть». Я чувствовал, будто во всём огромном мире приобрёл нечто важное, очень для меня значимое, словно вовремя что-то заметил, не пропустил в мирской суете мимо себя, и теперь с непонятной, светлой, всё поглощающей печалью в душе, довольствовался этим своим духовным пополнением.
Быть может и не стоило всерьёз относиться к определённому событию, произошедшему со мной, это ведь, с одной стороны, только мелочи жизни, но я отчётливо чувствовал в этом нечто большее, не случайно посланное мне судьбой, то, что в дальнейшем хоть немного, но обязательно изменит мой внутренний мир и даже моё общее психологическое восприятие жизни. Странно, но я почему-то в те последние дни южного жаркого августа к любому событию, происходившему со мной, относился с каким-то душевным трепетом, с большим волнением, быть может, с большой любовью, оттого, вероятно, что вместе с тем небольшим временным отрезком двигался к завершению этого нового, интересного для меня периода жизни, который уже в какой-то степени меня изменил, словно добавил в самое моё существо новых эмоциональных красок, доселе мною невиданных. Я боялся потерять, боялся отпустить от себя ту красоту, которая ещё пока была вокруг меня, даже более того, не только красоту, а именно этот период моей жизни, так чётко имеющий начало и конец, во время которого я будто стал совсем другим человеком и я знал, что теперь должен собственноручно отдать всё это в руки прошлого.
Солнце, слишком рано скрывшееся за горами, больше уже не выглянуло ни в одну щелочку между каменистыми хребтами, не вскрикнуло ни одним своим ярким прощальным лучом, так и пропало, опустилось ко сну за горизонт в полнейшем одиночестве, удачно спрятав себя от посторонних глаз. Быстро опустилась ночь в этих сказочных краях, и ещё много дум приходило ко мне в эти, завершающие мой отдых, часы...
Вечером следующего дня я уезжал. День прошёл в обычных сборах и хлопотах, так же как и дома, когда я собирался ехать сюда, только теперь хлопоты эти были слишком тоскливы и безнадёжны. После завтрака, да и после обеда тоже, я ещё успел искупаться в море, посидеть на пляже, насладиться последним сеансом яркого, жгучего солнца, каждый день без перерыва палящего с чистого голубого небосвода.
В семь часов вечера последний ужин в столовой, далее прогулка по кипарисовым аллеям медленным шагом, а дальше — ожидание автобуса, который должен был увезти партию уезжающих туристов до города Симферополя.
Я сидел с вещами на вечерней скамейке у корпуса пансионата, ждал, немного нервничал и оглядывался вокруг, стараясь как можно лучше и на долго запомнить крымский пейзаж. Люди так же беззаботно прохаживались по дорожкам мимо цветастых благоухающих роз, входили и выходили из корпуса, ещё полностью настроенные отдыхать, и только те, которые уезжали вместе со мной, озабоченно и суетливо толпились у своих вещей, или как и я сидели на скамейках, разговаривая уже не об отдыхе , а о предстоящей дальней дороге, то и дело поглядывая на часы.
К скамейке подошёл Паша и, поздоровавшись со мной, тут же спросил, дорисовал ли я вчерашний этюд или нет.
«Нет, - ответил я с небольшим огорчением, - окончить тот этюд я так и не успел, придётся наверное дома в Москве доделывать по памяти».
«Уезжаете значит, - сказал Паша, глядя на мои вещи, - а я вот через два дня в Москву поеду».
«Что же ты в школу не пойдёшь, ведь после завтра уже первое сентября?», - спросил я его.
«Первого не пойду, - рассудительно ответил Паша и посмотрел на меня, - я уговорил родителей остаться здесь ещё на один день, чтобы не идти на линейку в школу первого сентября, как-то совсем не хочется».
Я не стал спрашивать Пашу, почему он не хочет идти в школу первого сентября, не до того было, мне хотелось хоть немного поговорить о чём-нибудь перед отъездом, потому-что до него оставались считанные минуты, автобус вот-вот намеревался подъехать. Всё вокруг в этот момент мне казалось напряжённым, будто озабоченным ожиданием скорой развязки, очевидно потому, что сам я теперь был очень напряжён ожиданием. Я всё время боялся не увидеть, пропустить напоследок что-то интересное, слишком мне дорогое, нужное во всей окружающей природе, которой я не переставал любоваться, и поэтому даже когда говорил с Пашей, продолжал оборачиваться в разные стороны. К нам подошёл Александр и стал куда-то звать Пашу, дёргая его за руку.
«Подожди, видишь мы с дядей разговариваем, - сказал Паша, отстраняя его, - Это мой младший брат Александр», - добавил он , обращаясь ко мне.
«Я так вчера и подумал», - улыбнулся я, с умилением наблюдая за маленьким Александром.
«А как вас зовут?», - спросил с любопытством Паша, отчего-то немного волнуясь.
«Алексей», - ответил я, не находя о чём его ещё спросить.
«Хорошо вы рисуете, мне очень понравилось», - вновь с удовольствием похвалил меня Паша.
«Ну что же, бывает»,- шутя, согласился я и вновь посмотрел в сторону ворот, к которым должен был подъехать автобус.
Автобус действительно появился спустя две минуты, и группы уезжающих туристов, до этого момента терпеливо ожидавшие начала своего обратного путешествия из дивных, «райских» мест отдыха, встрепенулись, засуетились и потянулись с вещами к выходу.
Мы тоже встали, и я, торопясь, закинул свой тяжёлый рюкзак за плечи.
«Ну вот и всё, - сказал я на стоящего рядом со мной Пашу и протягивая ему руку, - До свидания, друг, приятно было познакомиться и пообщаться».
«До свидания, - ответил немного смутившийся Паша, принимая рукопожатие, - Мне тоже с Вами было интересно поговорить».
С теми же словами я потрепал за руку стоявшего поблизости Александра, который молчал и смотрел на меня в недоумении, не понимая куда я собираюсь уходить и зачем вообще с ним прощаюсь.
«Может вам помочь донести вещи?», - неожиданно предложил Паша, и взглянув в это мгновение на него, я понял, что говорит он совершенно серьёзно. Я улыбнулся и, помедлив немного, сказал: «Не нужно, спасибо, я уж как-нибудь сам».
Что я мог тогда ещё сказать в ответ на такое наивно-доброе и дружеское предложение, зная, что этот мальчик даже не приподнимет от земли мою тяжёлую сумку.
Обвешанный вещами, я ещё раз кивнул на прощание ребятам и скорым шагом направился к прибывшему автобусу...

* * *

Уже полчаса мы ехали по ночной горной дороге, которые в здешних удивительных местах называют серпантином. Очень быстро темнело, и через каких-нибудь четверть часа наш автобус пробирался уже в густых сумерках, ярко вырывая из темноты светом фар постоянно дрожащий впереди каменистых отрезок дороги. Слева в окне всё плыли и плыли мимо возвышающиеся к небесам совсем отвесные, тёмно-фиолетовые горы, а справа, за более низкими и даже совсем крошечными холмами, поросшими травой, виднелась зеленоватая долина, краешек закатного неба, и изредка мелькал на горизонте совсем маленький, едва заметный и едва различимый кусочек моря.
Свет в салоне автобуса не зажигали, и каждый пассажир словно ехал один, сам по себе, молча, полностью углубившись в свои мысли. Становилось немного страшно, когда неожиданно, словно ниоткуда, возникал впереди яркий режущий свет фар встречных автомобилей, и напряжение людей не спадало до тех пор, пока, отразившись в стёклах автобуса тем самым направленным, предупредительным светом, не проезжало мимо нас заметно снижающее ход бездушное и чужое тело автомобиля.
Я сидел в своём кресле, не двигаясь, смотрел в окно и думал о том, какой теперь долгий путь предстоит преодолеть, перед тем, как вернуться в Москву. Помню, тогда мне этот предстоящий путь почему-то представился таким длинным, что казалось то будет целая отдельная история, ещё одна жизнь, проходящая в дороге.
Куда бы ты не ехал, на море или уже обратно, а дорога, наверное, самое интересное из происходящего на отдыхе, именно потому, что когда ты едешь туда, то только с удовольствием и с надеждами готовишься открывать новую страницу своих приключений, а когда едешь обратно, то ещё пока непосредственно связан с теми приключениями цепочкой ближайших событий. Моя обратная дорога только началась, но мне не хотелось больше думать о ней, я почему-то в этот момент почувствовал, что очень устал от своих обычных мыслей, от рассуждений и дум. Удивляло меня лишь то, как это странно происходит: только совсем недавно я был в одном месте, и уже сейчас меня там нет, а нахожусь я теперь очень далеко. Неужели, не осталось ничего моего там, где я недавно был и, неужели я не увёз а себе ничего того южного, светлого и тёплого, того что было там?
Хотелось спать, и я незаметно задремал, откинув голову на мягкую спинку сиденья, утомлённый тяжёлым, хлопотливым днём. Теперь впереди последним рубежом неумолимо приближалась и приближалась ночь.
В поезд садились поздно вечером, когда небо основательно насытилось густою темнотою и будто накрыло под собою маленький городок.
Симферополь тихо прощался со мною, не шумел, не раздражал суетою, а словно дружески протягивал мне свою тёплую руку и скромно подмигивал немногочисленными огнями. Ночь была тёплая, немного душная, уже пахло городом, и огромных чёрно-фиолетовых горных хребтов теперь не было видно. Длинный одноликий состав вытянулся вдоль пустынного перрона, своими тускло горящими пустыми окошками уныло и безразлично ожидая пассажиров. Одинокие, неразговорчивые проводники готовились запускать людей в вагоны, хотя до отправления поезда оставалось чуть меньше получаса, переминались с ноги на ногу, негромко переговаривались между собой. Кое-где на платформе сидели туристы с сумками и рюкзаками, дышали напоследок свежим воздухом перед дальней дорогой, курили, смеялись, обсуждали свои приключения на отдыхе.
Найдя свой вагон, я тут же поспешил занять положенное мне место, расположиться и забросить вещи на полки, с тем, чтобы успеть перед отправлением постоять на улице. Поезд был дополнительный, пускающийся специально в летнее время, когда с курортов возвращается очень много народа, и сам вагон сразу же удивил меня своей внутренней нечистотой и обветшалостью, словно его вообще никогда не убирали, не подметали и не приводили в порядок.
Положив вещи и достав всё необходимое для предстоящей жизни в поезде, я поспешил снова выйти на перрон, где скапливались уже обвешанные ношей пассажиры. Как только я отошёл в сторону от двери вагона и прислонился к холодной металлической колонне, на меня напала какая-то гипнотическая задумчивость и усталость, которая обычно бывает, когда, преодолев уже часть пути, необратимо начинаешь расставаться с чем-то дорогим и хорошим. Мне вдруг стало так грустно, что даже как-то невыносимо потяжелело в груди и захотелось непременно побыть одному, ни о чём не думать и ни на что не отвлекаться, слушать в себе ту нахлынувшую, ещё только начинающуюся душевную тоску и молчать как можно дольше.
Я хорошо знал в этот момент, что сейчас потеряю, с чем расстанусь навсегда, и сознание того, что произойдёт, ещё больше угнетало меня, растягивало и утяжеляло мою и без того тяжёлую тоску.
Неприятный женский голос, преломленный немного каким-то механическим звучанием, несколько раз повторил из динамика время прибытия и отправления поездов, а эхо его вздрагивало, отражаемое от стен, и частыми воздушными волнами плыло над людьми, иногда заставляя некоторых из них прислушиваться и поднимать головы.
Находясь теперь в глубокой задумчивости, я однако не отрывался от реальности, всё замечал, поглядывал на садившихся в поезд людей, смотрел как оживает и заполняется ими тускло светящееся нутро больших вагонов, удивляясь при этом тому, что уже ничем нельзя помешать этому обычному, равномерно текущему движению жизни. Глянув на часы, я решил, что пора садиться, гулять больше смысла не было, так как до отправления оставалось совсем немного. Проходя по тесному коридорчику плацкартного вагона, я по памяти глазами высчитывал своё боковое место, по закону подлости находящееся почти в самом конце, возле туалета. С каждой полки теперь уже смотрели на меня встревоженные и уставшие пассажиры, параллельно занимаясь своими делами, и в желтовато-оранжевом сумраке ночного вагона их лица беспорядочно сливались, походили одно на другое. Я уселся за столик, отодвинул тёмно-синюю узорчатую занавеску на окне и, облокотившись, стал посматривать то на соседние полки, то на улицу, где бегали, суетились не то провожающие, не то опаздывающие на поезд люди.
Разговоры, беспорядок, суета в вагоне немного отвлекали от грустных мыслей, перебивали их, а когда я вновь обращал свой взгляд на неподвижный серый перрон в окне, мне почему-то совсем не верилось, что сейчас через мгновение мы тронемся, пейзаж за окном постепенно сменится, поезд наберёт скорость и, убаюкивая своим обычным шумом, помчит меня обратно в хорошо знакомые мне родные края.
Так в действительности и случилось, когда проводник наконец попросил выйти всех провожающих, хотя таких оказалось совсем немного, и поезд тяжело вздрогнул, заскрипел, стал потихоньку набирать ход, оставляя позади вокзал, как временное своё пристанище, и закрывая нас в тесном, слабо освещённом, дружно живущем пространстве, накрытом со всех сторон бархатными иссиня-чёрными покрывалами ночи.
Люди заметно устали, утомились к началу сложного ночного путешествия и поэтому почти сразу стали укладываться спать, не решившись даже поужинать своими хорошо сберегаемыми запасами. Я заплатил за бельё, выпил стакан горячего, крепкого чая, тоже не доставая на ночь глядя ничего из еды, и стал стелить себе на верхней полке. Впереди в плацкарте ехали ребята студенты, трое здоровых крепких парней лет двадцати-двадцати двух, шутили, смеялись, часто выбегали по одному в тамбур курить, при этом очень сильно хлопая дверью. Они не захотели брать постельное бельё, так как у них, очевидно, не было денег, только попросили у проводницы воспользоваться матрасом, но сердитая проводница, женщина средних лет с бледным лицом и немного припухшими глазами, оказалась порядочной стервой и не разрешила брать матрасы без комплекта белья, состоящих из плохо стираных, сырых ещё простыней и наволочки.
«Не положено у нас матрасы без белья, - громко говорила она, вызывающе глядя на студентов, - Платите за бельё, тогда и матрасы берите, а так нельзя!»
«Как это нельзя, что значит не положено?, - не выдержал один из парней и даже встал, выпрямился во весь свой гигантский рост, - Да на ваши затасканные матрасы смотреть без слёз невозможно, они же года шестидесятого выпуска, вон отовсюду вата торчит, чего же вы их жалеете?»
«Да ладно, Ваня, сядь, ну что ты споришь, - всё останавливал его приятель, такой же крепкий и плечистый парень с длинными светлыми, зачёсанными назад волосами, - Подумаешь ночь переспать, обойдёмся и так, пусть сами спят на этих поганых матрасах!» Проводница обиделась, проворчала что-то нехорошее в адрес молодых людей и ушла. Это событие снова отвлекло меня от грустных, тяжёлых мыслей, и ещё некоторое время я сидел, удивляясь про себя на поразительную жадность здешних проводников, допивал свой уже почти остывший чай и наблюдал за студентами. Ребята ещё немного пошумели, посмеялись, несколько раз обозвали проводницу неприличными словами и, положив под голову кто скомканную куртку, кто свитер, кто просто руку, уснули прямо на голых грязных полках.
Поезд шёл уже быстро, равномерно стуча колёсами, за окном стремительно проплывала темнота в виде всевозможных безликих форм и объектов, которые с трудом можно было успеть угадать. Люди стали тише говорить, меньше ходить, многие уже легли, и я тоже решил переодеться и лезть на свою верхнюю полку, так как с момента нашего отправления почувствовал в себе какую-то тягучую усталость, не только физическую, но и душевную. Перед тем, как лечь спать, я достал с полки свой рюкзак, чтобы убрать подальше паспорт, билет, деньги и случайно наткнулся на свою папку с рисунками, сунутую наспех при сборах сверху прочих вещей. Я не смог удержаться, достал папку, открыл её и сразу же увидел тот свой неудачный этюд, который рисовал ещё вчера вечером. Может быть мне следовало бы удивиться тому, что этюд лежал самым первым и словно хотел сразу попасться мне на глаза, но я не удивился, теперь мне казалось, что так именно и должно быть, и никак иначе.
Я даже задумался, смотря на этот небольшой пейзажик с видом на горы, и очнулся вдруг, когда в вагоне неожиданно притушили свет на ночь, оставив в лампах лишь слабое томление. Захлопнув папку, я убрал её обратно в рюкзак, залез на полку и подумал: «Вот хорошая память теперь останется, будет грустно, или ещё что-нибудь, а ты откроешь, посмотришь на этот этюд и всё вспомнишь, волей-неволей растормошишь в душе светлые воспоминания»...

* * *

Ночью мне очень захотелось спать, но я ещё долго боролся со сном и лежал с открытыми глазами, глядя на слабо горящую лампу в проходе. Мне хотелось как можно дольше так лежать, не засыпая, наверное, большей частью из-за того, что я боялся потерять тот, только что прошедший день, который ещё напрямую связывал меня с покинутыми местами моего отдыха. Я вдруг только теперь понял, что это действительно уже конец, что вот теперь-то в действительности всё закончилось и никогда уже больше не вернётся. Чем больше я об этом думал, тем отчётливее, сильнее разгоралась во мне та огромная тоска, та глубокая-глубокая печаль, происхождение которых точно я себе объяснить не мог, и которые до сего момента только ещё слегка пульсировали во мне, усиливались, подрывая моё лживое спокойствие.
Словно какая-то всё поглощающая бездна распахнулась в душе и всё в ней поломала, поглотила, оборвала что-то очень важное, теперь уже невосполнимое. Я хоть и не мог понять, что же это было, но почему-то чувствовал в себе огромную утрату, и главное, испытывал страх перед будущим, перед моим возвращением домой. Как только я начинал думать о прежней своей жизни, о том, что уже с завтрашнего вечера придётся снова привыкать к будничному, одноликому, тоскливому существованию, мне становилось не по себе, и отчаяние, сильнейшее отчаяние безжалостно хлестало по душе, заставляло с усиленной частотой стучать моё сердце. Временами вместе с отчаянием у меня вдруг даже появлялось чувство тошноты, чувство сильнейшего душевного неуюта, волнения, словно бы я откуда-то сорвался в пропасть, и теперь уже глупо было бы думать о спасении. В такие моменты мне очень хотелось вспомнить то, что только недавно происходило со мной, то, из чего я сейчас уезжал, и я вспоминал, по-прежнему, лёжа, почти не моргая, с открытыми глазами. У меня ни на минуту не проходило неосуществимое отчаянное желание вернуть всё назад, вернуться обратно в прошлое хоть на один день, хоть на несколько часов и прожить ещё раз любой момент той жизни, которая теперь казалась мне самым лучшим из того, что когда-либо происходило со мной.
Я вдруг вспомнил очаровательных детей, с которыми познакомился ещё только вчера, ещё только вчера говорил с ними, слушал их рассказы, и неожиданно поймал себя на мысли, что мне вообще ужасно жаль расставаться с людьми навсегда. Я вспомнил, как показывал удивлённой Жене свои рисунки, как пожимал Паше на прощание его маленькую, ещё слабую руку, как наивно предложил он мне помочь донести до автобуса вещи, и всё удивлялся, как это я за такой короткий срок времени успел так сильно к ним привыкнуть и привязаться.
Теперь только я понимал, что было в этом чувстве что-то глубокое, возможно божественное,что-то истинно человеческое, проявляющееся в крайне редкие минуты, которые человек только спустя время отделяет от своего обычного состояния.
Сознавать, что это в твоей жизни было, конечно весьма приятно, даже в какой-то степени утешительно, особенно, если смотреть на всё произошедшее, как на повороты своей судьбы, но в то же время печально тем, что не понимал в то время значительность такого момента, не предполагал, что придётся в минуты ностальгических раздумий несколько раз пересмотреть всё заново. И почти всегда пожалеешь потом о главном, о том, что может быть мог сделать в тот момент что-то ещё более важное, то, что обычно приходит на ум уже после, когда очнёшься от сна и вернёшься в неуютную, слишком напряжённую атмосферу реальности.
И всё же, как странно, как нелепо прощаться с людьми навсегда. На отдыхе мы привыкаем к определённому кругу людей, даже вовсе не общаясь с ними, изо дня в день видишь их в столовой, вместе ездишь на различные экскурсии, узнаёшь, из общей толпы днём на морском пляже и с какой-то наивной непосредственностью уже считаешь их своими, обозначая даже про себя так: «Вот те наши, а это не наши». Но всё дело в том, что мы всего лишь сведены судьбой в одном месте на небольшое количество дней, и судьба же нас разъединяет, когда это количество дней заканчивается, иссякает подобно песчинкам в песочных часах.
Смотришь вот так в последние дни на знакомых тебе людей, на тех, с кем за весь отдых перекинулся всего лишь двумя словами в столовой или при встрече на лестнице и думаешь:
«Вот скоро мы разъедемся в разные точки земли и никогда больше не увидимся».
Странно, что тебя эти люди особенно не интересуют, да и дружить с ними тебя не тянет, но почему-то очень пугает та мысль, что никогда больше с ними не увидишься, не узнаешь, как они будут жить дальше потом, после встречи с тобой, и хотя тебе опять же не интересно то, как пойдёт дальше их жизнь, но тем не менее, почему-то обидно, что ты этого никогда не узнаешь. Нас связывает только конкретное место и время, а когда время заканчивается, меняется место, и мы исчезаем, расходимся в разные стороны и в дальнейшей жизни уже больше друг для друга не существуем.
Вся беда в том, что в той, дальнейшей жизни я не нужен им, а они совершенно не нужны мне и сознание этой закономерности в конце концов вновь возвращает нас в свою колею, заставляя смириться с чувствительной душевной потерей. Почему же всё-таки, когда люди прощаются навсегда, то говорят друг другу: «До свидания»? Наверное, говорить «Прощай» просто не принято, или люди стесняются этого строгого слова, или даже боятся его, как нечто неприятное, неприличное. Да и правда, уж больно слово какое-то резкое и огорчающее, своим прямым смыслом явно намекающее на некую трагедию разрыва между людьми, которые по велению судеб не должны больше увидеться.
Потом, спустя некоторое время, вспоминая себя и ту грусть, нахлынувшую на меня тогда в поезде, я не переставал удивляться , что такая казалось бы мелкая жизненная проблема или ситуация так сильно взбудоражила меня, от чувств и впечатлений просто рвала душу на части, не давая подумать ни о чём постороннем. Я же знал для себя, всё постороннее будет впереди, потом, а в данный момент совершается что-то необыкновенно трогательное, происходит очень важное для меня событие. Я замечал, что в таких случаях, чем меньше и незначительнее по жизненным меркам событие, согревающее вдруг твою душу, тем труднее в сознании своём с ним расставаться, тем сильнее вдруг в критический момент осознания и мыслительной борьбы становится психологический надрыв, который непременно нужно пережить, с силой перевалить себя через него и искать новое событие. Старое же событие становится нашей прошлой жизнью, превращаясь в историю, оставаясь в памяти в виде обычных фактов, постепенно теряющих свой цвет и то прошлое своё глубокое значение.
Та прошлая жизнь теперь отцвела, отгорела и ушла куда-то в небытие. Только весь ужас в том, что и она нам не нужна больше, её уже нет, и, съеденная переменами, память о ней будет постепенно блекнуть, стираться, растворяться, уходить всё дальше и дальше, обозначаясь для нас по отношению к тому бывшему отрезку времени неделями, месяцами, превращаться в нечто простое, обыденное, в какое-то для нас уже вполне нормальное состояние.
Я слишком хорошо чувствовал тот переход, ту тонкую грань, что появилась теперь в моей жизни, грань между ближайшим ко мне ещё прошлым и ближайшим впереди будущим, которое должно было явиться с моим возвращением в Москву. Ох уж это томительное возвращение! Мы словно должны с силой вырвать себя из чего-то хорошего, приятного, удивительно подходящего твоей душе, из чего-то почти уже устоявшегося, к чему было уже начал привыкать и считать своим. Главное, всегда заранее знаешь, чем это всё кончится и знаешь, что сильно привыкать не стоит для нашей же пользы, но, тем не менее, всё равно привыкаешь. Я очень боялся терять ту жизнь. Мне казалось, что с возвращением мы должны, обязаны убить в себе что-то новое, молодое, совсем недавно родившееся, то, что пришло к нашей душе, и что она с радостью приняла и полюбила. Но парадоксально то, что нам нельзя слишком долго оставаться в чём-то хорошем и приятном, ибо вся прелесть заключается именно в том, что это хорошее и приятное всегда непродолжительно и недолговременно. Оно потому и кажется хорошим, что несоизмеримо мало в сравнении с тем остальным, что присутствует в нашей суетной жизни.
«Куда же всё денется, неужели, в конце концов я перестану быть тем, чем был ещё вчера»? - думал я, и мысль эта неожиданно удивила меня. Да я ведь уже другой, уже не тот, каким был вчера, я стал чужой всему вчерашнему, а завтра изменюсь ещё больше, наверняка стану чужим даже сегодняшнему...
Поезд всё дальше и дальше уносил меня из прекрасного южного августа в дождливый, холодный московский сентябрь, и до осени оставался всего лишь один день, который в сущности уже для меня ничего не значил, не сулил никаких перемен, но, однако, являлся последним звеном цепи, связывающей две мои совершенно разные жизни.
«Нельзя же бесконечно жить одними иллюзиями, розовыми сновидениями», - размышлял я уже с трудом сдерживая сон, и сразу поймал себя на мысли, что именно так мне и хотелось бы жить всегда.
Вагон покачивало на ходу в разные стороны, так, что нужно было иногда для страховки придерживаться рукой за какой-нибудь крючок на стенке в опасениях упасть вниз со второй полки. Пассажиры давно спали, в различных позах лежали на полках, уткнувшись в подушки и завернувшись в одеяла, не то в середине, не то в начале вагона, кто-то уже громко храпел, и только я всё лежал и смотрел в окно. А там, в кромешной тьме августовской ночи всё пролетали и пролетали деревенские домики, дремучие сосновые леса, ночные поля, луга, реки и болота, и тонкими переплетающимися чёрными нитями чертили по густо-фиолетовому небу провода, растянутые на столбах вдоль железнодорожного полотна.
Скоро Москва. Мысли о ней с каким-то облегчением, с каким-то должным сознанием необходимости возникают у нас , будто расставляя всё наконец на свои места, и остаётся только беспрекословно повиноваться и следовать дальше движению жизни. Когда я начал думать о Москве, представлять, как приеду и снова буду жить по-старому, у меня появлялось ощущение чего-то знакомого, обычного, чего-то существенно моего, постоянного, без чего полноценно существовать уже нельзя.
«Где же теперь те последние дни моего отдыха? - рассуждал я про себя. - Они безвозвратно мною потеряны, а ведь я их так берёг, так наивно подсчитывал, прятал и не хотел отдавать. Где теперь мои маленькие друзья, смотревшие на мои рисунки и разговаривавшие со мной? Я уже далеко-далеко от них и, конечно, никогда их больше не увижу, а, наверное, хотелось бы...»
Странно бывает иногда вот так, вдруг оборвать разом всё и уйти, потеряться в мирской суете, с усилием пронося себя сквозь годы от того ярко вспыхнувшего момента.
Грусть моя не унималась, сила переживаний была ещё велика, но теперь от бесполезности этих переживаний мне всё сильнее и сильнее хотелось спать, и я, в конце концов, в каком-то туманном, успокаивающем забытье стал засыпать, будто проваливаясь в самую глубину своей тоски.
Ночной вагон укачивал меня, как в колыбели, подрагивал и поскрипывал своими старыми суставами, а я даже во сне всё мучился от непонятного, щемящего душу беспокойства и боялся, по-настоящему боялся лишь одной мысли, мучившей меня: «Скоро Москва»...

Сентябрь 2003.