Новый роман Марины Степновой выйдет 25 августа. Пока это предварительная дата, но предзаказ оформляют именно на это число. А пока что проект "Хемингуэй позвонит" публикует отрывок из романа, который я с огромной радостью скопирую.
Уже по этому отрывку ясно, что Марина Степнова снова взялась за свое, снова пишет свои необычные речевые обороты, обнимает читателя каждой фразой. Всего несколько абзацев, а герой уже неплохим эскизом набросан в воображении, а обстановка вокруг него вполне себе прорисовывается. Интересно, какую роль сыграла в написании этой книги ее маленькая дочь :) Ей пока не девятый год, правда.
Сюжет романа:
Середина девятнадцатого века. У князя и княгини Борятинских рождается поздний и никем не жданный ребенок — девочка, которая буквально разваливает семью, прежде казавшуюся идеальной. Туся с самого начала не такая, как все. В строгих рамках общества, полного условностей, когда любой в первую очередь принадлежит роду, а не себе самому, она ведет себя как абсолютно — ненормально даже — независимый человек. Сама принимает решения — когда родиться и когда заговорить. Как вести себя, чем увлекаться, кого любить или ненавидеть. История о том, как трудно быть свободным человеком в несвободном мире.
Она спрыгнула с подоконника, побежала из детской — и обеими руками ударилась в неподвижную дверь.
Ее заперли. Грива ее запер. Никто никогда не запирал ее. Ни разу в жизни. И мама позволила!
Поначалу Туся не поверила — ей шел девятый год, это был возраст великой гармонии, абсолютного и счастливого доверия миру, мало того, она сама и была центр этого мира, радостного, огромного, многоцветного, словно граненое пасхальное яйцо.
Грива не мог так поступить. Она любила его больше матери, и уж точно не меньше лошадей. Грива тоже был — она сама, только большой, взрослый. Он был ее руками, если она не могла дотянуться до желаемого. Ее ногами, если она уставала. Грива выпутывал ее из ночного кошмара, потного, горячего, цепкого, высвобождал сперва ручки, потом ножки. Целовал горькими табачными губами в темечко и висок. На Гривиных оранжевых йодистых пальцах она училась считать. Под его рассказы засыпала вечером.
Грива не мог запретить ей то, что она любила больше всего, — и он об этом знал. Не мог запретить ей жить.
Это было крушение всего Тусиного мира.
Просто невозможно.
Но Мейзель был неумолим. На конюшню Тусю пускать перестали. В первый день она просто рыдала до заложенного носа, а потом закатила потрясающую истерику — продуманную, подлую, очень женскую, в трех действиях и четырех актах, с бросанием на пол и расцарапыванием лица, так что в ужас пришла не только княгиня, но и сама Туся, которая вдруг, на пике своего лживого деланного воя, сама перепугалась, что больше не сможет успокоиться никогда, и от этого принялась икать и квакать еще громче и страшнее.
Мейзель вылил ей на голову кувшин ледяной воды и долго-долго держал на коленях, трясущуюся, мокрую, судорожно ахающую на каждом вдохе. Прижимал к себе изо всех сил. Прятал под сюртук. Грел собственным теплом. А потом обработал изодранные щеки йодом, поцеловал в лоб — и наутро, услышав за завтраком матерщину, снова отменил конюшню.
Туся была в ярости.
Они воевали целую неделю — безжалостно, по-взрослому, всерьез. Туся осипла от постоянного крика, в кровавых подсыхающих бороздах были теперь не только ее щеки, но и предплечья, икры, даже лоб.
Она почти не спала, ничего не ела и швырнула в гувернантку чернильным прибором, тяжелым, литым, так что по обоям расплылось жутковатое, причудливое лиловое пятно, — но ругаться не перестала.
Гувернантка, милая старая девушка, жалко и трогательно привязанная даже не к Тусе, а ко всему дому, попросила расчет и съехала незамедлительно, так что Нюточка, про которую никто и не вспомнил, осталась совсем одна — и просто сидела в детской, зажмурившись и зажав уши ладонями. Княгиня плакала у себя и нюхала соли. Танюшка шепотом советовала послать за батюшкой, чтобы отчитать бесов. Боярин, недоумевая, почему его лишили каждодневного сахара, тянул из денника шею, всхрапывал, высматривая маленькую подружку. Перебитую посуду и зеркала никто не считал. Переезд был отложен, бал по случаю новоселья застыл, недовоплощенный, будто не до конца родившийся мыльный пузырь.
Только Мейзель был невозмутим.