Продолжение. Начало здесь:
Дневник пионерки. Глава 1. Мамина школа
Глава 2. Алло, мы ищем таланты!..
Глава 3. Больше хороших товаров
Глава 4. Служу Советскому Союзу!
Глава 5. Сельский час
Глава 6. Голубой огонёк
Глава 7. Взрослым о детях
Глава 10. Рейс 222
Глава 11. Дым костра
Глава 12. Будильник
Глава 13. Программа "Время"
Глава 14. Здоровье
Глава 15. А ну-ка, девушки!
Глава 16.
Будни великих строек
(Регулярной передачи с таким названием нет - есть выпуски новостей, которые все дружно выключают, лишь только появляется заставка. Но сама фраза из «Марша энтузиастов» пестрит в эфире десятилетиями по поводу и без повода. Впрочем, в СССР всё считалось великим – стройки, просторы, кампании, войны…).
В конце десятого класса мамочка говорит:
- Поступать будем на логопедию, дефектологический факультет – в МГПИ - Это, кто не знает, Московский государственный педагогический институт) имени Ленина. Я молчу, но мамочка начинает отвечать на мои незаданные вопросы: - Во-первых, у логопеда никто никогда не умрет, а ты не знаешь, что это такое, когда умирают; во-вторых, дежурить по ночам не нужно, а в-третьих, рабочий день – четыре часа. Мечта любой женщины. Ну, что, на филфак, а потом в вашу школу!?..
Не хочу на филфак, не хочу в нашу школу. Ни педагогом, ни врачом я себя не чувствую; единственное, что меня тянет, это писать, но тянет с такими вопросами и перебоями, что я без конца сомневаюсь. К тому же, профессия – это все-таки цель номер два; главное для меня и для всех нас – уехать из Шарьи и не вернуться, об этом все мысли и все разговоры. Конкурс на логопедию, кстати, тоже огромный, но все-таки педагогический звучит намного реальнее, чем журфак (!) МГУ (!), и последнее, что меня добивает: на факультет журналистики школьников не берут – необходим журналистский стаж…
- …В этом году не надейся - ты все равно не поступишь, двадцать пять человек на место – конкурс прошлого года. Год позанимаешься - поступишь на следующий. Так даже лучше.
- Хорошо, - киваю я, а сама думаю не о поступлении, а о выпускном, куда меня собирают, точно на первый бал Наташи Ростовой: привозят из Москвы платье, с ТЗБ – туфли и ведут к мамочкиной парикмахерше. Парикмахерша, добродушная толстая тетка, кроме высоких причесок с буклями, делать ничего не умеет, и часа через два на моей голове возникает такое сооружение, какое было в старинном фильме «Золушка» у мачехиных дочек. С этими буклями я выгляжу лет на семь старше, но лицо хорошеет в разы. Выйдя от парикмахерши, я впадаю в какой-то обещающий экстаз, не помня себя, добираюсь до школы и с трудом узнаю одноклассниц: все на шпильках, все накрашены, кто-то из блондинки превратился в брюнетку, и наоборот. Меня с буклями тоже не узнают, и общий веселый угар носит нас из актового зала в класс, на школьное крыльцо и обратно. Здесь же Наталья Николаевна Кучеренко с фотоаппаратом – делает репортаж. Когда начинаются танцы, становится ясно: я имею успех и даже пару раз танцую с «моим» Мальчиком (он вообще никогда не танцует), а еще – с Владимиром Арсеньевичем, который очень неудобно кружит меня в вальсе. Экзамены (кроме алгебры с геометрией) я сдала на пятерки, аттестат не испортила, может быть, и в МГПИ поступлю… Не поступлю, конечно, но помечтать-то можно!
После выпускного мы всю ночь ходим по городу, возвращаться не хочется, и когда ранняя июньская заря вдруг выхватывает половину неба, Мальчик, который двух слов со мной не сказал за все десять лет, оказывается со мной рядом, долго молча идет, а потом предлагает:
- Давай переписываться?
- Нет, - к собственному ужасу, отвечаю я. И это – главное впечатление моего выпускного.
Три недели до Москвы я пытаюсь что-то учить; сдавать нужно сочинение, русский/литературу устно, историю и биологию. Это сейчас кто-то придумал ЕГЭ, результаты которого можно послать сразу в несколько вузов. А тогда ты должен был выбрать один институт и ехать сдавать вступительные экзамены. Не поступил – приезжай на следующий год. И вот мы с мамочкой бегаем, собираем какие-то справки; в Москве выясняется: одной не хватает, а через три дня – конец приема документов. Мамочка то и дело названивает домой, недостающие документы нам высылают с поездом, слава тебе, Господи, успеваем. Все, что касается моего поступления, происходит с такими нервными вложениями, что, кажется, так сильно мамочка волновалась, когда мне в последний момент вырезали аппендикс и решался вопрос, буду ли я вообще жить.
Сочинение пишу по Лермонтову («Верим, Наташа, что ты станешь журналистом!»), получаю четверку, возмущаюсь, а тетка из приемной комиссии таращит глаза: вы что, с ума сошли? Половина двоек, пять четверок, у остальных – тройки, гордитесь. Мамочка счастлива целых три дня. Но на русском нас ждет провал… Нет, не двойка, но тройка – не помню, за что. А чтобы поступить, нужны четыре, пять, пять, пять. К этому прибавляется средний балл аттестата, он у меня четыре с половиной. После русского я, конечно, в истерике, дальше сдавать бесполезно, мамочка кричит: будешь сдавать, чтобы приобрести опыт. История – три, биология – пять, опыт приобретен, до свидания.
Никогда, никогда еще прирученная мною Москва не казалась мне такой снобской…
Ну, что ты хочешь? Это же МОСКВА-А-А-А, - слышу я дома со всех сторон. И действительно, все, кто поступил, поступили ну, в Кострому, ну, в Ярославль, ну, в Горький, а то и вовсе в Киров… Мальчик, естественно, поступил. Мальчики поступили почти все. Поступила Л.Ц. в политехнический институт города Калинина (современная Тверь). Марча не поступила в Ярославский мед. А Л.В. не прошла в Ленинградский педиатрический. Значит, что? Значит, рабфак. Рабфак, то есть рабочий факультет, - это такая хитрая палочка-выручалочка. Существует она чуть не в каждом вузе, якобы для рабочих, которые после подготовительного отделения зачисляются на первый курс вне конкурса. Не знаю, поступил ли на этот рабфак хоть один настоящий рабочий… Поступали такие, как мы, которые, отработав на производстве год, получали необходимое – стаж, и с этим стажем отправлялись в институт. Некоторые, правда, умудрялись не поступить и на рабфак – приходилось работать и пробовать дальше. А если рабфак, то опять, как и в мамочкином случае, макаронная фабрика. Так и пошли втроем на макаронку – Л.В., Марча и я.
- Ну, зачем же на фабрику-то? – расстраивается мамочка. - Могла бы пионервожатой в школу. Или библиотекарем.
Не хочу пионервожатой, и библиотекарем не хочу - чем хуже, тем лучше, отстаньте. И вот приходим мы на фабрику - одноэтажное сараеобразное, с узкими коридорами здание, где стоят несколько бункеров и бесконечные коробки с макаронами. И нам дают спецовки. Спецовки очень сильно напоминают исподнее – белые ситцевые штанишки ниже колена, белая распашонка, косынка. Хорошо хоть у макаронки высокий забор, нас никто не увидит. Но один раз, к моему ужасу, это все-таки происходит: по закону жанра нас, выбравшихся из макаронных катакомб на солнечные лучи, лицезрит Временный Персонаж, о котором я рассказывала Мальчику Из Другой Школы… Это кошмар. И Временный Персонаж, и Мальчик Из Другой Школы давно учатся в вузах – один в Ленинграде, другой в Москве. И опять я говорю себе: чем хуже, тем лучше.
На макаронке работают одни тетки – двое из них в огромных ваннах замешивают тесто, тесто поступает под пресс, получаются макароны, которые немедленно сушатся на ленте конвейера, затем поступают в бункер, откуда их нужно достать и упаковать. Упаковкой и занимаются все остальные. Мы приходим к восьми (как несовершеннолетние, на час позже), начинаем клеить коробки размером со средний чемодан, запихиваем в эти коробки рожки или вермишель, опять заклеиваем и в конце смены считаем. Главная неприятность состоит в том, что коробка почему-то ужасно тяжелая, а ее еще нужно поднять и отнести в сторону. Как ни стараемся, как ни пыхтим, за смену получается ну, тридцать, ну, сорок штук, а тетки заклеивают по двести. Приходит молодой розовощекий директор с внешностью Сергея Есенина, долго чешет в затылке, а потом отправляет нас на «нарезку». Нарезке еще нужно научить, и мы попадаем в распоряжение грузной молчаливой тети Маши, которая стоит под прессом с гигантским ножом, ждет, пока оттуда вылезет толстая длинная макаронная прядь, обнимает эту прядь, прижимает к себе и хрясь! – отрезает. Прядь раза в два длиннее тети Маши, но наша наставница ловко поднимает и укладывает ее, точно ребенка, на стоящие рядом деревянные лотки-кассеты, быстро разрезает в шести-семи местах – и пожалуйста, готовые макароны. Теперь их нужно сильно встряхнуть, чтоб не слиплись, поставить кассеты на телегу и отвезти в сушилку. Это тоже делается вдвоем: одна толкает телегу с поставленными в виде многоэтажного дома кассетами, другая сзади плотно обхватывает это сооружение и пятится метров тридцать. Обезьяну научить можно. Но первую неделю мы с этой телегой не можем проехать и двух метров - кассеты с макаронами валятся на пол, и все нужно начинать заново. Да и макаронная прядь, хоть и легче ужасных коробок, но все же тяжеловата. Поначалу мы, правда, радуемся, но когда тетя Маша вручает нам нож и оставляет одних, мы не можем успеть за прессом, макароны вырастают неимоверной длины и ложатся на полу гигантской желтой соломой, которую потом нужно собирать и бросать на переработку. Сбежавшие макароны, шум, с непривычки изрезанные и придавленные кассетами пальцы – все это мелочи в сравнении с тем, что работа на конвейере невообразимо скучна, и, научившись с ней справляться, мы то и дело смотрим на часы, стрелки которых словно застыли. Главное – дождаться одиннадцати часов, то есть обеда, когда можно сбегать в буфет и не слышать бесконечной вибрации пресса. Но на обед, который нам привозят с хлебокомбината, дается минут двадцать, не больше – оплата на макаронной фабрике сдельная, пресс никогда не останавливают. Обед – лучшее время; не помню, чтобы когда-нибудь за свою жизнь я столько ела в один присест – да, физическая работа. Второй чудесный момент дня – когда заканчивается смена, и можно выйти на свет. Из-за наставленных до потолка коробок на фабрике вечно темно, к тому же здесь почти нет окон, и всю смену я чувствую себя Дюймовочкой в мышиной норе, скучающей по солнечному свету…
Месяца через два мы настолько осваиваемся с нарезкой, что втихаря проносим в цех книжки, справляемся с макаронной прядью за двадцать секунд и еще половину минуты, пока та растет, успеваем читать. Так продолжается дня два, пока тетя Маша не закладывает нас директору, и книжки не отбирают. Наставницы не то чтобы нас недолюбливают, а во-первых, им приходится за нас отвечать, а, во-вторых, они прекрасно знают: мы отсюда сбежим, не было еще случая, чтобы кто-то из наших тут оставался, а вот тетки здесь навсегда, и жизнь у них несладкая. Мужей либо нет, либо пьют, детей учить надо, а, значит, нужно делать двойную и тройную норму. Они и делают: та, которая сушит нарезанные макароны в сушилке, например, между поступлением наших телег успевает сбегать в цех и упаковать еще тонну вермишели. И так – все, до пенсии. Это мы здесь временные - слазь, наше время когда-нибудь кончится, но никто не знает: когда? Обычно народ управляется за год, как сестра Ирки Воробьевой, Елена. Бывает, что за два, и это не так уж плохо. Абсолютный макаронный рекорд – четыре года, ровно столько здесь провела сестра моего одноклассника, штурмуя Ярославский мединститут. Но об этом говорить не хочется… Хочется думать о том, что Ольга Веснина из соседнего подъезда, например, поступила в Ленинградский педиатрический с первого раза, а дочка Виктора Михайловича Крылова Ирина, которая старше нас на пять лет, - с первого раза в МГУ, на химфак.
Чуть не с осени я сажусь за учебники, поступаю в МГПИ на заочные подготовительные курсы и два раза в неделю хожу к интеллектуалке Ларисе Дмитриевне Решетниковой, которая преподает словесность в далекой второй школе. Добраться до школы – целое приключение: сначала едешь автобусом до вокзала, затем переходишь через перекидной мост и идешь минут тридцать по разным дорогам. Вокруг золотая осень/сказочная зима/солнечная весна, а я думаю о том, сколь прекрасна будет моя будущая учеба. Я молода, хороша собой (ну, почти хороша), и молодость продлится долго-долго. Лекции мамочкиной Лары – это какое-то чудо чудесное; их мотивы непременно вплетены в мое настроение волшебным и тайным узором, благодаря которому время макаронки становится временем предвкушения праздника. А предвкушение – самое главное. В том, что поступлю, я нисколько не сомневаюсь, так что поводы для расстройства ничтожны. Тяжело, как всегда, в октябре, когда дороги тонут в грязи, кроме дождей и заборов, все исчезает, и наличие остального мира у меня опять под вопросом. Нет не только мира – нет одноклассников, нет драматической студии, и КЮЖа тоже нет. Иногда я что-то пишу для газеты, но, чувствуя, что газета меня привязывает к городу, обрываю и этот контакт. Подсознательно я делаю так, чтобы все заполонила одна макаронка, которая и вытолкнет меня отсюда. Конечно, в октябре была депрессия, иначе чем объяснить то, что я все-таки написала далекому Мальчику? Пришел ответ, потом еще и еще, а потом – не пришел, вот и все… И опять я себе говорю, что чем хуже, тем лучше. Тем лучше.
Были ли у нас тогда праздники? Были. Вчетвером (Ирка Воробьева тогда училась в девятом) мы отмечали её день рождения. И мой. И – Марчин. Был еще Новый год, когда мы, распив бутылку шампанского, пошли гадать на улицу. Бросали сапог: куда смотрит голенище, туда и выйдешь, значит, замуж. Мое голенище смотрело точнехонько на восток, что немало меня озадачило. А однажды нас зазвала на свой юбилей тетя Маша с пресса. Тети-Машин юбилей неожиданно переплелся со смертью Брежнева, все-таки накрывшей эмоциональным трауром бесконечные просторы СССР (вот странно – мир маленький, а СССР бесконечен), гудели гудки, был дикий холод и какое-то безвременье. Но юбилей по инерции состоялся, мы взяли да и пришли, и сидели, как равные, среди всего коллектива, пили наливку, и это была самая фантасмагорическая реальность смутного макаронного года…
Весной пришла странная весть – есть целевое направление в ЛГПИ (Ленинградский педагогический институт имени Герцена) от Костромского облоно[1], и мы с мамочкой - все в сомнениях. Фактически я выросла в Москве, про Ленинград ничего не знаю. Город мне абсолютно чужой, и была я там раза два. Но ведь направление! Оно не совсем целевое, но зачисляют с этим направлением, можно сказать, вне конкурса, а я, в свою очередь, потом должна вернуться работать в Шарью. Первое, что мы узнаем, – это насчет вернуться, и оказывается, если я выйду замуж, то можно не возвращаться. К тому же пять лет учебы представляются такими длинными, что за этот срок может произойти все, что угодно.
- Ты не выдержишь в этом климате, - констатирует мамочка после раздумий, но мы, в конце концов, решаем: Ленинград.
Что такое для меня Ленинград? Ленинград – это, конечно, литература: Петербург Пушкина, Достоевского, Гоголя, Белого. Блока. Конечно же, Блока. Петербург Ходасевича. Петербург Гумилева. Ирины Одоевцевой и Нины Берберовой. Ленинград Бродского. Про Бродского я услышу не скоро, но это, конечно же, ничего не меняет. Ленинград Бродского уже сформирован, хоть и официально не предъявлен… Но как же можно жить в визуализированной литературе? Ленинград – это лабиринт, конфигурация образов, фантом энергий, крепость, которую еще нужно взять, а потом удержать. Простолюдинам Ленинград демонстрирует кафе «Север», - ой, конечно же, «Норд», - манит Гостиным Двором и Елисеевским с исчезнувшими «императорскими» люстрами. Филологических девиц - Набоковым, Площадью Искусств и «Бродячей собакой». Я еще не знаю, что Ленинград отторгает «маленького человека» почище Москвы, и когда в октябре там месяцев на девять опускают прямо на голову небо, чтобы выжить, необходимо иметь хоть какой-то очаг. Но даже имея дом и очаг, можно носить в себе это бездомье и двадцать, и тридцать, и сорок лет. Пока не ассимилируешься, не войдешь в структуру, не будешь принят Хранителями. Я еще не знаю, что Ленинград заражает собой навсегда, что в первый-второй год пребывания хочется от него сбежать, как от тяжелого, забирающего все твои силы романа, что, сбежав, ты обнаружишь себя на обочине, где бы ты ни был, хоть в центре Москвы. Я еще не знаю, что этот Ленинград вечно будет звать и мучить тебя, шпилем Инженерного замка будет сидеть в твоей голове, и ты побоишься приехать лишний раз, опасаясь разрыдаться прямо тут же, на Московском вокзале.
Первый раз я приехала в Ленинград в семилетнем возрасте с папиными родителями. Потому что у бабушки Антонины Васильевны здесь живет родной брат Николай с женой Любой и дочерью Таней. Николай Васильевич, или, как я его называю, дядя Коля, бывший военный, который несколько лет провел в Германии, все время зовет в гости, и, наконец, мы собираемся – на зимние каникулы. Трудно, конечно, подобрать для Ленинграда более неподходящее время, чем эта зима - совсем не блоковский, а, скорее, платоновский снег, холод, пронзительный ветер. И – бесконечные культурные очереди: в Казанский, в Исаакиевский, в Петропавловку. В Эрмитаж. Только к Медному всаднику можно попасть просто так, и добравшись до Сенатской, мы делаем фотографии. Но именно этот обшарпанный, с подворотнями, без рекламных щитов и агрессивного архитектурного новодела, заснеженный непарадный Петербург с дворами-колодцами навсегда станет моим родным городом. Через много лет я буду приезжать и искать его милые исчезающие черты; без конца спотыкаясь о новые архитектурные ляпы, как маньяк, обнаруживать что-то прежнее, адекватное, ленинградское, тающее с каждым годом, точно шагреневая кожа. Обнаружу целые снесенные кварталы в центре и безвкуснейшую вторую сцену Мариинки, буду расстраиваться, что в Юсуповском дворце пахнет масляной краской, как в бухгалтерии ЖЭКа, а новые здания будто участвуют в конкурсе «Сделай аляповатее». Все-таки вернусь в Ленинград – правда, не лично, а в ипостаси своей старшей дочери Анны, у которой в паспорте будет написано: место рождения - город Ленинград.
Ничего этого я не знаю и дорабатываю последние дни на своей макаронке. «Не поминайте лихом», - говорит тетя Маша, и мы уезжаем – опять поступать.
Бабушка договаривается со своим братом, с которым держит эпистолярную связь, и нас на время поступления приглашают пожить в ленинградской квартире на Гражданском проспекте. С ленинградскими родственниками мы видимся редко, отношения у нас довольно поверхностные, и то, что дядя Коля зовет свою внучатую племянницу, то есть меня, пожить у него дома, чтобы не мучиться в общежитии, – это очень по-советски. Больше того, вся его семья, состоящая из жены, дочери, зятя и двоих внуков, на это время перебирается на дачу. И мамочка, и я вздыхаем с облегчением. В семье улыбчивого и бесконечно интеллигентного Николая Васильевича – все не так, как у нас, и это ощущается сразу.
- Нет, никаких кусков перед едой, - говорит мне жена дяди Коли. – На завтрак у нас только каша. Постарайся не класть локти на стол, и прошу тебя, сиди прямо. Да, насчет ужина – он в девятнадцать часов. Будьте добры, не опаздывайте…
Это у нас дома каждый живет по личному и несанкционированному графику: когда хочет, ест, когда хочет, спит - и может вообще не обедать. Это у нас в порядке вещей схватить бутерброд и завалиться с ним перед теликом или, скажем, впопыхах оставить немытой тарелку. Здесь о таких вещах даже страшно подумать, ибо вся жизнь семьи Николая Васильевича – олицетворенный Порядок. В одно фиксированное время ленинградские родственники садятся обедать и ужинать, чинно пережевывают пищу и во всем соблюдают стерильность и ритуальность. Да и передвигаются по квартире они тоже, кажется, по расписанию, не пересекаясь, к примеру, в таких востребованных местах, как ванная или прихожая. Татьяна с семьей занимает большую изолированную комнату, родители – ту, что поменьше. И я ни разу не видела, чтобы Танины мальчики-близнецы носились по квартире или играли в гостиной. Порядок царствует во всем; страшно подумать, что произойдет, если он как-то нарушится, и мы даже в отсутствие хозяев стараемся, чтобы все лежало на своих местах, и тоже чинно пережевываем пищу… Меня изумляет, что за те десять лет, что я здесь не была, в квартире ничего не изменилось: та же гэдээровская мебель, те же часы, которые бьют даже ночью, те же подшивки журнала «Огонек» на лакированных шифоньерах, те же статуэтки вакханок в серванте. Это они, вакханки, в отсутствие хозяев следят за Порядком и контролируют каждый наш шаг.
Первое, что меня изумляет - Герценовский институт располагается в самом центре: Мойка, сорок восемь, один квартал от Невского. То есть если я поступлю, я каждый день буду приезжать на станцию метро «Невский проспект», пересекать его в направлении Казанского собора и канала Грибоедова, а в перерывах между лекциями бегать на Мойку, двенадцать, последнюю квартиру Пушкина, или, напротив, в Юсуповский дворец, где убивали Распутина. Или в Дом книги, а оттуда – к Адмиралтейству. Кроме этого, в пяти минутах ходьбы Дворцовая площадь, в семи – Исаакиевский собор и памятник Петру. Да и сам институт – целый город. Дворец гетмана Украины и президента Академии наук Кирилла Григорьевича Разумовского, брата тайного мужа императрицы Елизаветы Петровны, начал строить архитектор А. Ф. Кокоринов, а закончил – нет, вы подумайте! - сам Валлен-Деламот. Одной прислуги при Кирилле Григорьевиче, любителе балов и маскарадов, насчитывалось двести шестьдесят человек. А когда по праздникам Разумовский – все знали, гетман любит пожить - устраивал традиционную раздачу милостыни, здесь собирались тысячи… Когда Кирилл Григорьевич вздумал продать роскошные апартаменты, их приобрел тот самый граф Орлов, фаворит Екатерины Великой. После Орлова зданием владел внебрачный сын Екатерины II и Григория Орлова Алексей Бобринский, который тяготился Петербургом и, в конце концов, продал дворец императрице Марии Федоровне. Проходя через главный корпус, я стараюсь не смотреть в мутные с массивными рамами – не тех ли времен? - зеркала, где, должно быть, теперь обитают хозяева замка. Но и без зеркал здесь сплошные тени восемнадцатого века: парики, камзолы, платья на кринолинах, фавориты и фаворитки, ужины, приемы, интриги и бесконечные заговоры. Длинные петербургские коридоры, арки раннего классицизма, тонко прорисованные барельефы, аудитории, в которых никогда не гаснет свет… К дворцу Разумовского прилагается еще несколько построек, в том числе домовая церковь и аптекарский флигель, плюс чудесный Воронихинский сквер, отделенный от Казанской улицы барочной ажурной оградой.
История дворца будет интересовать меня много позже, а пока, лишь только я ступаю в институтские владения, попадаю в екатерининские времена, окружающие меня мириадами привидений. Призраки прячутся в окнах и старых деревьях, скрипят паркетом в библиотеке, шуршат по парадным лестницам, безобразничают в гардеробе и непременно провожают тебя по главной аллее. Двести с лишним лет, как дворец перепланирован, «перепрофилирован», отдан под Воспитательный дом, а затем под женский сиротский институт, и это привидениям не нравится. Они жалуются, что из парадных залов пришлось перебраться на чердак и во флигель, где пыльно и тесно, мечтают вернуться обратно и наперебой трещат о веселых временах, когда имели тело и возможности. Ленинград – вообще привиденческий город, но такого количества призраков, как в ЛГПИ имени Герцена, я не видела ни в одном из петербургских дворцов и реликтовых мест.
И снова – сочинение, русский/литература устно, история и биология. На территорию института родителей не пускают, и бедная мамочка, которая от волнения не может присесть, только ходит, провожает меня до замаскированной арки, а потом долго ждет возле этого самого сквера. Здесь, за высокой оградой на массивных неудобных скамейках, с утра до вечера разыгрываются драмы из абитуриентской жизни:
- Нет, вы представьте, медалист и – двойка!!
- Ой, мы сами с медалью, а приехали в третий раз!..
- Да не бойтесь истории - режут на русском…
Завидев меня издалека, мамочка вскакивает и пытается прочитать по лицу: что?!.
Действительно, после русского и сочинения скамейки на Казанской улице резко пустеют, а к последнему экзамену, истории, там сидит человека три.
Сочинение (опять половина двоек, пять четверок, остальные - тройки) пишу на четыре, по остальным предметам отвечаю блестяще, но мне почему-то ставят четверки. Без направления это провал, конкурс – человек двадцать на место. С направлением – успех, мне даже положена государственная стипендия! - но мамочка боится радоваться вслух и без конца повторяет:
- Как ты перенесешь этот климат?
«При чем здесь климат?» – думаю я и после экзаменов опять бреду к Пушкину на Мойку. Дом-музей, как и Юсуповский, как и Спас На Крови, закрыт на многолетнюю реставрацию, но то, что на последнюю квартиру автора «Медного всадника» можно взглянуть, придя пешком и между делом, – это невыносимое счастье.
Возвращаемся в Шарью, новости такие: Л.В. и Марча не поступили, а, значит, будут работать до декабря, то есть до поступления на рабфак.
На рабфак они обе поступят; у Марчи будет тихая жизнь и учеба в Тверском политехе, у Л. В. – битва за Ленинград, ради которого она семь лет спустя возьмет распределение патологоанатомом в Ленобласть, будет перебираться с квартиры на квартиру, выйдет в Питере замуж, разведется, купит комнату в коммуналке, но в Шарью никогда ни за что не вернется. Вернутся Марча с Ирой Воробьевой. Ирка - даже в наш Больничный дом, в ту же квартиру, к отцу. Марча после Твери распределится в Омск, откуда сбежит, подобрав юбки... Но это много, много позже. А пока Марча в слезах, а я - в сборах: мы с мамочкой, которой нужно утеплить меня с ног до головы, бегаем по магазинам и ищем одежду.
Начинается новая жизнь.
[1] Облоно – областной отдел народного образования.
Если текст понравился, ставьте лайк. Подписаться на канал можно Здесь
Карта Сбербанка 4276 4900 1853 5700
Продолжение здесь:
Глава 17. В гостях у сказки
Глава 18. Советский Союз глазами зарубежных гостей, или "Кабачок "13 стульев"
Глава 19. Вечный зов
Глава 20. Очевидное-невероятное
Глава 21. АБВГДейка
Глава 22. Наши соседи
Глава 23. Человек и закон
Глава 24. 600 секунд
Глава 25. Семнадцать мгновений весны
Другие публикации канала:
Клад. Рассказ
Как я стала помещицей
Бабушка и её женихи
Как няня вышла замуж
Взлёт
А вызнали, что человеческой жизнью управляют дома?
Транзитный Сатурн
Волшебник Данилин
Все, кто мог, продали большие дома
Страусиная ферма
Как девушка убежала в Испанию
Как я похудела до 44-го размера
Город на Стиксе. Роман.
Женщина вокруг сорока. Повесть