Борис Зайцев. Вечер Блока. Воспоминания современников о поэтическом вечере в революционной Москве.
Ольга Андреевна, мать Александра, жила еще у себя в деревне, недалеко от Москвы. Мы иногда к ней ездили... — с какими мучениями! Выхлопатывали пропуски, мокли часами перед вокзалом под дождем, во тьме вваливались в вагон с выбитыми стеклами. Что вспоминать! Кто революцию видел, сам знает. Не видевшие — не поймут.
Мы много жили в этой деревне и в мирное время. Бывало мне там хорошо, бывало и плохо. Но тогда вся жизнь вокруг была одного духа, а теперь странными казались книги Александра во флигеле. Петрарка, Уго Фосколо, Вентури. Библиотеку хотели однажды отобрать, да раздумали. И правда, на что «им» книги по итальянскому искусству, итальянские поэты?
Александр уезжал иногда к матери недели да две. Ему нравилось одиночество. Из университетской библиотеки набирал тоже книг, хотелось написать о Елизавете Урбинской и вообще об урбинском дворе.
Он и теперь один уехал. А я осталась в Москве. Жила, как обычно в то время: мечтала о загранице, ходила по очередям, за пайками (мы получали академический), варила пшенку на примусе, навещала друзей — и меня навещали.
В тот весенний вечер я сидела на балконе у доктора Блюма. Рядом, в столовой, красавица его жена разливала чай — были печенье и варенье, торт — блюмовская квартира и жизнь не поддались разрушению.Да и сам Блюм по-прежнему красив — темные глаза, великолепные седеющие волосы, ласковость с женщинами: модный и даже любимый Москвою врач.
— А знаете, — сказал он, выйдя на балкон, — ведь сегодня в Политехническом читает Блок. Мы собираемся. Идем вместе?
Блюм — интеллигент, любит, разумеется музыку, современен, за всем следит и все знает. Как же ему без Блока?
Я Блока тоже давно знала, лично, он и с Александром моим в добрых отношениях. Отчего не пойти?
— Будет читать «Двенадцать», — объявил Блюм таким тоном, что теперь уж нельзя отказаться. Такая модная и прославленная вещь!
Мне она не особенно нравилась. Именно ею меня трудно было прельстить. Все же решения своего я не изменила. И когда гости разошлись, мы втроем отправились — Блюм, его жена и я.
От Большого Афанасьевского, у Арбата, до Политехнического музея не так далеко. Мы шли пешком. Какие в Москве бывают вечера!
Как блестели купола в Кремле, как нежно зеленели вербы в саду Архива Иностранных Дел, на углу Воздвиженки! Блюм разговаривал, я помалкивала. Люблю Воздвиженку, Моховую, много воспоминаний с этими местами связано. Нынче мне стало что-то грустно. Сколько мы тут гуляли с Александром в первое время нашего романа!
Мы подходили к Политехническому, когда вдали бухнул выстрел.
Так мне, по крайней мере, показалось: выстрел из тяжелого орудия. За ним другой. Мы и не очень удивились — революция, что уж тут. Может быть, кто-нибудь кого-нибудь взорвал, удивляться не приходится.
Народу на Блока собралось много. Главнейше барышни. Меня это тоже не удивило. Я прошла к нему в артистическую. Канонада все продолжалась, то
громче, то тише.
Блок стоял у стены, заложив руки за спину, разговаривал с кем-то — высокий, со слегка вьющимися волосами, красивыми водяными глазами, лбом высоким. Я давно его не видела. Он очень изменился.
Поразил нездоровый цвет его лица, мертвенность холодноватых глаз.
Увидев меня, он слегка улыбнулся, отделился от стены и поздоровался. Ахнул еще выстрел, особенно громкий, потом еще и еще.
Он обернулся с удивлением:
— Что же это такое?
Смеркалось. В небе, сквозь окно, что-то полыхало и вздрагивало. Опять прокатился гул, как бы от меньших взрывов Литераторы, барышни-поклонницы засуетились....
Блок читал хорошо. Стоял высокий, мрачный, прислонившись опять к стене, скрестив назади руки. Как безнадежны были его пустые глаза! Я сидела недалеко — Блюм взял дорогие места — и все смотрела на Блока, все смотрела...
Блюм восторженно аплодировал. И девицы, те же, что сиживали у подножия Игоря Северянина, тоже восторженно аплодировали. Блоковский голос, глухой, носовой, раздавался как погребальный звон.
И не одни аплодисменты вторили ему. То сильнее, то тише, в виде жуткого оркестра, грохотало за Москвой. Бывали паузы, а зато потом взрывы неслись наперегонки, и на фразе: «твой узорный, твой цветной рукав» вдруг жалобно задрожали стекла — вот-вот из старого мирного музея вылетят они совсем. Блок приостановился. В аудитории стихло.
И в тишине этой, готовой вновь прорваться грохотом, раздались одурманивающие стихи....
— Гени-яль-но! — шептал Блюм, проводя рукой по серебряной шевелюре. — Совершенно гени-яльно!
Слово он употребил сильное.
Но, конечно, нечто от магического наваждения в этих стихах было. Меня тоже они пронзали. И минутами мне вообще все представлялось фантастическим— наша жизнь, то ужасное, что с нею произошло, этот скорбный полумертвый человек, произносящий свои колдовские слова, дальняя бомбардировка, грозно ему вторящая... Где сейчас мой
Александр? На островке деревенском, среди книг, речей Кастильоне,стихов Рембо... Мне хотелось бы, чтобы сейчас был он тут, чтобы я могла прислониться к нему, как всю жизнь мы прошли друг с другом, иногда в счастье, иногда мучаясь и страдая, но неразлучимые. А вот сейчас как-то стало мне страшно.
...Я даже рада была, когда вечер кончился. Нечто сильное, но и тяжкое меня давило. Барышни и молодые люди Блока без конца вызывали. Требовали «Двенадцать». Он выходил усталый, мрачно кланялся.
«Двенадцати» не прочел.
Александр приехал на другой день к вечеру. Неожиданно для меня.
Сказал, что соскучился в деревне, что стали осаждать его дурныемысли. Я притворно его укоряла, что он мало отдохнул от города. А сама была рада. Без него мне вообще невесело. Теперь же и особенно.
Блока более я и не видела. Александр тоже. Блок скоро уехал в Петербург, через год там и умер, а революция со своей музыкой преуспевала без него. И когда теперь, в одиночестве мировой столицы вспоминаю я тот вечер, сколь зловещим он мне кажется! Я сама себе кажусь иной — осколок, залетевший Бог знает куда от взрыва... Да и от вечера того лишь одна я еще жива — ни Блока, и ни Блюма, ни его жены нет больше в грозном нашем мире. Самое же страшное для меня: и Александра нет. Я здесь совсем одна.