повесть
«Всё живой»
Дерсу Узала
Словарь: рок, привычка, телогрейка, помойка, лишай, зверь, искры, цветок, корень, камень.
Поезд туда
Еще с полчаса до станции, а я уже не оторвусь от окна. Куда девалось вчерашнее праздничное настроение, когда садился в поезд? Как солдат перед боем, я ощупываю взглядом рельеф, на глаз оцениваю проходимость зарослей, блеск воды внушает мне беспокойство. Это марь, бескрайняя для пешего человека равнина. Как все непохоже на с детства знакомый мне юг острова...
Вдоль железной дороги тянутся синие цепи восточного хребта. Синие — значит далекие. Где-то там сбегающие с полуторакилометровых гор ручьи приостанавливают свой бег и сливаются во вполне приличную речку, и вот это-то место давно манит меня. Там нет дорог, а значит, нет случайных людей, там еще бродят олени. Даже ушлых водителей ГТТ мало привлекает ползти там по земле пополам с водой. Мало в Союзе таких мест, где столь быстрый переход из одной климатической зоны в другую. Поздно вечером садишься в уютный и неспешный провинциальный поезд, влезаешь — последний раз — в быстро согревающийся холод свежих простыней. Позади остаются сопки, щедро увитые лианами, поросшие непроходимым бамбуком, не раз проклятым и туристом, и дачником.
Утро: и вот она, равнина, преддверие севера, где я скоро буду как вон та одинокая лиственница. Год назад я уже пытался пройти этот маршрут и потерпел неудачу, то есть просто не было смысла идти дальше. За зиму дома я кое-что придумал, в рюкзаке у меня лежит одна штучка, она не весит и килограмма, но я очень на нее рассчитываю. Об этом после.
...Мы на трамвае ехали —
Собаку переехали.
И вот собака бедная
Лежит, рыдает, бледная.
Что за стишок привязался? Что в нем? И что за купе мне попалось! Все спят. Ни поговорить, ни отвлечься от гипноза равнины. Мне не сидится, и я ухожу бродить по вагонам. Туалетные комнаты, сдвоенный.тамбур, туалетные комнаты — и я попадаю в просторный общий вагон. Свободные, раскованные позы людей,, любопытные лица, тревожный запах духов. Самой праздной, насколько удается, походкой иду по вагону, потихоньку рассматривая всех. В последние годы однотонный фон одежды прошлых лет основательно потеснился веселыми расцветками со всех барахолок и магазинов Союза.
Раньше писатели частенько начинали знакомить читателя с героем с подробного описания его одежды, это как-то характеризовало его; позже, с тотальным нашествием магазинов готового платья, болоньевых, скажем, плащей или кроличьих шапок, делать это стало почти бессмысленно. Была только одна четкая граница: наше и «фирма». Сейчас: наше, «фирма» и... черт его знает! Например, обладатель вот этой оригинальной джинсовой куртки (фирменная она у тебя? Нет? Я не пойму! — смотрю на спящего мужчину у окошка) совсем не похож вон на того паренька, явную жертву кооперативного движения. На левой штанине его пестрых брюк штук шесть лэйбл, этикеток, есть там в непонятное ему слово «китч» на правой — пара «фирменных» росписей многооперационной машинки плюс столько же железок и блях. Он ухлопал на это хозяйство сотни две папиных «рэ» и еще не знает, радоваться ему или нет, ну а я зато знаю, с кём меня столкнула судьба.
Говорят, нет лучше лечения для человека, чем самим человеком. Моя тревога понемногу отступает на задний план, мне приятно смотреть по сторонам, ловить на себе взгляды скучающих людей. Я тоже одет довольно оригинально. Жизнь заставляет туриста одеваться по самым строгим правилам хорошего вкуса: ничего лишнего. На мне всего две вещи: французские болотные сапоги (я уже зачем-то раскатал их во всю длину) и советская ватная телогрейка — никак не могу с ней расстаться, нет ей замены! Чувство, с которым я ее ношу, — сложное, я и сам до конца не пойму (иногда это шинель Грушницкого), знаю только, что тот человек, который сможет написать рассказ, скажем, о пепельнице, тот с легкостью напишет о телогрейке роман. Да они уже и написаны частью.
Вот так я и шел потихоньку вперед, не очень привлекая к себе внимание, шел и думал, что мне уже почти хорошо, лучше не будет, ну и нормально, в общем, как вдруг!..
Записки из помойки
Все, что написано до этого, — это так, старые записи. Сейчас три часа ночи, уже сутки идет дождь. Восемь часов назад в уютную, светлую дежурку зашел наш слесарь (этой старой перечнице, наравне с командой, я посвящаю все это), трезвый в меру, и сказал нам все, что он думает о нас, а он редко ошибается. Счастливый человек! Я даже в наше время редко могу себе это позволить, он это проделывает регулярно уже больше десяти лет. В вечном неснимаемом ватнике и резиновых сапогах он ворвался к нам из ненастного осеннего вечера, закрыл дверь и сразу у порога стал в стойку штангиста, готовый принять бой: один против троих. Долго молча стоял на месте, пока мы уговаривали его не шуметь, выдерживал паузу. Дождавшись, пока все снова уткнулись в газеты, он применил свой излюбленный е2-е4: широко шагнув, почти упав на левую ногу, оглушительно ударил открытой ладонью правой руки о письменный стол (всегда удивляюсь, как он не отшибает себе пальцы).
- Дармоеды! Я за вас кровь проливал!
Подпрыгнула и громко покатилась по полу жестяная пепельница, я начал медленно подниматься с дивана.
— Вы снимаете свое предложение? — раздался вдруг знакомый голос, и мы все остолбенели.
От удара из черных недр испорченного телевизора вылупилась картинка, на трибуне съезда стоял мужественный человек, это к нему был обращен вопрос председательствующего. Человек открыл рот, и экран потух. Потух экран, и мы закричали все четверо, всё покрывал визгливый голос хулигана, я стоял к ним лицом, загораживая телевизор. Первым, как всегда, не выдержал электрик: чем попалось под руку, резиновым шлангом, он ударил его по затылку, диспетчер начал втискиваться между ними, схватил сзади за фуфайку правдолюбца, пинком открыл дверь и. после недолгой борьбы вышвырнул его из дежурки, закрыл дверь на шпингалет. Он еще долго ходил под окнами, ругался, мы закрыли и форточки, тогда он пошел в пустую мастерскую, стучал там кувалдой по верстаку. Потом затихло и там. Снова стало уютно и газетно.
С полчаса спустя я вышел из дежурки покурить, прогуляться под дождем. Уже было совсем темно. У ближнего дома дымился, багрово вспыхивал в темноте подожженный кем-то контейнер, и смог привокзального воз духа был гуще, чем обычно. Горела помойка, и дым заползал в самую душу, но тут я услышал в небе всегда волнующие человека звуки. Позвал Степаныча, немного постояли под дождем. В холодном осеннем небе плыл над городом невидимый лебединый клин. Здесь дождь, а там, на высоте, наверно, снег, слабый северный ветер гнали и гнали их в запретные, только им открытые страны. Я сразу вспомнил свое путешествие, совсем недавно они пролетали над равниной. Сейчас три с минутами, я дома, час назад я подумал, что они уже, наверно, летят над южным островом, недоступным мне всю мою жизнь. После это го мне уже не сиделось; да и дождь-дружок давно стучал в подоконник. Я вышел к нему, прихватив фляжку, иначе было невозможно.
Осенний островной дождь... очень часто он бывает.., как бы сказать? Это не тот друг, когда «один всегда раб другого», это неназойливый товарищ, который за недолгую прогулку едва намочит, прояснит голову. Это очень хорошая погода, а вот когда ярко и ласково светит солнце, когда люди на улице одеты в красивые одежды, радостны и поэтому еще более безнадежны... Но настоящий праздник наступает, когда в зимнюю пору из ледяного нутра зверя на остров накидывается северный ветер: те же где 30, а где и 60 м/сек, та же месячная и больше норма осадков в сутки — ничем он не уступает гостю из полуденных стран — тайфуну, шумному и сильному иностранцу.
Не беда, что в доме не окажется спиртного (а надо сказать, что никакие, даже самые кардинальные решения в этой области не заставят нас нюхать бензин с клеем или заниматься еще чем- либо новомодным — возраст не тот), не беда, что нынче странный полумокрый закон, ведь это праздник, а ради такого события все можно сделать. Если он наступит с утра, то можно успеть купить какой-нибудь подходящей дряни в хозяйственном магазине или одеколону, чем дороже, тем лучше: ведь праздник. Если вечером, то на безмашинной привокзальной площади куплю бутылку у «сумчатого», в белой круговерти мы найдем друг друга, и он — нет у него сейчас конкурентов — отвалит мне «черпак» раз в 10 больше госцены. Праздник. У него и у меня. А еще есть друзья, и я никогда у них не клянчу, но сегодня праздник, неожиданный, не по расписанию в календаре, как раз тот самый день, и я еще раз проверю своих друзей, пересчитаю их еще раз по пальцам, все равно я нажрусь.
— У-у, — работает за окном олений ветер, — у-ух, я вас...
— Каво?.. Меня-а-а! — чуть покачиваясь, я выбираюсь из своей берлоги.
— Да. Я. Тебя.
Молча, сквозь сугробы и вихри, я иду на свидание.
На перекрестке объявился новый гость — огромный плакат, на нем изображен олень, полукруглая надпись «Склони ружье перед красой!» (всего-то четыре слова, а сколько милосердия, мне бы так!), но он обосновался здесь ненадолго — ветер уже наполовину отодрал его от металлической рамы, в поэтому на ночном перекрестке со мной, как обычно, трое: дом, тополь, фонарь. Тополь (опять какой-то негодяй вырыл в его корнях яму) удивительный: ведь он ближе всех к перекрестку. к самому опасному месту, из длинного ряда деревьев — и уцелел, рядом подряд четыре давние могилки его товарищей; смешной — от корня до вершины дугой изогнутый северным ветром, изнасилованный, как (...) пьяными шоферами. Такой странный... так хочет жить... Он для многих пример.
Фонарь на высоком бетонном столбе вырывает из тьмы кусок плотного, набитого снегом пространства, сильнее ветер, летят по норду помойки, начинает жаловаться нищий дом. Бьется на крыше кусок железа, ржавые, чудом кое-где уцелевшие водосточные трубы выдувают джаз эоловых арф, ветер вездесуще втискивается в низкие и тесные люки, безжалостно выдувает из подвалов его душу: теплую, устоявшуюся канализационную вонь. Приоткрыв рот, я чутко вслушиваюсь в его старческий лепет, но ни редкие прохожие (их согнутые фигуры... в них больше в это время человеческого), ни дом — ничто не внушает мне сочувствия, «нет жалости во мне, и неспроста. Пусть впереди опять большие перемены». Безобразно-огромной птицей оторванный плакат исчезает в белой мгле.
Проведав всех, пойду домой и, если не оборвало провода, поставлю команду — законсервированный в кассетах ветер, начиная .с «Апреля». Можно сначала — праздник будет длинным, но лучше четвертую, после «Лоленьи». Там во вступлении есть то. что ненавидят все нормальные люди, ну а дальше, не обобщая, то, что любят многие. В последней вещи начинаешь думать .о неутонувшем в веках немце, о том, чем тебя пичкали, обложили как молодого волка, с самого детства — «Вот! И нет ничего больше!». И потому, что это молодо и чуть наивно, потому, что все это было сделано на плохой аппаратуре, потому, что больше двадцати лет назад было сделано, а кормит до сих пор, — все это хай-класс. И я жахну самых дорогих духов за их примитивный орган.
Поздно утром два бордовых, в темноте зашторенной спальни, ярких два глаза забытого усилителя, за окном сверху все голубое и покой, и чей-то мальчик под окном радуется весь в белом, а здесь моя голова, ох, моя голова... Кончился праздник. Хорошо, что такая погода бывает не часто: раз-другой за зиму. Команду тоже нельзя слушать много, потому что... потому что это вредно для здоровья, и поэтому, если бы это никого не задевало, я бы хотел, чтобы всегда был такой дождь, как сегодня.
В таком настроении я вышел на улицу, брел, прикладывался к фляжке. Удивительно мало в эту пору людей, но все-таки есть. Не было курить, и на залитом светом фонарей перекрестке я котел подойти к мужчине, во вдруг он повернул в сторону. В темной аллее между пятиэтажными домами я неясно увидел, почувствовал... Я бесстрашно шагнул в темноту, ведь во внутреннем кармане у меня лежала фляжка: валюта всех валют. Трое шагали мне навстречу. Они оказались того возраста, для которого (и благодаря которому) пишется все это. Постарше, около восемнадцати. Средний был очень коротко острижен или просто успел обрасти после нулевой стрижки. Вопреки правилу не спрашивать ни у таких, ни у, скажем, солдат, я попросил закурить. Средний протянул папиросу.
— "Клара?" (Это значило: нет ли чего получше).
Довольно невежлив был мой вопрос, поэтому я сразу достал из кармана фляжку.
— Рябиновка? — со знанием дела спросил с короткой стрижкой.
Остальные двое тоже сделали только по глотку и вернули мне почти полную фляжку.
- Нет, вишневка, — ответил я удивленно. Секунду, только секунду стоял, не верил, что они отказываются от дарового угощения, потом догадался: -— До свиданья, спасибо, ребята.
— До свиданья.
Прошло меньше девяти часов, как все: крикливый хулиган, горящая помойка, лебеди, дождь, эти трое, команда, еще что-то повисло в воздухе — все это разом объединилось.
Тогда я еще не дошел до середины вагона, и вот! Прежде чем я успеваю сообразить, что именно я слышу, я понимаю, что что-то очень нужное звучит из затертого магнитофончика подростка. что справа от меня. Останавливаюсь прямо напротив, нагибаюсь... «Да у меня же нет шнурков, дубина, что я делаю!». Тогда я отворачиваюсь, опираюсь рукой о спинку кресла и «задумчиво» смотрю в окно. Роллинг Стоунз, «Удовлетворение». «Только бы не выключил, проклятый салага!» — ругаю я ни в чем не повинного паренька; я почему-то уверен, что в его записях оно оказалось случайно. Скверная запись, тихий звук, но разве это вредит чем-нибудь настоящей музыке! Где-то сидящий в моей голове усилитель доводит ее до нужных децибел, мои губы уже повторяют за кем-то: изумительная, нечеловеческая музыка! Вот я уже не для вида, во все глаза смотрю за окно, я хочу понять.. Дослушав все до последнего аккорда, уже ни на кого не смотря и испытывая желание закрыть пальцами уши, быстро прохожу в тамбур. Там я вплотную прижимаюсь к двери, касаюсь лбом холодного окна, закрываю глаза. Так. Надо подумать. Положение явно изменилось к лучшему, но в чем и насколько? Сразу не разберешься, и меня снова охватывает волна восторга и благодарности.
[1]В. Ленин. «Слушая Аппассионату».
Сколько же лет прошло с тех пор, когда парус, который вечно хочет бури, из бессмысленно вызубренного школьного стихотворения неожиданно и со сказочной легкостью переселился в эту музыку, да так и остался в ней навсегда?! О рок! Как я тогда с восторгом вручил себя тебе! И сколько раз ты выручал меня в жизни! Вот и сейчас, в последний момент, всего за несколько минут... Еще раз с удивлением смотрю в сторону мальчика, словно посланного мне кем- то. Ничего особенного, бледная тонкая шея, худенький подросток с суетливым взглядом: не громок ли мой магнитофон? Слушает, наверно, сейчас какую-нибудь муть. Я теряю к нему интерес и опять поворачиваюсь лицом к равнине, нужно все-таки разобраться. Я пытаюсь понять, не оставила ли она свои угрозы, ведь я сейчас стал сильнее. Или их не было? Да, она равнодушна к моим вкусам, вообще ко всему. Что ж, ей придется принять меня таким, какой я есть. Я забываю о ней.
Снова смотрю в вагон и обнаруживаю, что в своем бегстве из него я пропустил очень интересную компанию. Их шесть человек в первых от тамбура трех креслах. Интересны они для меня тем, что они, так сказать, «местные». Я тоже местный, на одном острове родились, но... Есть разница. Дело в том, что их предки когда-то были хозяевами, нет, не хозяевами, тут другое слово, жителями, в общем, этой самой равнины, в которую я сейчас с таким напряжением вглядывался. Едут, наверно, в свою северную столицу. Или дальше, на заливы. (О, эти заливы! Увы, эти заливы...). Первые две пары — парни и девушки — сидели лицом друг к другу и, в основном, смеялись. До меня долетел их разговор, что-то о поездке в КНДР. Было им лет по пятнадцать, Я сразу обратил внимание на одну из девушек. В первый раз за все мои вылазки на север равнодушие, неприятие красоты другого типа было преодолено. Такие, как она, в совсем недавнем прошлом уже имели свой очаг. Ее теплый взгляд — в нем уже была тайна, она и смеялась-то меньше всех, чудесное и тревожное будущее все сильнее пело ей свою песню. Я смотрел на нее, ее подругу и их двух малолетних кавалеров и злился, что они такие шумные, мешают всем, и что-то скреблось с левой стороны груди.
Дальше, в третьем кресле, сидели еще двое. Эти были постарше, за двадцать. Аккуратные, маленькие головы, сухие, среднего роста фигуры. (Да я что-то и не видел среди них толстя ков. Есть, наверно). В клетчатых свободных рубахах, похожие друг на друга, как братья, эти двое почти все время молчали, иногда только усмехались, когда молодежь впереди начинала слишком уж буйствовать. Я сразу уперся в них взглядом, благо, почти все время они смотрели себе под ноги.
Остров интернационален, кто только не живет на нем. Для многих эти двое — просто «нерусские», но не для меня. За окном равнина. Совсем недавно их предки, по сравнению с моими, вели такой образ жизни, сколок с которого я получу в этом путешествии, и я сам себе удивляюсь, с каким напряжением я смотрю на них. Будто стоит попросить, и один из них подымет вверх палец, подождет с минуту и скажет мне, какая погода будет завтра утром. Смешно. Их молчаливая отстраненность, взгляд под себя, словно стекающий из раскосых опущенных глаз... Такие молодые, а уже... Словно пленники... в этом поезде... Ныне в древних урочищах их предков натужный рев бульдозеров заглушает рык медведя; человек, от которого все они зависят, сидит где-то в далеком огромном городе, ему нужен план, глаза у него ясные, все понимающие. Как у меня? Я морщусь: ну зачем сейчас об этом думать? Поезд несет нас к нашим станциям, скоро и моя. Я отвожу взгляд в сторону их более молодых товарищей. Вот кому действительно весело! Разговоров уже почти не было, а если кто что в говорил, то врал безбожно, опять же чтобы посмеяться. Под конец это был язык только им одним понятных отрывистых слов, мимики и жестов в сопровождении беспрерывного смеха.
Подошла проводница и сделала им замечание, заодно выставила меня из тамбура.
— Здесь не курят!
А я и не курил! Но, конечно, вышел из тамбура, чтобы через минуту вернуться на свой НП. Но мне не удалось продолжить свои наблюдения: сидящая лицом ко мне, глазастая, как все девушки в мире, раза два подряд ловит мой взгляд, а этого достаточно, чтобы принудить меня снова отвернуться к окну. Там все та же картина, я уже успел к ней привыкнуть, и я скашиваю глаза назад, на юг, туда же уносятся мои мысли.
Интересно все-таки, как люди становятся туристами. В пятнадцать лет тот мальчик, как водится, убежал из дома. Не в подвалы, как большинство сверстников, не на «хаты» — в лес, и это спасло его, зря мама переживала: в тайге нет плохих людей. Да, плохие люди в тайге сразу становятся лучше. До сих пор помню свое состояние, когда маминым беглецом стоял на Черных Камнях и всматривался в осенние разноцветные сопки. «Я вас пройду! Одну за другой!» Так оно и получилось, но еще рано подводить итоги. Я тогда еще не мог оценивать свои состояния, просто жил ими; не голова была на плечах — копилка. Сейчас я знаю точно: тогда я первый раз глотнул опасный воздух свободы, самый-самый первый раз, до этого были только книжки и музыка, производное от чьих-то свобод, вторичное. Я ловил рок на средних волнах каждую ночь, если сестра не отбирала приемник — ей тоже было нужно. Где-то там "революция цветов" шла на убыль, но каждую ночь чей-то голос пел, пел... Три ночи подряд что-то вроде: «эвривери, гес чукрене, чём. Чём-чём», — и я на Черных Камнях. Стою, дышу: пахнет как из приемника. Маленького раба ночные часы ереси... Передача шла с южного острова. (Впрочем, был еще момент. Учитель пения, его баян. «Дубинушка надувала ему щеки, он краснел — его, видно, здорово кто-то обидел. А мы сидели перед ним, ни в чем не виноватые. Но это была песня).
Говорят, человек меняется, каждые пять-семь лет становится совершенно другим. Если это так, то вот для этих четверых, да и для того мальчика я сейчас все равно что инопланетянин. И не знаю как кому, но из всего поездного народа мне приятно смотреть только на таких, как они, только им я доверяю, хотя, как и большинство взрослых, стараюсь держаться от них подальше.
Каждый человек один больше, другой меньше, сохраняет в себе что-то от этого возраста, и это самое главное в нас. В те годы я сделал себе островки перед морем ожидавшей меня жизни, чтобы не заблудиться. Вот два из них, наугад. Мы стояли уже одной ногой в армии, и я спросил у Большого, самого авторитетного в нашей компании:
— Слушай, что-то они все какие-то тупые оттуда возвращаются, а?
— Не захочешь — не отупеешь, — сразу ответил он, видно, сам на досуге об этом подумывал.
Уважаемый согласился с ним, Пыльный Джон поддержал меня, Мнительный неопределенно покачал головой. Не знаю... Сейчас я этого не замечаю, да и не удивительно: сколько мне уже лет!
Как-то мы компанией бродили по привокзальной площади. Мужчина сидел на пустом прилавке в разговаривал с женщиной. Абсолютно ничего бросающегося в глава в них не было, просто сидели и разговаривали, лицом к лицу, мне даже не слышен был их разговор. отчетливо только были видны их лица — и я остановился как вкопанный: он был фальшивый. И она тоже. Я прошел мимо них один раз, сказал себе: «Мальчик, ты должен обязательно это запомнить», — и прошел еще. После этого случая все вокруг начало пугающе быстро делиться на «настоящее и ненастоящее», компания рассосалась по подвалам, я начал ходить в стороне от людных улиц, а вскоре убежал из города. Мир взрослых... Чичиков в пятой главе, после свалки с Ноздревым, кое-что об этом сказал.
По краеведению у мальчика всегда было «отлично». Тощая, мало кому нужная книжечка на все десять классов. Как много в городе людей, которые только знают, что они живут на острове, а за год едва ли раз увидят море... Да и не только это. «Наши дети на острове жить не будут, правда, папка?» Всю жизнь просидеть на чемоданах... Временщики. Северный коэффициент, крепостные надбавки. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!
Черные Камни — не самое высокое место на этой сопке, форпостом выдвинувшейся к городу. На южном ее плече есть местечко, пятачок, откуда сейчас улетают дельтапланеристы. Мальчишки, мои бывшие друзья, выбирались из подвалов и шли жечь сухую траву на лысине, они брали ее в лоб. Я предпочитал ходить туда другим путем. С восточной стороны на сопку подымается серпантином старая, неизвестно кем сделанная дорога, и поначалу мало что видно, вокруг только горная страна, распадки, Лишь перед самым пятачком — небольшая ложбинка, последний подъем и... Вот туда я как-то и выбежал в свои пятнадцать лет. Передо мной лежала самая большая карта, которую я когда-либо видел. В провале долины лежал утонувший в дымке город, цепи гор уходили на юг, расступались, обнимали мерцающую под солнцем бухту Лососей. На память помня размеры рыбы на школьном глобусе, я выложил один за другим ровно столько островов, сколько нужно, чтобы дотянуться до точки, где полуденное солнце висит прямо над головой; зная максимальные высоты протянувшегося напротив западного хребта, построил себе Джомолунгму; взмахом руки стер со дна долины город, населил ее дремучими лесами и зверьем (там были даже тигры; в те времена. я знал, они заглядывали на площадь им. Ленина) и, довольный, лег на спину. На пятачке синь над головой явственно переходила в черноту космоса, здесь не солнце над головой — земной шар страшно медленно крутился под ногами. В охватившем меня восторге я впервые осознал огромность планеты, и через мгновение после этого — как же. в сущности, она мала! В те времена немногие взрослые могли это понять.
Поезд не убыстряет, не замедляет свой бег, перестук колес убаюкивает путешественника.
Как было бы здорово прямо там, на южном плече, установить карту, нет, глобус, нет, сложно... Поставить там полусферу, как половинку скорлупы грецкого ореха! На самом верху остров, строго ориентированный к частям света, очертания материков. Неподалеку вешки-ориентиры: расстояния до Луны, Солнца, расстояние до ближайшей звезды. И вот учитель-географ, влюбленный в свой предмет, стоит на пятачке, окруженный шумной толпой, так оживившей своим присутствием вечный ветреный бугорок. Очкарики-отличники старательно прикладывают к куполу немудреные школьные линейки, двоечники садятся верхом и меряют расстояния прямо башмаками. В стороне стоит мальчик, никем не замечаемый. Он с друзьями отстал от основной группы, а сейчас стоит один, покинутый ими для развлечения. Он немножко устал, ему не хочется ничего измерять, даже к немного формальному рассказу учителя он равнодушен. Лучше посмотреть сверху на машины-букашки, отыскать свой дом... Да, а потом пройдет не так много времени, он подымется туда один и тогда, тогда!..
Но тут мой нос начинает ощутимо прижиматься к окну. Это поезд делает поворот, стук под ногами уже не так част, все это заставляет меня очнуться: «Станция! Что за бред! И как не вовремя!» Вся представленная картина становится на ребро, колесом улетает в марь, в болота. «Поезд стоит только минуту!» С шумом распахиваю дверь. Молодежь уже успела уснуть, головы девочек на плечах у ребят. От грохота двери все они просыпаются, красивая испуганно смотрит на меня Я, не стесняясь, тоже мгновение гляжу в ее черные глаза, не очень-то приятная для нее минута. «Извини, красотка, но ведь должен я взять с собой что-то в путь-дорогу. Я возьму тебя, больше мне отсюда ничего не надо». Рысачу по вагону, краем глаза замечаю худенького подростка, его магнитофон. «Спасибо, парень! Быстрее!» Врываюсь в купе, сдергиваю рюкзак. Мирное дыхание безмятежно спящего человека провожает меня.
Поезд останавливается, сразу дергает, волочит свой длинный хвост, скрывается за поворотом. Я один. Тишина студит уши. «Начинается...». Мне предстоит надолго в нее окунуться. Но вот и далекий собачий лай, под ногами земля, пропитанная мазутом. Прекрасно, больше ничего я не надо. Ведь если впереди неделя одиночества, пусть оно наступит постепенно. Это хорошая станция для начала путешествия, здесь даже не продают билетов, лишь остов остался от служебного здания. Подальше, за стеной тщедушного леса виднеются крыши двухэтажных деревянных домов, снаружи вполне солидных, чего не скажешь про некоторые внутренние помещения, год назад я в них заходил. Вокруг много техники, вертолетная площадка. Здесь живет бродячий государственный народ, почти ни у кого из них нет семей. Я Плохо знаю их работу. «Геологи» — так сказала мне проводница. Начальник в светлой комнате на втором этаже разгуливает, как капитан на мостике, в мягких тапочках и пьет больше чай, сидит на месте; водители вездеходов и вообще «народ» чаще в разъездах и пьют больше другие напитки, но иногда у них все перемешивается, и тогда уже не поймешь, кто начальник, и кто что пьет. Бывает это редко и вроде бы случайно, после каждого такого случая они работают лучше. В общем, они мне нравятся, но сейчас я, оглядываясь по сторонам, быстро иду по полотну на юг: собачий лай лучше праздных расспросов. На каждом рельсе знакомые уже выпуклости: «Завод им. Сталина, 1953 г.» В прошлый раз я остановился: «Эге, уж не на машине ли времени я сюда приехал?» — оглянулся и пристально посмотрел на вроде бы пустую будку путевых обходчиков. Возникло сильное желание достать «пушку»: вокруг много «зон», в наше время при имени Сталина почему-то думаю больше об этом. С километр иду по железке, и вот она уходит вправо на юг и юго-запад, мне же нужно идти прямо на солнце. С юга накатывается еле слышный гул это, я вглядываюсь вперед, навстречу движется поезд, хищно поблескивая под солнцем белым металлом вагонов. Возможно, тем самым металлом... Надо бы посидеть на рельсах, но я просто останавливаюсь, зорко высматриваю свой дальнейший путь. Время к полудню, солнце уже вдоволь напоило теплом южный ветер. С высокой насыпи видно, сколько хватает глаз, как он расчесывает травы равнины, а потом ласково дует мне в лицо. Поездных тревог как не бывало, душа путешественника наполняется тихой радостью, и я опять чувствую, как что-то щемит, царапает с левой стороны груди, словно там вовсю пробивается, растет желтенький цветочек. Для меня это не новость, так бывает уже много лет, в любой момент он может тихо и незаметно исчезнуть. Я распахиваю телогрейку, шутя дую в это место и ласково говорю: «Что-то ты рано нынче. Что там, впереди? Еще ничего неизвестно, еще идти и идти. Тебе не стоит расти так быстро». Но он никогда не прислушивается к моим советам; он живет сам по себе и от меня не зависит нисколько. Вот я от него... «Ладно, — говорю я ему и опять пристально смотрю вперед,--- черт с тобой, но имей в виду...» Что он должен иметь в виду, я не знаю. Под звук налетающего поезда я сбегаю в равнину. Равнина принимает меня.
Равнина
Проходит два часа. давно оставлен позади рубеж неудачного похода, я беспрерывно сверяюсь с компасом. Мне надо уходить как можно левее, но там лес, мне не хочется в него лезть. «Так, видимо, нужно прижаться к лесу во-он в том месте, не раньше. Там какой-то просвет между деревьями, а дальше видно будет». Засекаю направление и прячу компас в карман. Часа полтора назад, разогревшись, я собрал ружье, перепаковался и оделся по-походному, это не так просто. Когда долго идешь пешком — важно, чтобы тепло было только на ходу, а на затягивающихся перекурах становилось холодно. Сейчас на мне легкий свитер и жокейка с длинным козырьком: прекрасная защита от местного солнца, я иногда щурюсь на него из-под козырька: «И шли они встречь солнцу...» Мне тоже надо бы на восток, до прохода в лесу еще с километр.
Наконец подхожу к лесу. На вид это молодой лиственничник, кругом кусты голубики со спелой ягодой. Минуя отдельные деревья и стараясь не залезать в гущу леса, иду к тому месту, что издали казалось проходом. Марь идет чуть в гору, и вот на самом высоком месте я выхожу на старый след ГТТ. Проезд, оказывается, а не «проход». Значит, направление я выбрал правильно, чутье меня не подвело. В приподнятом настроении иду вдоль залитого водой следа. Лес заканчивается, и видимость опять, как говорится, сто на сто. Так, надо оглядеться, куда я вышел. Скидываю рюкзак и сажусь на него, достаю компас. Лес уходит почти на север, передо мной опять километры мари, а дальше, сколько хватает глаз, тонкая полоса леса тянется с севера на юг, ее не обойдешь... След ГТТ уходит на юго-восток, я с сомнением гляжу на него. Я не хочу на юго-восток. Но это все-таки след.. «Нет карты, нету, черт бы их всех подрал!...» Как вошь на гребешке, я сижу на рюкзаке перед бескрайней равниной, морщусь, кручу головой. Незнакомые, совершенно непривычные места. В той книге написано, что ссылку на остров хуже всего переносили люди с Кавказа. (Сейчас, сказал Гийа, остров, это маленькая кавказская колония). Я начинаю вспоминать гористые места юга острова, но обрываю себя. «Так, где же может быть река?» Теоретически она должна течь посреди долины, и я с сомнением оглядываюсь на западный хребет, меряю на глаз ширину долины. «Нет, я далеко не посередине, треть, может быть...». Но это почти ничего не значит, знаем мы эти теории, они существуют для того, чтобы верить в них, для успокоения нервов. Идешь, пока веришь. Потом снова идешь, пока не свалишься. «Карта нужна, кар-та! О проклятое секретничанье...» Я ворчу, хотя пока все отлично: запас дня еще большой, ни дождя, ни тумана, настроение рабочее. Но никогда нельзя проникаться чувством успеха, уверенности; пустяковая неосторожность — если нет опыта — может стать, концом всего. «А может, и не нужна карта, пусть все будет как триста лет назад...».
— Так, — говорю я вслух, — начнем сначала и закончим. Что мне надо? Мне надо прямо на восток, перпендикуляром врезаться в ту кромку леса, чего проще. А вдруг там во французских не пройдешь?
И я опять смотрю на след вездехода, который явно-умно прямо туда не идет. «Что же делать? Дурному кобелю сто верст — не помеха. Что же делать, а?..»
— Ладно, — решительно говорю я и встаю. — Риск — благородное дело, иду прямо! (Риска вообще-то никакого нет; в крайнем случае завью петлю в сторону отпущенного следа). — Вперед, каналья! — пинаю ногой рюкзак. Это вполне приличный самодельный станок, чуть устаревшей конструкции, но надежный, вес тоже небольшой, если бы еще сам ходил... Настроившись идти до полосы леса без перекура, потихоньку бреду вперед; под ногами кочки, глаза натыкаются на яркую среди зеленого мха ягоду. «Клюква», — меланхолично отмечаю я. Ее все больше, все чаще я машинально меняю шаг, чтобы не подавить ягоду, марь еле заметно идет вниз. А то, что сзади, «проход», это, кажется, называется опушкой. Никогда не ходил ни по каким опушкам! Дома — милое дело, ползешь, скачешь по камням вверх по распадку, как по тоннелю, тяжело, но привычно. Видимость вокруг — на пять шагов, ни о чем думать не сметь, внимательно смотри по сторонам, путешественник! Зато расстояния не боишься, глядь — уже перевал. Здесь же очень, слишком просторно.
С самого начала мной овладело привычное настороженное состояние автономности. Оно и сейчас не оставило меня, вот только головой вертеть на 360°, как летчик-истребитель, здесь совсем не нужно. И я опускаю голову. Ноги сами идут потихоньку, машинально я только слежу, чтобы солнце постоянно скользом било в правый глаз. «Включаю автопилот» и расслабляюсь.
Странно: эти места, в которых я прежде ни разу не был, напоминают мне те, где я вообще не был никогда... Смешно. Раньше у одного жившего здесь племени шаманы во время камлания перелетали пролив, летели по берегу материка до устья большой реки, а затем по ней летели к озеру, «где жили их предки с большим количеством оленей». Стоит только представить, что под ногами не марь, а что-нибудь потверже, забыть про далекие голубые горы, оставить лишь этот простор, чуть заключенный в леса — и передо мной средняя полоса России, столь же мифическая для меня, как та опушка, которую я наконец-то прошел. С самого детства, всем: от костра «Бежина Луга» и до безжалостной танковой давки из фильма «Живые и мертвые» и еще тысячью нитями я связан с теми местами, где когда-то жил мой предок-кулак с большим количеством чего-то. Поэтому, кажется, и живу на острове. Кремль, возвышенность, на которой он стоит, флаг на том здании который — какого бы цвета он ни был должен быть русским... Всеми этими нитями — от таких и до самых прозаических, до таких, о которых я сейчас не хочу, не буду думать, я притянут к той земле. Почти сто лет назад оттуда сюда приезжал писатель, молодой круглолицый человек. Не могу понять полностью, что потянуло его в опасное, по тем временам, путешествие... Наверно, он был тоже немножко турист. Но не приходила ли ему втайне мысль, что дело, за которое он взялся, — не совсем его дело, что за это время он сделал бы гораздо больше хорошего там, у себя на родине?.. Поездка, странная для многих. Я ему, во всяком случае, благодарен.
О многом можно подумать в этих пустынных просторах, на краю земель, морей и народов; сразу почувствуется дыхание великой страны, что лежит где-то там, у меня за спиной.
Идти становится все тяжелее, и вот я замечаю вдруг, что уже несколько минут иду по воде. Останавливаюсь и озираюсь. Так я и знал! Метров двести-триста впереди и далеко влево и вправо одна вода, зато марь кончилась, дальше сухо, начинается лес. Сейчас будут новые, неизвестные места, очень хорошо. Кое-как выбираюсь на сушу, сворачиваю в исходное голенища сапог, заодно оглядываюсь вокруг. Как-то уж очень прихотливо извивается полоса леса. Торопливо илу к нему по высокой, уже пожухлой и обесцветившейся траве и скоро выхожу к мелкому и быстрому ручью; оказывается, это он своими замысловатыми поворотами определяет границу леса. Как мне и надо, он течет слева направо, с севера. Значит, все, первая часть похода закончилась, не надеялся я, что это случится так рано. У ручья чистое галечное дно, к прозрачной воде уже подмешан еле заметный коричневый цвет торфяников; в самых глубоких местах глубина не выше колена, а ширина не больше трех шагов. «Сколько же мне еще нужно пройти, чтобы ручей превратился в речку?..». Смотрю, сколько видно, вверх и вниз по течению. В дальней ямке примечаю, что дно там темнее, чем везде, там — непонятно, рябь на воде мешает мне разглядеть. Выхожу, из ручья, по нехоженому берегу пробираюсь к тому месту и заглядываю в ямку. Все дно в ней закрыто темными рыбьими спинами. «С чего бы ее здесь так много?» — удивляюсь я и оглядываюсь сверху. Отсюда видно, что во всех соседних более-менее глубоких местах светлое дно закрыто плотными черными, постоянно меняющими очертания, пятнами. Распростившись с летним житьем, форель покидала горные ущелья, скатывалась на зимовальные ямы.
Спрятав подальше компас, иду вдоль ручья по заросшему берегу. Невысокие лиственницы растут вперемежку с березой, ольхой, еще какими-то деревьями. Где нет леса, стоит высокая, местами выше головы, трава, и я уже подумываю про марь: там было получше. Впрочем, она тянется рядом, я останавливаюсь, прислоняюсь рюкзаком к дереву и раздумываю, не выйти ли мне на нее снова. Не хочется даже ненадолго расставаться с ручьем, но — надо выбирать! Пытливо смотрю сквозь редкое деревья и вдруг вижу оленя, до него метров пятьдесят Симпатяга, совсем не похож на музейных уродцев. Он еще раньше заметил меня, коротенький хвостик стоит торчком. «Хм, один ноль в твою пользу, северный». Как раз в этом направлении, кажется, лучше всего выйти на марь. «Вот дурашка, ну, чего стоишь, улепетывай быстрее. Ладно, никуда ручей не денется, — думаю я и иду прямо на оленя. — Сейчас убежит». И точно, он срывается с места и исчезает в раскидистых кустах местной рябины. Пройдя с десяток метров, я поворачиваю в ту сторону голову — и что же?! Олень выскочил из кустов и короткими пробежками следует параллельно мне, хвостик у него возбужденно дергается, он даже порывается подпрыгнуть ко мне поближе! Нет, я такого еще не видел! Останавливаюсь и поворачиваюсь к нему. Останавливается и он. Мгновение мы смотрим друг на друга, во мне закипает тихая ярость. Явно еще молодой, хотя куда-какой уже в теле.
— Эй ты, дуралей! — говорю я ему, потихоньку снимая ружье. — Ты, видать, еще незнаком с этой железкой, рюкзак тебе на холку! Жаль, патронов мало, я бы показал тебе, как она работает!
С криком, потрясая ружьем над головой, делаю три-четыре неуклюжих прыжка. Олень летит.. Минут через пять выхожу на марь и бодро иду вдоль плотной стены леса. «Вот это другое дело. Смотри-ка, мне уже нравится марь, я уже «местный». Лес потихоньку оттесняет меня от ручья, но что поделаешь, в эту стену я не полезу, да и рано еще. Проходит час, за это время, весь в сомнениях и размышлениях, я думаю о том,, что будет означать для меня речка. Речка — не ручей: это ширина потока не меньше четырех шагов, глубина по колено, можно меньше, с приемлемым количеством перекатов. Еще несколько минут иду, размышляя, что значит «приемлемое количество». Не чаще, чем через двадцать—тридцать метров, для начала... Да... Все эти вроде бы отвлеченные размышления означают для меня ночевку, желанный отдых.
Но вот лес слишком уж круто заворачивает меня на запад «Нет, туда я не пойду...» Чуть пройдя вперед, вижу в лесу не большую прогалину и сворачиваю в нее. Она вся вкривь и вкось прочерчена узкими —. по ним невозможно идти человеку — оленьими тропами. В конце концов она безнадежно суживается, и я упираюсь в хвойный лес с мощным подлеском. Делать нечего, мне придется через него продираться, авось ручей (речка?) неподалеку, а пока я отдохну, и я ложусь на жесткий пружинящий багульник. Подложив под голову рюкзак, с удовольствием вытягиваю ноги. Только сейчас я чувствую, что порядочно устал и проголодался. «Часов шесть уже протопал, — роятся в голове вялые мысли. — Еще пару часов, и волей-неволей надо становиться на ночлег... Солнце, — козырьком отмеряю его уже недолгий путь, — да, еще два-три часа... Ничего, я вольная птица, заночую где захочу». И я закрываю глаза, чутко дремлю минут двадцать. Вокруг нежилая тишина осеннего леса, лучи предзакатного солнца светят мне прямо в закрытые глаза, и поэтому, когда я их открываю, кажется, что наступили сумерки. Это живо подстегивает меня, я встаю и еще раз оглядываюсь. Бог мой, куда я забрел! Какая-то тупиковая прогалина в каком-то забытом лесу... Здесь никакой милиционер не спасет меня от любопытного медведя, не подвезет жалостливый частник, если вдруг скрутит радикулит, любой ночной кошмар может обернуться явью. Вот уж действительно, случись что — никто меня здесь не найдет. Здесь не обойдешься одним здравым смыслом городского человека,, поэтому еще тогда, когда настраивался и собирался по-походному, я закрыл глаза и тихонько постучал сталью приклада о стволы. Тупой, жесткий звук — сладкая успокаивающая музыка. Меняю заряд дроби на еще один пулевой патрон, надеваю рюкзак. «Вперед!» — вламываюсь в лес. Треск идет на всю округу, это неприятно. Я внимательно слежу, чтобы глазом не наткнуться на ветку, не продырявить сапоги, не жалею одну телогрейку. Так, с частыми остановками, с черепашьей скоростью продираюсь до желтого глинистого бугра, который оказывается... берегом! Берегом чего? Не глядя, ломлюсь в ту сторону и вырываю клок серой ваты из телогрейки. Но я вознагражден — передо мной река, настоящая река. «А ведь с моей стороны ничего не было, — соображаю я, -— видно, слева пришел мощный приток, не иначе...». Приметив рыбацким глазом то, что ему нужно, достаю спиннинг. Кстати, рыбалка — это официальный, так сказать, повод для путешествий. В клубе все знают, хотя бы примерно, зачем. Что? Как? — спросят. Зачем? — кто меня так спрашивает в турклубе, с теми я не дружу, и поэтому для многих остальных: — На рыбалку. Кому этого не хватает: — За рыбой! За мясом, черт побери!
Криденс, архив № 3, последняя четверть пластинки, децибелы. Это поезд обратно, одиннадцать минут и три секунды в тамбуре, конец путешествия. Музыка рвет, корежит, распрямляет, сгибает.
Схоронившись за кустом, как можно вежливее исхлестываю яму, плес за ней — безрезультатно. Здесь он, нет?.. Или рано еще?. Разочарованный, иду дальше. Ведь я рыбак все-таки, какой-никакой. «Ничего, все еще впереди». Берег местами лесистый, местами поросший травой. В этой траве я иногда снимаю ружье и раздвигаю им траву, держу его прямо перед собой с взведенными курками; вид у меня самый трусливый и глупый, но так мне спокойней. Чем отличается мой берег от того — это буграми. Приятно из высокой, с головой, травы вылезать по неряшливой зверовой тропе наверх: дом напоминает, сопки. Иной раз где-нибудь на открытом месте останавливаюсь, сгибаюсь буквой «Г» и упираюсь в колени руками, разгружаю затекшие плечи. Иной раз остановишься, будто что-то мягко толкнет в грудь: постой, не торопись, оглянись, подумай, путешественник. Что такое первопрохождение в одиночку, без карты, почти «куда глаза глядят»? Это как плотно написанная книга, к тому же находящаяся на грани твоих умственных способностей, которую в день больше двух-трех страниц нельзя, не стоит читать.
Уже можно подыскивать место для ночлега, план первого дня выполнен, я на реке, Но как не хочется останавливаться! Я чувствую, что только сейчас втянулся, вошел в ритм похода, может быть не физически: рановато еще после ленивой городской жизни, нет, тут другое. Особенно быстро это состояние приходит в одиночку. Даже собака, транзистор через плечо — здесь огромная помеха. Все во мне обострено, слух: если вдруг треснет за спиной ветка, то, обернувшись, я безошибочно посмотрю в это место; зрение: я уже первым несколько раз замечал оленей — вокруг меня образовался островок безопасности, я четко чувствую его границы. Что-то еще, о чем не умею сказать, просыпается во мне после спячки, и я уверенно убыстряю шаг, наверно, это на глазах краснеющее солнце гонит меня. Вперед! Чистый воздух как мехами перекачивается грудью, пьянит, я в настоящем упоении. Вперед! Да куда же я так разогнался? — и я выхожу на след ГТТ. «Наверно, это тот самый след, который я бросил еще на мари...» — стою, соображаю. Нетолстый, толщиной в руку лес повален вершинами в ту сторону, куда мне идти. Сзади, далеко в конце этого коридора, видна марь. Внимательно смотрю вперед. След, похоже, уклоняется к реке... Как только он начнет отворачивать в сторону, — решаю я, — сворачиваю к воде на ночевку, не хватало еще купиться этим удобством на закате». Сломленные вездеходом деревья все больше уклоняются к реке; наконец, след к ней круто сворачивает и тут же спускается, ныряет в траву. «Куда же он, брод там, то ли?» — удивляюсь я, подымаю голову, смотрю вперед...
— О! — восклицаю я бессмертным голосом волка из мультфильма, волка, который увидел зайца.
Первая ночевка
И было с чего: не дальше пятидесяти метров на уютной сухой полянке стояла избушка. «Как кстати, вот был бы, смех, если бы заночевал у костра, не дойдя ста метров!» И я быстро иду к желанному домику. Дверца у него почему-то открыта настежь, и это неприятно поражает меня. Добрый человек никогда не уйдет, не закрыв дверь тщательно, еще и подопрет чем-нибудь. Тогда, войдя в избу, чувствуешь, что что-то осталось в ней от этого человека и встречает тебя радушно, а так... Свистнув на ходу пару раз: «А выходи, лохматый-волосатый!» — просовываю в дверной проем голову вместе со стволами. Сумрак потемневших бревенчатых стен, никого, ничего... «Сколько же дней, ночей, привечала ты всякое, избушка?.. Ладно, разожгем печку, вся нежиль в трубу с треском вылетит. Обживемся». — И, не заходя, закрываю дверь, иду осматриваться. Избушка, оказывается, стоит у небольшого, но глубокого ручья. «За полдня ходьбы первый приток справа», — отмечаю я. Аккуратные ступеньки в крутом берегу — брать воду. Решаю сходить на «стрелку». Впадение притока оказывается рядом; основное русло быстрее и коряжистое, с сильным течением. «Что ж, все о‘кэй. О реке сегодня можно забыть», — и я иду обратно, исследую ближайшие кусты, россыпь веером расходящихся от избушки и почти сразу исчезающих тропинок. Обтоптав все вокруг хорошенько(эй вы, я здесь!), достаю топор. Сейчас главное — дрова, огонь, остальное потом. Из заготовленных чурбаков (да простит мне хозяин. некогда мне) беру один и делаю в печке медленный огонь, быстро иду к лесу, выбираю пару нетолстых чахлых берез. валю и очищаю от веток. Отсюда видно, что солнце только-только скрылось за зубцами западного хребта. «Так, — соображаю, — еще с полчаса будет вполне светло, успею» — и из полузасохших лиственниц заготовляю десять отличных жердей различной длины, они будут нужны мне завтра. Отдыхая, смотрю сверху на избушку. Она довольно большая для охотника-промысловика и не похожа на знакомые мне уютные полуземлянки юга. То ли гостей хозяин часто привечает, то ли простор любит; в такой где-нибудь в деревне всю жизнь прожить можно. Теперь это называют биодом, — вспоминаю я и усмехаюсь. Да, он и есть, самый настоящий. «Ты ведь полечишь меня немножко, да, избушка?» — и подхватив обе березины под мышки, тащу их к козлам. На гвозде у двери, рядом с огнетушителем (керосин?) висит пила-одноручка, я вгоняю себя в пот. «Последнее усилие сегодня, —подбадриваю себя. — А ночи, ох, длинные сейчас. Много будет времени спать-отдыхать, ночь коротать». Вот две охапки дров брошены у печки, достаточно. Схватив большую кастрюлю, уже с фонариком иду за водой; наконец, последний раз выхожу наружу, громко говорю:
— Так! Что нам здесь еще надо? — и, чуть подумав, сам себе отвечаю: — Ничего нам здесь больше не надо! — Захожу в свои покои, говорю в полуоткрытую дверь: — Спокойной ночи! — Вглядевшись в странно изменившийся в сумерках куст, добавляю ворчливо: — Чёрт бы вас всех подрал!.. — захлопываю дверь.
Накинув изнутри крючок, валюсь на нары. Рядом — рукой подать — на гвозде висит старенькая «Спидола»: после минутного колебания обшариваю эфир на средних. Защебетали беззаботно японские дикторши, русские на «Маяке» гоняли церковное, времена у них такие наступили, женщина на узбекском пела народное. Я немного послушал ее древний заунывный рок, выключил приемник. За маленьким окошком из полиэтилена вместо стекла — полная темнота; на потолке еле видный красный отблеск — это огонь в печурке борется с большим чурбаком лиственницы. Надо бы подняться, подбросить на помощь березы, но я лежу, словно из меня кровь выпустили: «Полдня пахоты, с утра ни крошки, вот это я дал!». Зачем мы выбираемся на природу? Чтобы пожрать! То есть, извините, покушать с аппетитом. И не спорьте со мной, я все знаю. Я опять вспоминаю рассказ одного знакомого, как он, попав в историю, до последнего берег кусок сухаря. Подсохшая горбушка черного хлеба иногда вкусна и для избалованного человека, приятно ощутить во рту этот чуть подгорелый вкус, и я сейчас это особенно понимаю, но надо (не дай Бог!) побывать в его шкуре, чтобы говорить, что никогда, ни за каким столом не ел он ничего вкуснее, чем когда запивал эту горечь чистейшей водой горного ручья. «Неописуемо!» — говорил этот городской человек, уже давно лишившийся аппетита, и блаженно закатывал глаза. А у меня сегодня праздничный ужин! — первый день похода, я тоже давно не ел так, как поем сегодня. Это воодушевляет меня, и я — у-у-ох, что ж я маленьким не сдох... — с деланным стоном сажусь, спускаю ноги на пол, соображаю. Нет, так дело не пойдет, проклятый город, довел меня, сам виноват, съем-ка я для начала малый кусочек сала... — копошусь в рюкзаке слабой рукой, ищу нз. Через десять минут мне уже хочется шевелиться (вот свинская сила!), а как же: с салом и на Эверест ходили! Зажигаю свечу, прямо в печку— так быстрее — ставлю котелок с водой, свечу на стол; теперь можно оглядеться, что здесь у него за хозяйство. Большая изба, хоть танцуй, такую топить надо. Стол посреди двух нар, на них спокойно можно спать вчетвером. По стенам развешаны капканы, рогульки деревянные для шкурок. На проволоке над столом висит большой ватный спальник. Снимаю его и бросаю в угол, чтоб не мешался. Уйма всяких железок по углам, гвоздики, шурупчики, соль, сахар в банках, в мешке, тоже подвешенном, на ощупь сухари, в целлофане с десяток почек папковых патронов двенадцатого калибра, дробовые, в углу посуда на все случаи жизни, старые журналы «Охота», под нарами еще что-то, я и не лезу туда, везде немудреный порядок, чистота. У стены, под нижним бревном, замечаю кольцо в полу. Подпол. Свечу фонариком, там все забито мешками и ящиками, свешиваюсь по пояс. В ящике икра баклажанная, в мешке чай, слон на этикетке. Неплохо! Дальше в ящике тушенка. Неплохо! Не поставил ли он здесь где-нибудь капкан?.. Следующий мешок набит... М-м-м, сгущенка!! Совсем, совсем неплохо по нынешним временам! Как завороженный смотрю на синие отворачиваюсь... «Это все с голодухи. Сейчас поем, и все пройдет». Закрываю подпол. «Зато у меня есть то, чего у чего нет», — и я начинаю строгать шампур. «И еще кое что есть.» Проходит десять минут, и аромат супа разносится по всем углам, я жарю в печке праздничный шашлык (долой витамины!), какая мука вдыхать все это против воли, хоть прищепку на нос, сало давно растворилось в желудке, как кусок рафинада в бассейне... Но вот все готово: суп, шашлык, лук в уксусе. Вода вскипела, и засыпан чай, я достаю заветную фляжку. Алкоголь: это тот самый друг... да, но отнюдь не отрава. «Сегодня ты будешь мой раб, отныне и навеки! — торжественно говорю вслух. — Вот это отрава, — и я смотрю на полку, где аккуратно уложены хозяином пачки «Беломор-канала» — опять же, если... Слаб человек!» Однако момент ответственный, будет стыдно завтра, если не буду как огурчик; в этих местах таким, как я, похмеляться не стоит. Подумав, наливаю почти полный граненый стакан. «На два раза», — переливаю половину в кружку, прячу фляжку подальше. Прислушавшись к желудку, который, я чувствую, начнет сейчас всасывать как насосом, решаю съесть чашку супа и только потом беру в одну руку стакан, в другую — шампур. «Что ж, первый тост, конечно, за отсутствующего хозяина и его биодом, его дерево. За его соль-сухари незнакомому человеку, за избушку без плакатов «Берегите при роду!», за настоящую, за охотничью».
Не стоит за один раз наедаться до отвала, и я даю себе передышку, лежу на нарах, хожу по просторной избе с кружкой чая в руках. «Странно, почему я не встретил медведя? Ведь в такую, кажется, глушь забрался...» Прокручиваю в памяти весь свой путь. За всю дорогу только раз я рот открыл, чтобы лучше слышать, с плеча снял ружье, что-то мне вверх с неохотой ползлось. Не размышлял, интуиции доверялся, сейчас и подумать можно не спеша. Слева краем глаза перекат я заметил, весь просеянный солнцем желтый песок — самая его рыбалка, наверху высокая трава стояла, в нее залезешь... Залез, постоял, освоился, да и пошел дальше, а сейчас так можно представить...
Неуслышанный (а глаза человеку позорче даны), неучуянный, забираюсь я на пригорок: стоит мохнатый на четырех, башка на перекат повернута. Издали махонький, а в нем десять таких, как я. Крикну сгоряча, зря: «А пошел, с дороги, собака!» (Собака-то здесь причем?). Прыгнет от неожиданности в лес, оглянется, постоит: «Не слаб ли ты мне, противник, как думаешь?». Тут уже как положено: «Пошел, пошел с дороги, родственник!...» (Один живший южнее народ род свой от медведя вел; свежеванная медведица для одичалого таежного люда на женщину похожа, две груди у нее). Уходит. Самый обычный случай, даже если прошляпит человека.
Медведь — самый «универсальный» на острове зверь; от городских помоек до фантастических альпийских полян из эдельвейсов ты встретишь следы этого гражданина мира. Бесстрашный скалолаз и пловец, он бегает как заяц, роет как бульдозер, при встрече с человеком на девяносто с лишним процентов предсказуем (к медведице это не относится: «Неисследима глубина ее женского сердца даже и до сегодня!»), но только на девяносто с лишним; жизнь туриста без него была бы наполовину пресной.
Теперь о социальной роли медведя в жизни острова. На огромном острове почему-то нет волков, рысь, за малочисленностью (полным уничтожением?), не в счет, и медведь — хоть не зеленый — бурый он, — единственный защитник природы, давно, с самого начала, действующий на острове стойкий консерватор и лаже правый радикал. Наиболее эффективно он влияет на население крупных городов с большим процентом временщиков, и наименее на маленькие поселки: там у него больше сообщников. Более того, я подозреваю, что там за ним молчаливое большинство, а дело за справедливыми выборами. Убежденный одиночка, он проигрывает тяжелой технике, уже много лет подряд он сдает позиции, но сам лично не сдается никогда. Надо признать. что, несмотря на, в основном, профилактическую работу, некоторые из самых правых придерживаются порочной практики и — увы! за сезон применяют крайние меры к одному-другому двуногому, но ведь счет не в его пользу, явно: а кто тайгу сжег? а кто?... и так далее, и так далее. Да, медведь — террорист! Осудило общество всех медведей огулом, фактически поставило вне своего закона и предало забвению, но он, в отличие от своих двуногих коллег-крайнемерщиков, не нуждается в рекламе; в любом случае он, видимо, единственный, кто будет стоять за все живое до последнего.
Будьте вы прокляты, колбасники.
В печке треск и шипенье достигают апогея, она красна со всех сторон. Устаю мерить избу туда-сюда, да в жарко, и спиной валюсь на нары, тут попрохладнее. Нет лучшего отдыха в холодную пору, чем в затерянном в лесу домишке! Тянусь папиросой к столбику пламени: какое наслаждение затянуться от свечки! Организм за целый день явно отравлен свежим воздухом. он непреклонно требует своего, ему наплевать на цветок («ай ты мой! Уже не махонький!»), также как и тому, впрочем... Один я за них в ответе. Но вот мне становится жарко и на нарах, хотя я уже разделся до пояса, и я открываю дверь, присаживаюсь у порога, курю. Волна чистейшего в холодного ночного воздуха ласкает разгоряченное тело, это тоже дорогое удовольствие, и я чутко прислушиваюсь, когда его надо прекратить. Закрываю дверь. Но там так хорошо! Мне уже не хочется торчать в избушке, я одеваюсь, беру ружье, фонарик и выхожу наружу. Как гоголевский бурсак, мощным лучом очерчиваю круг безопасности по спящим кустам и деревьям, подхожу к притихшей воде притока, тушу свет. Абсолютная тишина, темнота, сквозь туман полиэтилена одиноко светит свеча. Ничто никогда не заставит меня идти по ночной тайге в одиночку! Вдвоем, пусть с самым невежественным неумехой — пожалуйста. Без всякого, впрочем, удовольствия. Тут я вспоминаю свою старую шутку и «громко» говорю про себя: «Я приехал сюда за удовольствием!». Нет ответа, странно... Еще «громче», с еще большим чувством повторяю, нажимая на последнее слово: «Я приехал сюда за удовольствием!» И тут же сзади сверху мне что-то отвечает: «Не дыши перегаром!» (О! Сработало!) «Ясно, все понял, умолкаю...». С минуту стою в темноте, ухмыляюсь «Как оно мне всегда отвечает... Всегда по-разному. а подумаешь — все одно толкует». Еле видны ступеньки. «Причал, пристань, пирс, стенка, — вертятся в голове синонимы, — «отчал...». Рядом в кустах что-то шуршит, наверно, какая-то зверушка совершает ночной обход, направляю туда фонарик, ничего не видно... Вдруг я вспоминаю нечто, громко ругаюсь и иду к избушке, не очень, впрочем, спеша. Закрываю дверь и тут даю себе волю. «Проклятые газеты, проклятые очевидцы! Никому не верю, ни слову, но разве от этого легче?! То тарелками пугают, то у них собаки лают, то у них руины — говорят...» — как все старо! Ладно, НЛО — все-таки братья по разуму, туристы, но вот это, этот самый! (Почти бегаю по избушке). Йети! Снежный человек! В этом году он резко спустился с каких-то далеких гор и вовсю шурует в яблоневых садах ...ской области. Я уверен, что если ему захочется познакомиться с кем-либо из людей, то в первую очередь он, поделится своими проблемами именно со мной, таким же одиноким и потому редким представителем от прямоходящих. Вот с кем не хотелось бы встретиться! Где-нибудь в траве, именно! «Кто там шурудит под лавкой?» — всегда думал, что это мыши... Залпом выпиваю остатки водки, набиваю рот остывшим мясом и, безоружный, по пояс голый, выхожу наружу, зверски чавкаю: я тоже парень не простой! Стою с минуту, остываю, возвращаюсь обратно. То ли дело раньше! Раньше я знал: здесь я и он — медведь. Потом уже все остальное. Как тесно стало! Достаю брошенный в угол спальник, расстилаю на парах, из разного тряпья сооружаю подушку, готовлюсь ко сну. Но мне, понятно, не до сна, и я вновь начинаю ходить туда-сюда. «Нет, надо что-то решать! На острове он пока не обнаружен... Газеты... Все это началось осенью в подписную кампанию... Ну так что же, что не обнаружен, следующую осень появится за милую душу! Поэтому я должен объявить об этом сейчас! Хочешь не хочешь — надо упредить событие: «Да, видел, приветствовал». Кто напрочь сомневаться будет? Тот же Володька скажет: «А бог его знаить, где он там мотаитси?..». Сразу полегчало. Набираю кружку чая и заваливаюсь на пары, курю, блаженствую. «Хорошая идея, двойная выгода: что бы ни писали потом, я точно буду знать, что это враки; во-вторых, остальные уже лишний костер не разожгут, медведям будет большое подспорье».
— Решено, — и я в последний раз напрочь выстуживаю биодом, кладу рядом телогрейку — я накроюсь ею под утро, тушу праздничную иллюминацию и сладко засыпаю.
Утро. На печке теплое пятнышко: это невидимый — в нем нет и пылинки — луч солнца проник через дырку в полиэтилене окна: «Так, проверка бортовых систем. Голова не болит, а пить? Нет, пить не хочу, отлично, И до вечера, как вчера, ни одной папиросы, баста». Чуть извиваюсь всем телом в спальнике, как змей после спячки, ломит везде. «Ерунда...» Несколько мгновений лежу не шевелясь, думаю: «Странно, последнее время ни одного путешествия не было, чтобы я не вылетал из него, как пробка из бутылки, досрочно... Бог с ними, с этими мыслями...» Один из главных врагов в автономке: ничегонеделание, грусть крадется незаметно, но сейчас, я уверен, это мне не грозит. Почему? Потому что: — Вставайте, граф, вас ждут великие дела! — и я выскальзываю из спальника, распинаюсь как Христос (ах, не к добру сравнение!), хватаю рюкзак и чуть не бегом тащу на берег притока. Вытаскиваю из берега ком глины с песком, жидко развожу, умываюсь, как ощипанный, бегу обратно в избушку, одеваюсь. Мне не терпится: приближается приятный момент. Достаю из рюкзака заветный гермомешок и вытряхиваю содержимое на траву, расправляю. Для непосвященного — это просто длинные и узкие куски яркой оранжевой материи, но как же они надоели, все эти непосвящающиеся и непросвещающиеся! Ведь это та самая штучка, которую я придумал дома, мое маленькое чудо; ведь это тот самый вопрос вопросов, который я, надеюсь, решил. Ведь это мой катамаран, хей! Мой катамаран!
Без сомнения, это утро были пиком всего похода, я был так всем этим поглощен, что не замечал, что происходило у меня в груди. Цветок. Он рос.
Проходит приятный момент и — за работу! Тащу припасенные жерди, на корточках долго, очень долго надуваю ртом вложенные один в другой шарики, всунутые, в свою очередь, в прошитый на секции чехол из тормозного парашюта. У него много недостатков, у этого катамарана, над ним посмеется любой спортсмен-водник, все здесь отдано в жертву малому весу: грамм сухого веса на сто граммов полезной нагрузки. Подумав, отбрасываю в сторону две жерди и начинаю вязать раму: две продолины на четыре поперечины плюс одна укосина, привязываю к раме надутые чехлы, вместо традиционной чалки вяжу к каркасу легкий и удобный собачий карабин. Тщательно остругиваю и долго кручу в руках ту жердь, что станет веслом. Оно должно быть прикладистым и в меру длинным, чтобы не цепляться за ветки в узких местах. Подумав, обрубаю чуть выше роста, прибиваю лопасти из фанеры, посреди весла — поплавок. На все это уходит порядочно времени, я уже раза два забегал в избушку, глотал суп прямо через край кастрюли. Наконец все готово. Превращаю рюкзак в сиденье, с мстительным чувством привязываю посреди рамы: теперь мой черед на нем ехать. Наступает торжественный момент: спуск судна на воду. Экипаж в количестве одного человека выстраивается у катамарана, поднимает вверх весло, говорит короткую речь:
— Ребята, любите водный туризм! Так сказал Феликс!
Несмотря на дурашливый тон, я действительно в восторге: ведь сейчас он понесет меня в неведомое. У меня нет карты, и это хорошо; только весьма и весьма приблизительно я знаю, куда приплыву в конце концов, и это тоже хорошо. В общем, я люблю водный туризм. Итак, ходовые испытания, и я легко поднимаю и несу, бросаю катамаран со ступенек в воду: плавает надо же!..
Из дневника
11.22. Тьфу, тьфу, тьфу, отчаливаю... Так я и думал, хоть сухой остался. Наверно, нужно из шестисекционного делать семи, коротковат. Делать четыре, а не две, как сейчас, продолины.
11.40. Добавил по продолине. Катамаран — экстра-класс. Отчаливаю, тьфу, тьфу, тьфу... Отчаливание не удалось: у расстояние между продолинами — семь-десять сантиметров, и лента пришита за днище, а надо за боковины.
12.05. Перевязал потуже со смещением. Отчаливаю, черт возьми!..
Тут же, у ступеней, гребу в разных режимах, раскачиваю катамаран вперед-назад, влево-вправо: непривычно, но вроде нормально. Это значит, что со временем привыкну. Чалюсь, нет, собачусь! — к ступенькам, вылезаю на берег и валюсь на траву: все готово, но он меня доконал! Несколько минут лежу, смотрю на него и делаю окончательный вывод: неплохо. Иду в избушку наводить порядок.
Как сейчас помню, я даже не попрощался с ней. Закрыл, подпер дверь и побежал на стрелку, надевая на ходу спасжилет. Сейчас не дождь — снег заметает все вокруг, она там, темная. тоже вся в белейших снегах. Живет в ней охотник, ловит драгоценных зверьков, и они у него не переводятся; лихо гоняет он на коротких лыжах, хотя старый уже. Сейчас я даже знаю его фамилию, хотя по-прежнему не знаком с ним, да...
Прихожу на место слияния и тут неожиданно крепко задумываюсь. Оказывается, вчера в сумерках я не заметил, что сразу за слиянием река делает левый поворот, течение сильно бьет в правый берег, а там метров десять сплошные расчески: низко склонившиеся над водой деревья. Они не толстые, но если меня понесет на них — оверкиль неизбежен, все десять метров под ними буду «щелкать ластами». «Не май месяц...», — и я зябко поеживаюсь. — «Что же делать, обнос?». Но я не хочу делать обнос с самого начала, вся моя гордость «неоднократного» водника бунтует. Призываю на помощь весь свой опыт и еще раз внимательно все оцениваю. «Знакомая мне техника сплава превратит стрелку в лобное место, — размышляю я. — Судно получилось очень вертким, и под нужным углом я его не удержу, тем более с непривычки. Значит, все будет по рабоче-крестьянски, проще. Главное — вовремя реагировать: носом вниз по течению — табанить правым; вверх — вперед левым и так до бесконечности, совершенно ни о чем не думая». Я решаюсь: «Что ж, утонуть не утону, рюкзак не намочу; на худой конец, раму перекосит да наныряюсь вволю. Но обносу не бывать!», — и вот я на катамаране в узком притоке перехватываю руками деревья, продвигаюсь к слиянию.
— Какое здесь тихое течение... — тихо говорю себе под нос. «Как из гаража на скоростную трассу», — мелькает в голове мысль. Вот и стрелка. — Что-то ты объяснял нам на семинарах, Феликс, — говорю я чуть слышно, растягивая слова. Левая гондола в метре от подрезающей струи. «Щас шарахнет...» -— А это мы не проходили, это нам не за-да-ва...
— Вперед, бледнолицый!!!
С громким воплем я раскручиваю свои маховики, катамаран разгоняется, врезается в струю левой гондолой, и ее притапливает. На мгновение теряю равновесие и успеваю стабанить только раз, течение мгновенно разворачивает катамаран, и я гребу вперед левой, успеваю два раза, правый берег никак не уходит, кружится голова от быстрых струй, но я кручусь, кручусь как могу, по часовой стрелке, колесом прохожу по расческам, слава богу, по самым кончикам. Но вот можно в подумать немножко, но поздно — я перекрутил! - впереди коряга торчит из воды. Уже ничего не могу сделать, она уходит под левую гондолу: шшхр! Коряга страшно интересуется, из какой ткани сделан мой катамаран, не тесно ли там детским шарикам, и мое лицо, как в кривом зеркале. вмиг становится длинным, челюсть отваливается. Рхшш! — слышится сзади, в мое лицо раздвигается в ширину: выдержал, родной! С минуту прихожу в себя, вытаскиваю из головы мусор от расчесок и только потом, на конец, замечаю, что я плыву, что наступил тот самый момент, которого я ждал целый год. Восторг охватывает меня: — Хей! Прощайте, заросли! Прощайте, тропы с марями! Я на самой древней и самой лучшей дороге человечества, хей! И я кручусь, как бешеный, еще быстрее, чем до этого.
— Хей, мой катамаран!
На «Чепухе»
Так начался этот решающий сплав, никогда у меня не было такого. И не будет никогда: я, кажется, завязываю с туризмом. «Удовлетворение» превратилось в то (не мной сказано), что остается в пивной кружке, когда проститутки накидают туда окурков, паруса там больше нет, Я слушаю только это, 11 мин. 3 сек., с длинным названием, оно одно ласкает мне слух; я, кажется, болен.
Течение стало спокойней, я пообвык тогда немного, и мой восторг сменился на торжественный лад, да и невозможно было иначе: так много было поворотов, даже не поворотов, а каких-то сумасшедших петель. Привыкший всегда и везде знать — в гостях, в делах, а в путешествиях тем более, —- как я сориентирован к частям света, здесь я этим перестал заниматься через полчаса. Солнце с каждой минутой освещало меня с разных сторон: где юг? где север? — я просто вручил себя реке и настроился на тревожно-торжественный лад. Совсем нетрудно было представить, что вот я заплываю за поворот, в навстречу мне движется что-то. Это узкая лодка-долбленка, мужчина и женщина стоя работают шестами, в лодке две-три головки детей, имущество. Впереди сидит старый, очень старый человек и —- как странно! до чего он похож на русского мужика-крестьянина! Даже напоминает кого-то... Да, так и есть: он похож на старика Льва Толстого, и хотя он дикарь — так говорят, — здесь он мудр, как граф. Их гонят, вытесняют с родных рек и озер люди со смугло-желтой кожей, их извечные враги; они плывут, как и я, в неведомое и зорко высматривают по берегам воинов уже другого, северного племени. Далеко они забрались, смерть найдет здесь мужчин. В это самое время в обширнейшем заливе, в который впадает эта река, терпит невзгоды судно знаменитого голландца — я так мало знаю о нем (мы ждем ваши дневники, господин обер-лейтенант Кун, ждем все, без изъятий). Капитан давно уж сам, втайне от всех, проклял эти широты, но он знает, что золото достается терпеливым, и он не жалеет команду, он ищет — и не знает он, что остров сокровищ лежит перед ним, но что ему было тогда до девственных лесов, орланьих скал...
Ширина реки не больше десяти метров, но какой это простор после зарослей, как приятно потихоньку грести по течению! Островок безопасности далеко раздвинул свои границы и словно исчез. Я приноравливаюсь к своему суденышку, отрабатываю все положенные в водном туризме приемы, и оно слушается меня. Вот можно и рискнуть немного: недалеко от берега торчит из воды ветка, течение там прижимное, но я иду туда реверсом. Двухметровые «ворота» прохожу без касаний, для начала хорошо. Если глядеть со стороны, то у меня, наверно, довольно комичный вид. Ярко-оранжевый катамаран почти утонул подо мной, всего сантиметров на десять возвышается над водой синий рюкзак, на котором сижу. За плечами ружье, в руках то весло, то спиннинг: я напоминаю Бабу-Ягу в ступе. Принцип движения одинаков, только у меня две лопасти на весле, а у нее метла одна. Отстала старушенция, ей на семинар надо. Еще я похож на веселого безногого Васю на его доске с колесиками, который любит жестикулировать руками за что и получил кличку «Вася-вертолет». Равномерно машу веслом: гребок правой — вдох, гребок левой — выдох, чистейший воздух вздымает грудь. «Как хорошо, что я ни разу не закурил сегодня, хорошо, что отрава на дне гермомешка, а то бы не удержался!» Как мне хорошо, спокойно, какая вокруг приятная неподозрительная тишина. Катамаран надежно скользит по глубоким водам, и я стараюсь как можно мягче плескать в тишину веслом. Надавливаю ногой на упруго выпирающий шарик: «Авось, выдержит... Надо же, на чем плыву! На чепухе! Так, стоп, я придумал название своему катамарану: «Чепуха»! Отличное название, без всяких вывертов, и конкретное, в старых традициях русского флота. «Чепуха» себя еще покажет!»
— Вперед, «Чепуха»!
И я с удовольствием нагружаю работой руки, опять выделываю всевозможные финты и, наконец, откидываюсь назад, ложусь так, что ноги далеко высовываются вперед над водой. В небе, как и вчера, ни облачка, и я пою «Плот» Юры Лозы — эту чудесную, новую для меня, песню. Я хочу сделать ее одной из своих автономных; занести, для начала, в Большой джентльменский набор. Она немножко грустная, немножко несозвучная моему настроению, и я выбираю слова полегче: «Пусть мой плот, свитый из песен и слов... из монотонных будней...». Да, именно так! Как жалко их, этих чудаков, всех, кто за таким вот бортом по своей воле! Не хотят люди понимать! «Прогресс», то есть приобретательство, в первую очередь! Колбаса, видики. Стадность. «Капуста»! Как все это противопоказано многим людям; вот они и протестуют очередями у винно-водочных и еще черт знает как! Ведь прогресс: это как по равнине — постой, не торопись, оглянись, поду-умай, путешественник! — а там можно и дальше. На природу с роком! Ну какой может быть вот здесь, вот сейчас, к черту, рок?! Да я вам по-русски, одними словами скажу все, что в нем есть! Но тут я прикусываю свой язык: «Чего я?! Кого я?.. Как я смог?! Я предатель!» Плыву, сильно работая веслом, сосредоточенно соображаю, но в голове словно дым после короткого замыкания. «Проклятье, что случилось?..». Лишь помочив лоб и виски водой, в конце очень умных рассуждений прихожу к выводу, что я прав и не прав: «Сейчас, конечно, нет, но если свистеть здесь на моторной лодке..». Гребу дальше, но на душе остается осадок, и я кстати вспоминаю одну мудрую инструкцию: «...если возникает какая-либо трудность относительно священного... и мы не можем ее разрешить, то нам не нужно касаться этого вопроса вообще». Не будем много думать, будем просто пользоваться! Это не о роке. Это Лютер, о Боге, но... очень мудрая инструкция! И вообще, чего это я завелся, так хорошо было, а? А-а-а!.. Ай, Лоза-Лоза, опасный человек! Ведь это я съехал (не хотел ведь!) на его «Им не дано понять»! Долой Лозу! У него, наверно, был камень, он очищался... Я снова валюсь на спину, снова беззаботно пою но уже старую, проверенную походами.
Жизнь моя — течение,
Судьба моя — волнение.
И лодку гонит, гонит
Все дальше, вдаль.
Не трудно в путь отправиться,
Не трудно с лодкой справиться,
Но трудно, трудно, трудно
Управлять самим собой.
Это все правда и это светлая грусть, без «них». «...Пора прибиться к берегу...» «Уж я пристану», — и я оглядываюсь вокруг: пора размяться, но никаких достопримечательностей по берегам пока нет, лишь старые тополя попадаются изредка, из таких раньше делали лодки. Словно опоры сверхдальней связи, только не в расстоянии, а во времени... Вот один из них особенно привлекает мое внимание, один-единственный он стоит посреди реки. Ее течение когда-то, очень давно, меняло русло, но не смогло подмыть его корни, и он стоит, как удельный князь, на неотданном реке островке. Я как воспитанный гость не могу, разумеется, проплыть мимо, и моя «Чепуха» как можно торжественней ошвартовывается у берегов его земли. — Здрасьте вам! подхожу ближе. Вблизи — это Колосс, такие я видел только на картинках. Мощный ствол с грубой корой поднял над разной таежной мелочью целый лес корявых веток, иному он больше понравится издали. Сравниваю его размеры с музейными экспонатами, и до меня доходит: Господи боже ж мой, да неужели тебе триста лет! Ты первый живой князь, которого я вижу! Пушкин родился, а ты стоял, сто лет уже стоял вот на этом месте, молодой среди молодых! А теперь ты один.,. Сколько проплыло мимо, чего только ты не видел!.. Верно, не один «местный» обтюкивал тебя на пробу обсидиановым, а потом и железным топором, приговаривал: «Ай-вай, хорош дерево!» Такая «пирога» выдержит и морское путешествие. Начинаю ходить вокруг, до боли запрокидываю голову, ищу какие-нибудь старые отметки. Абсолютно ничего не нахожу, отхожу чуть в сторону и опять смотрю на него, как на старую няню, но сказки нет, ожидание затягивается, ствол как стена... «А теперь ты один! Ах ты, старый бюрократ, я знаю таких, как ты! Пережил всех?!». Круто разворачиваюсь и иду к катамарану, ворчу вод нос — И воды у них здесь глубокие плавно текут, и люди премудрые тихо живут!..(А.С. Пушкин) — сажусь на катамаран и, безусловно, отсобачиваюсь.
Перед поворотом не выдерживаю и поворачиваюсь: маленький остров, одинокий хозяин. Стихи зазвучали музыкой, я плыл, слушал, сомневался: не фальшивит ли? — так о заплыл за поворот.
Характер реки меняется, она разливается в ширину и мельчает, поминутно приходится спрыгивать и перетаскивать катамаран через перекаты. Мне это не в тягость: весу в нем никакого, я просто беру в руки собачий карабин и говорю ему: «Песик, вперед!» — и он слушается меня. Раз сильно разогнался, думая проскочить мель не вставая, лихо свистнул капроном по гальке, и тут же справа, за поворотом, раздался сильный всплеск, словно дерево или пласт торфа рухнул в воду. Сначала я так и думал, но у подножия высокого холма раздался треск, тяжкий топот. Вскочив с катамарана, я всматривался сквозь деревья. Было уже тихо, даже короткое эхо успело успокоиться., но я этому, конечно, нисколько не поверил: — Хей-й-й-я-тебя, лохматый-волосатый!». Тотчас же щелканье, гул понеслись к вершине холма, перевалили ее и постепенно затихли. Все было очень «по-настоящему» (я вспомнил свое давнее определение). Так я и не узнал тогда, что это было, идти туда было бесполезно: следопыт из меня никакой. Река снова сузилась, я равномерно махал веслом, размышлял: «Где-то в Штатах люди ходят по национальному парку с колокольчиками, заранее предупреждая о себе. Я все-таки на реке хотел бы передвигаться бесшумно, а при такой тишине даже звук капель,, падающих с лопастей, слышен очень далеко. Моноласта... через передачу, чтобы работать ногами... Насколько это утяжелит конструкцию, проходимость по мелководью?.. Вопросы, вопросы..». Так, пытаясь определить ту границу, за ко торой техника начинает побеждать разум, я довольно поздно увидел на левом берегу желтоватое пятно.
Олень! Опять олень! Да он и не видит меня, он полностью опустил в траву голову и на славу закусывает, видна только задняя часть туловища на самом берегу и мощная корона рогов над травой. «Ну-ка, «Чепушек», давай поинтересуемся, чего он там нашел вкусного?» — и я потихоньку правлю катамараном, опустив в воду левую лопасть. Легкий встречный ветер подгоняет меня к берегу, где стоит олень, и я уже не гребу, боюсь спугнуть его. Вот левая гондола задевает за берег, катамаран крутит, изо всех сил (потихоньку!) я отталкиваюсь от берега... Здоровенный рогач! Мне смешно и грешно: я у него под брюхом. «Во дает, а! Дикое животное! Тем концом закусывает, а этим прицелился в меня!» Ничего не могу с собой поделать, отстраняюсь, заслоняюсь рукой (вдруг его пронесет?!) и говорю чуть слышно:
— Ну и здоров ты пожрать! (Так один знаменитый пограничник делал иногда — потихоньку).
После этого со мной все нормально,. а он пробивает в молодой поросли крутую просеку и, живой и здоровый, останавливается в лесу, шумно дышит, смотрит на меня.
— Ай, ай, ай, — говорю я ему, — а еще сокжой, дикий. Тьфу на тебя!
Отсобачиваюсь.
Так незаметно проходят минуты, течет вода, время течет крутишься, любуешься, озираешься, поешь что-нибудь: «Вот, новый поворот, что он нам несет?..» А лучше совсем не петь, смотреть и слушать: вдруг там кто запоет? А ты и выплываешь, тихо-тихо, с ружьем наперевес, самый хитрый из хитрых. Так я зашухарил одного пожилого енота, он не пел, а что-то озабоченно грыз в невысокой траве. Енот — не олень и, надо отдать ему должное, заметил он меня быстро, позже всего на пару секунд, но я успел сорвать ружье и выцелить его. Стрелять я, конечно, не стал, но, судя по злобному взгляду, который он бросил мне напоследок, основательно подмочил ему репутацию. Что ж, в наше время каждый зверь должен знать и расстояние прицельного выстрела, и многое другое, а уж тем более енот. Сплоховал-таки на старости лет.
Иногда, особенно когда река течет меж высоких берегов и вокруг ничего не видно, кроме склоненных в воду расчесок, возникает особенно сильное желание выйти на сушу: глаза устают от однообразия. Тогда я чалюсь где-нибудь в подходящем месте, лучше там, где нет леса, оставляю «Чепуху» наедине с рекой и с одним ружьем выбираюсь на берег: там всегда хорошо. Вольный ветер гуляет по марям, вокруг души, а мне и не надо. Я становлюсь к нему лицом, распахиваю телогрейку, и он, ласковый и нежный, выдувает из меня речную сырость, проникает во все прорехи одежды, и я (старый сукин сын, турист!) как девчонка — ну ладно, хватит! — отворачиваюсь, запахиваюсь. Можно просто походить, размять ноги, можно пощипать богатый брусничник. Река здесь течет ближе к восточному хребту, на самые высокие его вершины уже лег снег. Сейчас солнце, наверно, топит его нещадно, но он уже не растает. Как повезло с погодой! По-разному бывает и в это время, во только осенью, когда окружающие остров холодные моря прогреваются за лето, стихает вечная борьба воздушных масс земли и воды, наступает лучшая пора, короткая передышка. «Сочи не Сочи, во вот надо же было ему приехать именно в это время, надбавки скостил...» / «Остров - вторые Сочи!» (Н. Хрущев). /
" Остров- вторые Сочи!"
Тьфу ты, черт, опять сбился! Я подкидываю ногой попавшуюся в ягельнике кость: — Кто здесь свои мослы разбросал?! —Тороплюсь к катамарану. Приятно просто оттолкнуться от берега, я ты уже плывешь, двигаешься, как на экскурсии, не утруждая себя нисколько: водный туризм! Рюкзак тихо-мирно лежит подо мной, но он еще натрет мне плечи: пеше-водный туризм!.. Иногда склоненное над водой дерево вдруг все утыкано черными и блестящими, маленькими—с горошину— плодами: это местная черемуха приготовила для меня угощение. Каждый увядающий лист угощает меня двумя-тремя, — больше — спелыми плодами: ешь, угощайся, кто бы ты ни был, проплывающий! И я бесцеремонно хватаюсь за тонкие ветви, набиваю рот, слежу краем глаза., чтобы тройник блесны не зацепился и не утянул за собой спиннинг, такое уже бывало. Я дивлюсь спелости ягод, неожиданности угощения, и мне тоже хочется сделать что-нибудь доброе, я уже не хочу никуда плыть, я хочу стать корнем этой доброй расчески, но тянет течение, тянет, и я волей-неволей отпускаю ветки. Отпускаю, но не хочу грести работать; я «без руля и без ветрил» плыву задом: пусть случайная расческа-судьба расчешет мои человечьи мозги. Так и получается: грубо, деревянно, жестко; меня чуть не сбрасывает в воду, я успеваю уцепиться за нее веслом, краем глаза замечаю уплывающий голый ствол, это он мне сказал: «Ты такой хитрый... чепуху запряг, надо же... В твоей голове должны быть другие мысли> И я начинаю грести, работать, соглашаюсь, не соглашаюсь, отрабатываю вбок, вперед. «Вперед «Чепуха», чепуха все это...» Все заново. Который раз.
Это был не поворот, это был длинный прямой участок, и я уже издали заметил, что целая полоса берега там странно блестит. Слева. Сейчас смешно: так «по-домашнему» все было. Тогда было не смешно и не страшно — странно. Я подплывал, блеск распадался... Бутылки! Поразительно: весь берег завален пустыми бутылками! Не росло ни одного дерева, я держал в руках карабин чалки и озабоченно думал: «Куда же здесь присобачиться?» Наконец, наплыл на одинокую, воткнутую в дно, стальную арматуру. «Сетку, наверно, ставили...». Закрепляюсь за нее и выхожу на берег, заваленный водочными, в основном, бутылками. «Вот это да! Да это не остров, это как ошметок под хвостом у Союза!» Они лежали навалом — те, что не улетели в речку, друг на друге, все не разбитые. «Зимой в снег их кидали, что ли?..» Лишь изредка из них торчали ржавые банки, еще что-то. Блестящие головы маслят тоже высовывались там и сям, как у себя дома. Я оглядел все это хозяйство, полез на крутой берег, раза два чуть не упал, остановился и — рассмеялся! Это был самый дурацкий
смех, которым я смеялся когда-либо: бутылки! — они ползли на меня сверху, скользили под ногами, я не мог выбраться наверх! За всю свою уже немалую жизнь я ни разу не застревал в помойках, и вот: «на краю земель, морей и народов; в крутой автономке...» Я полз вверх.
Н.а большой, метров двести в диаметре, поляне мое отчаяние сменилось любопытством: чья-то старая стоянка, здесь есть на чем задержаться глазу. Я искренне рад куску трака от гусеницы, ржавой шестерне, с удовольствием, как по городскому асфальту, ступаю по высохшим лужам мазута, с интересом осматриваю остатки строений. Судя по тому, что все прилично заросло, они были здесь давно. Кто же? И вот я нахожу невысокий памятник, который они после себя оставили. Это стальная труба, уходящая в землю, на ней несколько больших задвижек. Что ж, все ясно. Еще раз оглядываю поляну, весь хлам, вспоминаю берег... Очень похоже. Как-то я видел фильм на космическую тему, про одно кочевое племя Вселенной. На космических кораблях они перелетали с планеты на планету, с техникой и рабами, грабили полезные ископаемые. Когда-то на месте этой трубы стояла огромная вышка, десятки заколдованных волшебным напитком из тех бутылок трудились здесь день и ночь. Но шутки в сторону: я продолжаю искать, и нахожу маленькое строение, оно одно уцелело полностью, слева от дырки в полу большой ворох жухлой, как береста, бумаги. Глаза соскучились по печатному слову, я переворачиваю ногой самый большой клок: — Ого, вот это задница! Зато какой я следопыт! — Праздничные призывы к 7 ноября 198... года. «Ага, вот когда они, оказывается, здесь были, совсем недавно, а как все заросло!» И я с восхищением оглядываю поляну. Какова молодец природа, и ведь надо не забывать, что она северная, нескорая на подъем! С большим интересом пробегаю текст, и не только по тому, что в том году я его не читал. «Мы, они, вперед, всегда...» — доходчивый новояз, словарь «в». Как все ясно, просто! На меня веет старым и милым. Дочитываю до конца и с сомнением оглядываю слишком большую «библиотеку» в углу: «Нет, хватит, очень уж все ясно». Сейчас я знаю: пусть наступят такие времена, когда каждый человек будет стоять на своей золотой горе и дружески друг другу семафорить — такой ясности, как в этих тезисах, дождемся еще не скоро. Что ж, больше мне здесь делать нечего: «До свидания, полянка!» Что-то приятное, чуть грустное остается позади. Хей, ламбада! С веселым свистом я прыгаю на отмытые бока бутылок и проваливаюсь по самый французский верх. «Прощай полянка, прощай, родная помойка!» — я ничего не могу с собой поделать, это организм виноват: за свою жизнь он видел столько помоек, так к ним привык, что жить без них долго «помирай есть». Он так радуется, что с ним поневоле радуюсь и я, и «Чепухе» приходится, безусловно, отшвартовываться.
«Привыкать: приобретать привычку, постепенно начинать относиться к кому-, чему-н, как к обычному». /Краткий толковый словарь русского языка./
Краткий толковый словарь русского языка
Глухо хлопает в правой гондоле, катамаран резко наклоняется вперед и вправо. — Черт побери! Уже второй шарик! — Из шести в правой гондоле осталось четыре, рюкзак чуть касается воды, но причин для беспокойства нет: шариков в ремнаборе целых двести граммов. «Издержки облегченной конструкции, — улыбаюсь я. — Но почему они лопаются вдруг? Ни с того ни с сего? Ладно, мы выясним и это, а пока нужно искать подходящее место, давно пора обедать», Я начинаю внимательно вглядываться в берега. Но мне довольно долго приходится плыть на аварийном катамаране, пока я чуть не проплываю узкую щель притока справа. — А-га! Чалимся, «Чепуха»! Пустой желудок предупреждает меня: «Это твое последнее усилие!» — и я упрямо выгребаю против течения к притоку, потом вижу, что он слишком мал для «гаража» и, жалея напрасно потраченные силы скольжу, как отнерестившийся лосось, вдоль- берега, цепляюсь карабином за какой-то корень. Приехали. Что рыбачьей страсти до пустого желудка?! Да чихать я хотел на сало! Быстро переделываю спиннинг-телескоп в удилище, цепляю на крючок тампон с икрой и крадучись иду вдоль глубокого, узкого, как шрам, притока: мелочь меня не интересует, ее чистить долго. Пока везде течение и чуть видно бурое дно, но вот и длинное узкое место, его можно спокойно перешагнуть с берега на берег, яма — не яма, дна не видно... Опускаю снасть наугад, в середину. Через секунду поплавок исчезает, я автоматически дергаю...
— Ого! С каким нетерпением меня здесь ждали!
В первый раз за поход я чувствую на удилище живую тяжесть. «Леска 0,3!» — мгновенная мысль в голове, и я в меру даю слабину. Да все равно ей некуда деться в такой узости. Я в азарте пробегу хоть километр, она этого делать не станет, а я потихоньку тяну что-то из-под берега. Леска свистит по воде, отчаянный всплеск на поверхности, и я мгновенно узнаю, что я поймал: это лосось с большими белыми пятнами, на юге такой тоже есть. Вывожу ослабевшую рыбину на мелководье и мягко перекидываю на берег. Длиной она почти с локоть, на уху хватит, но... Но что это за рыбалка?! Руками ее учиться ловить, что ли?! «Чем гуще — тем лучше», — ноет желудок, и я быстренько вытягиваю еще одну, той же породы, поменьше. На чистом берегу над катамараном разжигаю костер, разделанную на части большую рыбу варю минут пятнадцать (за это время успеваю всунуть и надуть оба шарика), выкидываю в речку кому- то на пропитание, маленькую варю минут пять, выкладываю куски на траву, чуть подсаливаю бульон, больше мне в него ничего не надо. Возня с гермомешком: Уф!.. — с горстью сухарей карабкаюсь от катамарана к костру. «В городе легче очередь в столовой отстоять, сорок минут прошло в заботах., уж лучше без обеда, до вечера на воде да на сале...» Да!
Без ворчания не обходится ни одно путешествие, групповое ли, одиночное. Кто был — тот знает. Прямо через край котелка желтоватый крепкий бульон жаркой струйкой вливается в мое тело; сок двух рыб, которые только что жили своей тайной, не известной мне жизнью, растворяется во мне, дает мне сытость, но еще не силы, дарит спокойные ясные мысли, дай бог, не зря. Допиты последние капли, а я, отяжелевший, как сидел, так и валюсь на спину, котелок только глухо стукнул в откинувшейся безвольно руке. На нежарком предзакатном солнце впадаю в оцепенение, нет сил подняться, островка безопасности нет, это очень редкие минуты, когда я бездумно доверяю себя природе, я беззащитен, я беспомощен. Текут быстрые минуты, слабый ветер потихоньку выстуживает меня, я открываю глаза. В теле уже сила, мысли пронзительно ясны и тверды, я вскакиваю на ноги. Я готов! Зорко и подозрительно обвожу взглядом просторы марей и болот, закоулки деревьев. «Я готов, а вы упустили свой шанс, и сейчас я честно предупреждаю вас всех: по сравнению с вами я очень умен, я вооружен, я очень опасен!», и в подтверждение своих слов рискованно прыгаю с берега на слабые жерди ката.
Опять начинаются открытые привольные места, катамаран то и дело свистит оболочкой по перекату, но мне до «фени», я уже сказал им всем, кто я такой, и я на сытый желудок пою что-нибудь плавное, как сама река, или смешное, помахивая спиннингом.
Люблю над речкой с удочкой
В обнимку я сидеть.
Бутылку водки с рюмочкой
В запас с собой иметь.
Это про «них» (я вспомнил «Плот» Лозы), смешной народ, ей-богу! «Действительно, что-то не «клюется»... Впрочем, песенные эскапады достаточно редки, ведь я здесь в гостях, а гостю желательно вести себя как положено, скромно. Но вот за поворотом река сужается, чернеет вода от глубины, черный же и безмолвный лес делает из речки мрачноватый тоннель. Приходят серьезные, грустные мысли: ведь я уже несколько часов машу спиннингом впустую, приходит одна мрачная мысль, это никого не касается, к тому же я в ней не уверен, гоню ее прочь, но ее место занимает помойка, потом еще, еще, и вот я замечаю, что ужё давно бормочу песню, которую в те былинные времена во все горло распевали в этих местах, тоже были "туристы"...
И многие идут бродяжить,
Сманив товарищей своих.
А как устал — кто с ним приляжет,
Того уж вечный сов постиг.
Убьют и тело вырезают,
Огонь разводят... и шашлык...
Его и им же поминают.
И не один уж так погиб![1]
/Записал В. Дорошевич. /
В мертвой тишине пытливым глазом всматриваюсь в тихо проплывающий правый берег: «Где же? Не под этим ли корявым тополем горел костер людоедов?» Мой рот дружелюбно щерится, словно из-за ствола на меня действительно кто-то смотрит, прячет желтый туз на грязном халате, и я первый нарушаю тишину:
— Ребята! Я ж свой, вот моя телогрейка! Я вам сейчас пропою свою любимую, современную.
Жизнь моя блатная,
Злая жизнь моя.
Словно сто вторая,
Мокрая статья!
Ничего не изменилось, ребята! Ничего не изменится, ребята! — Чуть остыв: — Да... Они б тебе показали «своего»... — Сквозь зубы: — Вот новый поворот, в (...) или в (...)...
Поворот был левый.
Осенью в безветрие может быть жарко и на воде. Сытый желудок туманит «умную» и осторожную голову, спать хочется. Течение само потихоньку несет «Чепуху»: подложив телогрейку под голову, я не гребу, экономными движениями лишь отвожу катамаран от расчесок, кое-как наблюдаю за ними из-под опущенных ресниц. «Надо бы не задремать, не сковырнуться в воду» — и я опускаю в речку руку, освежаю лоб, тру глаза, щеки, но это ненадолго. Слева звонит будильник. «Нет, это смеется женщина, это Анэ"...
СМЕХ! Слева — рукой подать до берега, кто-то беспрерывно смеется. Я подскакиваю на своих жердях, бросаю весло и срываю из-за спины ружье, оно чуть не улетает в речку. Стиснув зубами его ремень, вновь хватаю весло, но не могу грести. Громко падает с лопасти капля, я вздрагиваю, глаза таращатся,, все во мне работает на высокий, раскидистый куст шиповника на повороте. Там! Но до него еще целых пять мет ров, и я беру себя в руки. «Смех женский... или детский». Он звучит безостановочно, на одной ноте, без пауз; катамаран плавно описывает эволюцию, куст шиповника отходит назад и влево, и смех неудержимо меняется, из живого, зовущего, он превращается...
Вот и «смех»: с двухметрового обрыва на плоский и белый, как мутное стекло, камень падает голосистый ручей.
— Это ты?!! Стеклянный смех... Сукин ты сын, — говорю я ручью с укором,, потом улыбаюсь и делаю четыре сильных гребка: «О ком ты думал перед этим?! А?! Сознавайся!» Уплывающий звук ручья звучал уже как флажолет на третьей, второй, первой струнах; как я ни старался, таким же получилось и письмо, которое я сразу стал писать, достав записную книжку.
«Если слегка прикоснуться подушечкой пальцев левой руки на струне на 12, 7, 5 ладах и извлечь правой рукой звук, мы получим флажолет. В переводе слово «флажолет» означает свирель. Звучание флажолета тихое, нежное и имеет холодную окраску». / Е. Ларичев. «Самоучитель игры на шестиструнной гитаре» /
Мечта каждого островного рыболова — поймать крупного рябого. Туловище у него брусковатое, голова сплющенная, широкая. Достигает двух метров и весит до шестидесяти килограммов. Ихтиологи считают, что взрослый рябой набирает по одному килограмму в год. Окрас зависит от водоема, где он живет. В светлой, чистой воде — это серебристого цвета рыба с темными пятнышками на теле, если же цвет воды красноватый, то и окрас соответствующий. Из всех родственных ему рыб он первый идет на нерест. С первыми вешними водами он устремляется в верховья рек — поодиночке или небольшими группами. Сначала в приустьевых участках формируются пары, которые затем уходят на нерест в сохраняются даже после нереста. Если вы в это время в одной из ям нашли его, посмотрите внимательно - там должен быть и второй. Он очень хорошо маскируется. И только наметанный глаз может различить дрожащие белые пятнышки — кончики плавников, которые одни не меня ют цвет». / Из статей В. Скурчаева. /
Я размышлял о нем. Ихтиология рябого почти не изучена. Рыба, ухитрившаяся не попасть в Красную книгу, рыба, доживающая, по нашим понятиям, до пенсионного возраста. Своя тайная и полная опасностей жизнь. Родственные ему виды живут во многих реках, кровотоках Союза, но нет среди них сильнее островного рябого. Что такое — порвать полевой телефонный провод?! Да я скорее повешусь на нем, чем попытаюсь освободиться! Я усмехаюсь, представив, что будет со мной, если на ходу зацеплю такого зубастика. Нет, в самом деле? В этих местах все всерьез, надо подготовиться, и я проверяю, хорошо ли привязав рюкзак, снимаю лишнюю одежду и надеваю спасжилет, прыгаю на жиденькой раме, думаю и удрученно вздыхаю: «Нет! Если за дело браться всерьез — оверкиль неизбежен». Ну ладно, хоть подержаться, зацепить такого, а там будь что будет: уйдет на первый раз — бог с ним.
Тут мое внимание привлекает участок реки, открывшийся за очередной речной петлей, и я быстренько под сорок пять градусов оттабаниваю к правому берегу, всовываю катамаран между двух кочек. Впереди то, что я искал, — яма. Мощное, сравнительно узкое течение вливается в глубокую яму, вода там почти не движется,, на левом берегу завал из плавающих и потонувших стволов деревьев. «Шикарное место, — думаю я, — не знаю, что будет дальше, но такого еще не было». Яма постепенно переходит в широкий плес, все более мелкий и заканчивающийся перекатом. Смотрю на часы: «Пора ему уже на охоту». Блесна беззвучно исчезает в узком течении реки, и я подтягиваю ее веером через начало ямы. Откуда-то мечется темная тень и настигает блесну у самого берега; почти без борьбы вытягиваю небольшую, килограмма на полтора, рыбу. «Только-то?..» Я недовольно смотрю на него, хотя это рябой. Его прогонистое, брусковидное, идеальной формы тело речного разбойника с силой гнется в моих руках, я его еле удерживаю. Судорожно разевает пасть, я упреждаю его:
— Хулиган?!
— Хулиганчик я!
— Я ж рыбак!
— Как хочешь...
Он замирает, я сажаю его на кукан. Нет нужды писать, что я выделывал спиннингом на этой яме, к каким хитростям при бегал: все было бесполезно. Удрученный, я возвращался к катамарану, думал: «Ведь есть, есть в этой реке, я знаю точно..» Там, ниже по течению, народ не покупает лесок и прочего в магазинах, сражается с ним при помощи самодельных крючков, полевого телефонного провода и дубинок из тяжелой лиственницы. Все впереди. Сажусь на катамаран, и стремительное течение выносит меня на неподвижную воду ямы, я ложусь на живот и смотрю в таинственную глубину, проплывающую под решетом рамы. Эти крокодилы даже не знают, что у них есть еще одно, другое имя, и я шепчу туда: «Да знаешь ли ты, какое звучное, красивое название дали тебе люди? Слушай: Хухо Перри! Ты только вслушайся; если бы я был — Хухо Перри! — я был бы вождем краснокожих». Внимательно вглядываюсь в подкрашенную торфяниками воду, и мне кажется, что я различаю, вижу дрожащие пятнышки плавников сначала одной, а по том и другой рыбины.
У самого дна, дружно, голова к голове, стоят они против течения, уже сорок лет они вместе. Яма кончается, из глубины стремительно вырастает галечное дно. «Хухо... Перри... Анэ!» Катамаран ласковым зверьком свистит по перекату, останавливается, но ничто не может вывести меня из оцепенения,, я заколдован самой мрачной, самой сильной из всех тех сил, которые правят нами. «3аплыл куда-то...» — морщась, я подымаю голову, смотрю налево — там запад. Сквозь путаницу веток ничего не видно, я роняю голову обратно. Проходят долгие секунды. «Надо как-то выбираться отсюда...» — Через силу встаю, беру, тащу, сажусь лицом вниз по реке. Голова склоняется на грудь, это очень грустная картина, если смотреть на нее издали: яростное солнце, черный ремень реки с утолщением ямы, маленькая фигурка на ярком пятне катамарана, в черном бушлате, с цветком в груди. Цветок маленький, его не видно, его можно нарисовать рядом. Кажется, что все кончено, такое состояние в городе может длиться днями, неделями — но тем и хороши путешествия! Начинается сложный участок с корягами и сутолокой течений, я кручу водный слалом, река все быстрее несет меня, расчески — чуть только я зазеваюсь! — волшебными метлами выметают из головы страшное колдовство, я уже все забыл, я не на шутку встревожен. «Ты, жизнь моя, течение, ты что, с ума сошло?! Я ж на чепухе! — и я объявляю: — Боевая тревога! Входим в узость!» Это голос командира, я вспомнил старое. Через минуту я сосредоточенно бурчу себе под нос: «Право руля, ворона!.. Так держать!.. Оба средний вперед!.. Стоп моторы!.. Лево на борт!.. Оба полный назад! Я сказал: лево на борт!! Я (...) а (...) борт!!!» Шшхр! (Т. капитан-лейтенант был ужасный матершинник). Но я нагрешил на него т. командир был отличный автономщик, получше меня, никогда у него «шшхр» не было; т. старший матрос был бэд / Плохой (англ., жарг.). /, рок-н-рольщик, всегда о чем-то думал некстати.
Изредка оттабанивая, прохожу весь участок в режиме скоростного спуска плюс специальный слалом, река выплевывает меня на серию отличных ям, здесь бы заночевать, но еще рано, еще с полчасика. Да, все впереди, конечно, но неудачи с рябым не дают мне покоя, и я начинаю думать о тех временах, когда и рыбы было больше и «морковка слаще», по выражению одной пожилой дамы. Сто лет назад было кем-то сказано, что, возможно, через сто лет в этих местах будет счастливая жизнь. Многие и сейчас думают, что через двести лет после сказанного будет действительно такая жизнь, я тоже, может, так думаю, но... Но вот какая жизнь была здесь двести и больше лет назад? Надо, конечно, не забывать, что и в те времена были страдания, приходили чужие люди, и смеялись над дорогим, насильничали; но ведь, наконец, уже открыто сказано, что всегда, во все времена холодными и голодными были не «угнетенные», а, в основном, неумехи и лентяи; как много вранья в некоторых книгах про те времена. И разве можно сейчас доподлинно представить, что это такое: свободный человек, рожденный свободным? Нет, я не могу себе представить, могу только догадываться. и то лишь на свой манер, тем людям, возможно, непонятный. Плавать и ходить они могли куда хотели, хотя и на свой страх и риск, меня же в любом месте может остановить пограничник с автоматом и сказать: «Не положено!» — а я и не знаю, положено или нет. Жизнь была богаче — разве можно сравнить чугунный котел для «дикаря» и видеомагнитофон для меня? Разве можно сравнить «туристическую» поездку в какую-нибудь Болгарию за шмутками, сравнить ее с рискованным переходом на южный остров за вулканическим стеклом, чудесным обсидианом, так нужным в хозяйстве и в собрании сокровищ? А танец шамана из чужого племени, ненароком подсмотренный на глухой поляне? Это не фильм ужасов по телевизору. А восхитительная книга звериных следов, дуновений ветра и, кто знает, чего еще? Здесь я вижу лишь малую часть того, что мог бы увидеть, понять и чем насладиться истинно образованный туземец. Я здесь дикарь. Конечно, и там, ближе к палеозою, тоже было не просто, как видится издали, многого я не знаю, но... Тут я улыбаюсь и даже смеюсь посреди реки, как чокнутый, — все равно никто не услышит — да, в конечном счете все упирается в свободу, права, в бесконечный «современный» разговор. У меня, царя и сокрушителя природы, меньше и того, и другого, и никто мне не докажет обратного.
Человеку не суждено выбирать ни место, ни время своего рождения; к тому времени, когда придет какое-то понимание, знание, он обрастает привычками, из которых ему не вырваться до смерти, и судьба у него тогда одна: идти до конца за изощренной человеческой мыслью, тем, что называют прогресс.
Тут я делаю еще один бесполезный заброс — и зря, лучше бы я этого не делал: в голову, расталкивая все локтями лезет та самая мрачная мысль: «Что там внизу? Опять перегородили речку панцирными кроватями?! Это же надо додуматься (сети у них все поотбирали, что ли?): перегородить речку во всю ширину, поставить на всю глубину сетки от панцирных кроватей, наловить полные мешки и уйти. А сооружение оставить! Во время нереста! Как те люди, почти звери, отличались от этих нелюдей! А пропади вы пропадом, мысли, вы! Все, надоело, хватит, баста!» Хватаю весло и минут пять ожесточенно вгоняю себя в пот. Пора на ночевку.
Высаживаюсь на песчаной отмели и иду, поигрывая ружьем, по уже темному лесу правого берега. Совсем немного прохожу вперед — на повороте приличная яма. «Отлично, я буду ночевать здесь», — и я начинаю челноком обыскивать берег возле воды, пока не нахожу толстую полусырую колоду. «Вот на этом месте!» — оповещаю все вокруг ---и я иду перегонять катамаран.
Вторая ночевка
Костер лижет бок
давно упавшего дерева, я уже притащил рюкзак, спасжилет превратился в коврик, на нем лежит спальный мешок, все готово. Сквозь лес мне не видно солнце, но по наступившим сумеркам я знаю, что оно уже зашло за отроги западного хребта. Его тень накрыла равнину, и только на снежных вершинах восточных гор — мне их видно — еще светло и уютно. Солнце последними залпами бьет туда, и вот яркий белый цвет вершин неуловимо переходит в синеву, вот он уже посерел, и я с непонятной надеждой переношу взгляд в небо, где прямо над головой одинокое облако еще вовсю купается в щедром потоке. Вот... «Нет, это уже слишком, сейчас начну молиться» — и я заботливо склоняюсь над прогоревшим костром: отныне и до утра он — мое солнце. Черный лес, бордовые угли костра, чуть слышное шипение сырой колоды и тишина. Только существо, чувствующее себя здесь как дома, или глупец способны нарушить эту тишину, и я чуть слышно покашливаю, хотя мне совсем не хочется: создаю хоть какой-то уют. Ярче пламя костра, вот он громко разгрыз, треснул толстым сучком, пожалуй, уже не нужно кашлять, островок безопасности набрал свои зыбкие границы, но дальше ему хода нет. Только это, одно только это и плохо у костра, никак не могу к этому привыкнуть. «Надо все-таки разучить ее, попробовать, вдруг поможет? Начинается, наверно, так: «О Аллах всемогущий...» Улыбаюсь и иду за водой.
Через час костром напоенный и накормленный лежу в спальнике, смотрю в чистое небо.
Открылась бездна, звезд полна.
Звездам числа нет, бездне — дна.
Ни одной помойки на миллионы расстояний вокруг, один звук звучит на весь мир: это ровно толкется во мне мое сердце. Так беззащитно... Доверчиво и надежно. Куда меня занесло... Я его сюда затащил, я за него в ответе. Чье сердце стучит в эту ночь ко мне ближе всех? Не девушки ли? Как она легла? Так же как и я, головой на запад? Или на север легла? А может, это сердце пьяницы из ближайшего поселка (где он?), он лег где упал. Все равно самый ближний... Как повезло с погодой! Ночевка в ясную ночь у костра — словно кадры ускоренной съемки. Раз! — звездное небо крутнулось над головой, луна скакнула в сторону. Пьешь чай, мечтаешь о чем-нибудь. Два! — костер, что. ярко горел, — груда багровых углей в темноте. Мгновение — утренняя свежесть будит тебя: вставай, путешественник! И: ах, не выспался! Ах, подремал только чуть! — но весь день чувствуешь себя бодрым, а в городе спишь по восемь часов, и днем рад прихватить. Неужели один свежий воздух виноват? «Всю жизнь... проспать можно...»
Ненадолго засыпаю, просыпаюсь, не вылезая из спальника (дрова под рукой) подкидываю в огонь сучья потолще. Летят искры. Почему всегда приятно смотреть в его пламя, в самое его нутро, где без кислорода переливается всеми оттенками красного, и не только, цвета, рассыпается в прах сгоревшее дерево? Я опять вспоминаю давний поход, от него потянулись те нити, во многом непонятные мне до сих нор. Одно я знаю точно: сама Природа проводила со мной тогда элементарный ликбез, я, видимо, уже тогда созрел для этого. Много лет после того прошло бесследно, по всему было видно, что это было неудачное путешествие. Иногда я вспоминал только одно: как изюбри, словно привидения, выходили из тумана (почему-то все время был туман). пересекали тропу и поразительно бесшумно скрывались в неимоверных горах хлама, навороченных заморской, желтой масти бульдозерами; я, если мне приходилось туда залезать, трещал там на всю округу. А я уже тогда не любил трещать. Все олени шли слева направо, в одну сторону, и хотя воздух был свеж и приятен, тогда мне в первый раз пришла в голову мысль, что пусть хоть всю землю застит дымом, всегда будут люди, которые, надев противогазы, будут смотреть по телевизору какую-нибудь развлекательную программу. С тех пор эта мысль после бури нашла во мне покой, я и не замечал ее сначала, а она стала жить во мне, потихоньку, самым наглым образом. Много лет прошло бесследно, и. вот мысль напомнила о себе, я вспомнил остальное и, может, сейчас я думаю и делаю не совсем так, как тот косноязычный охотник ...все равно... «Всё живой». Рассказ о походе можно на звать «Люди в противогазах»; это достойное, но это грубое название, я не хочу, я назову его:
Искры
В ту осень я купился книжками одного путешественника. Они меня, что называется, достали; всю жизнь, с самого детства они лежали у меня на столе. Все лето я прикидывал «за» и «против» и, наконец, решился поехать в те места, где он путешествовал, на заднюю лапу зверя, не учел только, что это было уже давно, что не стареют только книги, такие, во всяком случае. Долгий кружной путь с незарегистрированным ружьем в закрытый тогда город, и вот я уже на просторной набережной, в пижонском костюмчике толкаюсь между затянутыми в черную кожу рокерами, они тогда собирались у лодки; хожу, как умею, по более злачным, чем на острове, местам; сижу в ихней дрянной библиотеке, ищу материалы, конечно, в первую очередь про кису и корень. В большом и более красивом, чем на острове, городе, где нет ни одного знакомого, где и ночевать негде нетуристу — в таком городе, конечно, совсем не то что в тайге, но с каким удовольствием я вспоминаю хотя бы ту забегаловку недалеко от морпорта, выше него. Там тогда продавали еще не коньяк, другое — в маленьких рюмках, с маленькими же бутербродами. Народу всегда было немного, и — неужели были эти времена?! —. она открывалась в восемь ноль-ноль! Неужели будут очереди за хлебом?! Я продолжаю. В ихнем музее, где самым живым и настоящим, включая сторожей и гидов, были засушенные бабочки под стеклом, я с восхищением смотрел на расписанные под потолок стены, изображавшие панораму тамошней тайги, а через две недели, спрятав костюмчик и прочее недалеко от могилы путешественника, был на берегах ручья, впадавшего в речку с красивым и двусмысленным названием Нота. (На карте какая-то «..ёвка»). В ту последнюю походную ночь мой костер горел неподалеку от костра одной компании, об этом я расскажу позже, а тогда ручей долго пел мне одну популярную песенку, даже разыгрывал ее в лицах:
Что-то я тебя, корова, толком не пойму-у-у,
Тара-рара, тара-рара, тарарарару-у-у...
После каждого «у-у» в ушах начинало фонить, угрожающе гудеть, я встряхивал головой, и ручей снова продолжал до очередного «у-у», и я опять тряс головой. Все было правильно, как по нотам: все, о чем думал и мечтал, все победила встреченная где-то в середине похода огромная куча кедровой шелухи и лущеных шишек; она необычно пружинила под ногами, когда я на нее забирался, самих кедров не было, я опоздал. С самого начала мне не понравилась эта развеселая песня, я слушал, лежа возле костра, слушал... Слушал. А потом начал выбивать ее ударами головы о береговую гальку. Только тогда она унялась, успокоилась, отстала от меня.
В самом начале похода (островок безопасности только набирал границы) я не смог уклониться от ненужной встречи, это был лесник ли, егерь: молодой парень в форме и при оружии, он сразу вычислил спрятанное в рюкзаке ружье. Бог сподобил меня тогда красноречием, я откровенно все ему рассказал, и он понял меня. Он отпустил меня, хотя по долгу службы не должен был этого делать. Ни в коем случае.
В первую ночь я ночевал не один, были уже сумерки, я издали почуял, догадался, что рядом жилье. В балагане их было трое, ну и как обычно:
— Ты откуда?
— Да с острова...
— С острова?! Какого черта?!
Я затянул свою песню:
— Да вот, был здесь у вас один ученый, писатель, путешественник...
— А! Да! Было да сплыло! — тут они начали свой смешной (как я теперь понимаю) спор меж собой, меня они, слава богу, оставили. Позже спор о том, что было и что есть, продолжился, то есть спорили они, я слушал их, раскрыв рот, забившись в уголок: в первый раз люди такого полета говорили при мне не с трибуны. В тот вечер мне сказали, что водка, чуть — не до горечи — добавленная в чай, бодрит. Не знаю, может, так оно и есть, ведь это были пожилые, опытные охотники. Одно мне не понравилось - это были царьки, каждый при своем маленьком царстве там,, в ихнем городе. Двое были так, ничего, люди, в общем, своего времени, третий, его повадки... Третий был знатный помоечник, я долго к нему присматривался, поздно вечером мысленно привесил к нему противогаз. Но он ему уже был не нужен.
Помоечник — человек, который не понимает, не любит или даже презирает что-либо, но пользуется им из соображений престижа или еще по каким-то неясным ему причинам. Потом он уже и понимает, и любит, и не может обойтись; получается не человек: привычка, урод, своего рода.
Когда я утром проснулся, в балагане их уже не было, остатки горячего чая стояли, предусмотрительно накрытые тряпками. Сказав им мысленно «спасибо», я пошел своей дорогой.
На следующий день... (Опять помойка играет, веселится...) На следующий день я набрел на, вроде бы, избушку. Я не буду ее описывать, нет охоты. Кто не знает, чем отличается потаенная избушка охотника от того, к чему город протянул свои щупальца, пусть спросит у любого. Издали увидел крышу, обрадовался (дурацкое слово!). Там была дорога, эта куча. Я лазил по ней, соображал: «Откуда? Откуда столько лущеных шишек?...» Мальчик. Это был сильный удар.
Дальше было веселей, я привыкал, я остановился на просторной поляне, с полфутбольного поля. Вокруг много всякого валялось, и я решил соорудить большой костер. Какие-то про смоленные шпалы сложил колодцем с себя ростом, взял доску и насилу вкатил наверх два огромных колеса: чего только не было в этой тайге! Пожара я не боялся: абсолютно не было ветра, а «поляна» была выскоблена до глины. Сначала я сидел у обыкновенного костра, а когда глубокой ночью мне стало скучно, запалил это сооружение. Был страшный треск, воздух сдвинулся и потек, не выдерживая жара, я отходил от костра все дальше и дальше, искры пуками летели вверх. Все вокруг проснулось, захрюкало, зашевелилось; я испугался, отбежал а темноту с ружьем и залег, как партизан. Потом мне стало совестно: столько народу разбудил; потом я уже был рад: таки что-то осталось в этой тайге, в этих «графских развалинах», арсеньевских, если хотите. Огонь вытягивал сооружение в полную силу. Я лежал и смотрел.
Последнюю ночь мне пришлось ночевать рядом с заготовителями элеутерококка. Это было плохое соседство. Весь вечер до поздней ночи этот сброд по одному ходил ко мне в гости. выспрашивал, «что да как», чтобы в конце задать тот вопрос, для которого они подходили: нет ли у меня чего выпить. Я был не меньше их заросший и грязный, но каждый из них хотел использовать, наверно, один шанс из тысячи: все они были с глубокого похмелья, это было видно. После отрицательного ответа они теряли ко мне интерес.
В вечер и часть ночи оттуда доносились ругань, слабые крики, а потом прилетел камень. Камень! Ручей! Только что он пел, издевался надо мной, доходчиво втолковывал мне, недоумку, что такие, как я, еще есть, но скоро не станет, не должно остаться, он не давал мне права уложиться в отведенные мне годы жизни. «Ах гады...». Пока я скидывал самодельные шлепки из пены и натягивал сапоги, пока прикидывал варианты (можно было перебазироваться со всем шмутьем в одну минуту), вокруг упало еще несколько камней, и я понял, что вариант может быть только один. С каждым прилетавшим камнем во мне вскипала злость, злоба, все те дни она исподволь копилась во мне. («Это такие, как они, убили святого охотника, они во всем виноваты» —так думал я тогда). Когда я обулся, то был уже в том состоянии, когда беспощадная победа или наоборот — одно и то же. Набив карманы патронами, я взял ружье и нож и по кривой пошел к ним. Метров за пятьдесят спрятал ружье в приметном месте, постоял чуть, чтобы глаза привыкли к темноте. Идя к костру и стараясь не глядеть на него, свистнул, один из них поднялся и пошел мне навстречу. Мы пост немного друг против друга, опустив голову, я смотрел ему в ноги, как школьник, чувствовал, как он с любопытством оглядывает меня. (Как школьник. Может, он так и думал? Зря). И он сказал:
— Слушай, парень, ты извини, у него на прошлой неделе сын разбился. На мотоцикле.
До меня доходило потихоньку, я начал подымать голову. Наконец, дошло:
— Да?! Сколько еще нужно покойников?!
— Мы ему скажем, — он внимательно посмотрел мне в глаза, кивнул в подтверждение и пошел к своим.
И пошел к своим, а я остался, стоял, смотрел на них, пока оттуда не донеслось:
— .. .чаю?
Тогда я развернулся и пошел к себе. Это было отвратительное путешествие!
В ту ночь от них подошел последний гость. Он уже ничего не спрашивал, просто подошел, стал смотреть в огонь. На следующую ночь в том доме я узнал его историю, она была проста. Где-то там, на западе, он «со товарищи» поставил «на уши» магазин, отсидел срок здесь и вот подался в тайгу, чтобы накопить денег на дорогу. В городе деньги в кармане не удерживались. У меня уже было налито. Прислушавшись — там уже все спали, я протянул ему кружку, он не увидел, пришлось толкнуть его в плечо. Повернулся... Невозможно передать, как измени лось его до этого пустое лицо.
— Что это? — шепотом спросил он, суя под кружку всю пятерню.
Я ответил, себе налил в чашку. Мы чокнулись, как самые близкие друзья, как братья. Пить он, однако, сразу не стал, слишком торжественный был момент, я один выхлебал из неудобной чашки, налил еще, не забыв доплеснуть и ему. Наконец, он поднял кружку, я — свою пиалу, и мы выпили. Из всего, что он говорил, помню только про искры.
— Вот, ты посмотри на искры от костра, как какая из них летит, как она ведет себя перед тем, как погаснуть, что делает. Одна прямо вверх, свечой высоко — и нет ее; другая вверх, а потом вниз, снова вверх., колесом идет — и гаснет; многие вьются как змея, другие как в судороге в конце бьются. Есть — только из костра — и гаснут, это дети наши, так бывает, эх...
Он замолчал. Я налил. Смеясь, мы начали выбирать наши смерти. Во фляжке булькала волшебная жидкость, я разливал и недолго ждал, пока какая-нибудь не взлетит выше всех:
— Твоя! — и он не отказывался.
— А вот твоя! — я мы справляли по ней поминки. Вдруг он протянул руку в сторону: — Смотри!
За ближним кустом садилась в траву искорка, видно, она как-то выбилась из теплого потока и садилась на землю еще яркая, полная сил.
— Видел?! — он повернулся ко мне. — Она не погасла. Вот и люди такие есть.
Это было уже слишком.
— Не гаснут?
— Нет.
— Ну пойдем, посмотрим, — я засмеялся.
— Э-э... — протянул он, слабо улыбаясь.
Помолчали, потом он заговорил о другом. Дождавшись, когда поток его красноречия начал иссякать, я приказал ему идти спать, долго смотрел на светлячков, вылетающих из костра, по том коротко заснул и сквозь сон услышал чей-то торопливый разговор. В ту ночь котелок окончательно разоблачил свой неуживчивый характер. «Слушай, — обращался он к кружке (я нехотя переводил), — когда наш хозяин будет пить чай?! Я уже замучился кипеть!» Кружка выразительно молчала, я с безразличием наблюдал за ними, моими вассалами. Снял с огня котелок.
Утром я поднялся пораньше. У соседнего костра вся компания лежала рядком под общим одеялом, человек восемь. Снег запорошил примитивный шалаш.
Последнюю ночь перед городом я ночевал в поселке, у знакомых этого бича. Это был тот самый дом «на семи ветрах... всеми окнами обращен в овраг». Их бляди, водка... Сколько кануло...
Поток
В городе дым. «Когда постранствуешь, воротишься домой», как-то в одном восхитительном и довольно автономном походе по хвосту Союза, по средней его части, но — сдыхая под неимоверным весом рюкзаков (было много ворчанья), один парень из клуба сказал вскользь: «Природу люблю, людей не люблю».., что за парень... надо познакомиться поближе. ветра совсем нет... в городе сейчас, если ветра нет, все в дыму, с пятачка хорошо видно... нисколько не жалко... нет, жалко: деревья... нет, давай-ка прикинем, больше всего жалко бездомных детей, кошек и собак, потом деревья... взрослых не жалко нисколько... когда они выбираются за город, им становится дурно от свежего воздуха, и они курят, пьют без меры, жгут сооружения, делают все, чтобы им было хорошо... меньше всего жалко Депутата и Первого, на то они... (Вспоминаю про «людей в противогазах», морщусь) у некоторых даже руль с правой стороны... машина дороже жены и детей, дороже всего... настричь со зверя шерсти, насосать соку, все обменять на машину с заморской помойки... что это вцепился в правый руль, а сам давно уже «левый». мы, конечно, должны откалывать куски от этой глыбы... до известных пределов... мы дойдем до того, что уже ничего нельзя будет отколоть, тогда надо будет прекратить эту конкретную работу... способов много разных... «не мытьем, так катаньем»... еще надо не забывать: равнодушные тоже нужны... в этом мире все нужно, больше или меньше. биодомов там нет, ни одного... что не прохимичено, не пронитрачено... во всем, больше или меньше... хрустишь капусткой, думаешь: витамины... а от них, как сказал тот знаменитый поэт, от них у людей пониженное, подавленное настроение... он тогда так покачал головой... сразу стало ясно, что хоть он сейчас и питается, наверно, по-другому, но за всю жизнь, не подозревая, съел несколько килограммов отличных, самых чистых нитратов, и они у него сейчас в костях, в мозгах. и это на всю оставшуюся жизнь. хорошо, что я не знаю его стихов. приволакивает человек домой какую-нибудь репу или дыню, сжирает ее всю, потому что ест дыни раз в году... походил, побегал по комнатам и — всем привет: головой в окошко с пятого этажа... или терпит до утра, идет на работу и, в общем, неплохому начальнику откусывает нос.., суд, экспертиза... дыня виновата... перестройки объелся... концов не найдут — срок будет. 40 пдк свинца в прозрачной горной речке, я знаю ее с детства... что это... лизапролбутан, что это такое... что такое: метилмеркаптан... что за мысли у меня в голове, что было в том шашлыке, в супе, чем посыпают грузинский чай, что я ел сегодня (На дереве висит хвост рябого, остальное я съел) ...и ты пронитраченный... (Снимаю хвост с дерева и закидываю в яму. Всплеск — тишина)... не шелохнет, не плеснет. а ведь стоишь, сукин сын, знаю я... вот поставил бы на ночь, как все порядочные люди делают, спиннинг в клеточку, посаженная вслепую ячея на девяносто — повеселился бы ты у меня со своей рябухой, да зачем мне тебя, изобрести бы что-нибудь вроде морды на карася... как с катамараном, до всякой чепухи своей головой доходить надо, а ведь давно уже где-то есть и используется. да, чтобы целый был, живой и невредимый... а я: блесной, тройником... жалостливый становишься к старости; скоро вообще, наверно, на мелочь перейду, ее как-то не так жалко вот тогда и подружиться можно, через дырочки в морде мелочью его кормить, приручать к себе... к шнапсу можно приучить: не все же одну воду через жабры гонять... только вышел на речку, плеснул чуть: тут, алкоголик. построить бы что-нибудь типа хутора, прямо здесь, у ямы (Начинаю громоздить проекты, планы, но быстро обрываю себя), привычек только много — валюты нет совсем. Хухо Перри... был такой человек: Перри, он лишил невинности целое государство... вина его проблематична, действовал он по приказу... к тому же государство, в основном, обрадовалось... пора ему уже было, тому государству... / Коммодор Перри. Исполняя приказ конгресса США, в 1855г. "открыл" Японию. /
как сейчас этому, впрочем да, хорошо, что я не знаю его стихов, мне своей прозы довольно... кому сейчас нужна «голая, беспощадная» правда... последние. два-три года лишь горстке сумасшедших... вот зачем мне, например, знать: на моих колонках написано 40—20000 Гц, а когда я ставлю на вертушку «фирму» «Мелодия»... ну зачем я должен это знать и тем более думать об этом... зачем я должен знать, почему моего еще не старого соседа вынесли на днях вперед ногами, зачем мне нужно знать, что пишут в газетах, что пишут бывшие телогреечники... я не хочу их читать, но они думают, что их правда пойдет мне на пользу, пишут, пишут, сколько же их, но я хочу жить, жить, я не хочу знать их кровавую правду, пошли они все к черту (Встаю, хожу. Ложусь)... хлеба и зрелищ... вино, женщины и песня... секс, наркотики и рок-н-ролл. в клубе один парень говорит: «Никого не слушай, живи своим умом»... но он городской.. индеец сказал: «Когда ты читаешь книгу, в твою голову лезут мысли человека, которого ты даже не знаешь»... книга — это тот самый друг. если бы я чувствовал, как местный, и знал столько, сколько знает тот сотрудник музея, я бы написал толстую, веселую, интересную книжку; в ней было бы много неправды и ни одной мысли... и счастливый конец. нет, конца бы не было... я бы постарался, сильно постарался, чтобы конца вроде как бы и не было бы... и уж, конечно, телогрейки там и духу бы не было. греет, сука... жаба. кто там шурудит... костер почти потух, островка почти нет (Подкидываю дрова).. как он в тот раз не наступил на меня, удивительно, вовремя я тогда проснулся. кто там шурудит на соседней поляне, не зеленые ли это человечки... так нагазетиться перед походом. такая правда... она не создает лишь разрушает. а может, многим людям с цветком давно пора на помойку. есть помоложе, есть люди вообще покрепче... у многих из них растут неравнодушные дети. было одно племя... не на острове... а может, на острове такое бывало: когда они встречали человека, который говорил правду, то они говорили друг другу: «Этот человек очень мудр, ему угодно беседовать с богами», — брали веревку и вешали его... что за мысли у меня в голове, что я съел (Не выдерживаю, вылезаю из спальника, тянусь за чаем, на глаза попадается фляжка. С ужасом соображаю, что хлещу водку прямо из горлышка, захлебываюсь на третьем глотке, кормлю ею костер)... лейся, сука, быстрее, пока я не нажрался. до беды. я, кажется, болен. но я постараюсь не сломаться, у винно-водочных много таких... жизнь, какая-никакая, будут новые друзья, женщины... «Старался Екклесиастъ приискивать изящныя изречения и слова истины написаны имъ верно»... повесили бы они его или нет.. у того мальчика была девочка, всего дня три они сидели на лавочке .. по вечерам... они говорили о том, о чем говорят дети... уже не дети... потом подошел этот взрослый парень, посмеялся... больше они не встречались... с одной стороны, хорошо: ведь эти двое жили в городе, им надо было привыкать. «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи и дети. это было в период знакомства с классиком... мальчик любил Сокола, но ощущал себя Ужом ... наверно, многие из класса, кому нравился Буревестник, потом немножко рехнулись. рок, он будет жить долго, очень долго, но, несомненно, умрет... хорошо, что я умру раньше...
будет нечто, то, что так же будет похоже на «Удовлетворение», как оно на «Аппассионату»... может, оно уже есть, а я не знаю... навсегда останется только тот нескончаемый тысячелетний завод, что был всегда и будет всегда. будет ли. опять кто-нибудь скажет: «Изумительная, нечеловеческая музыка!», напишет бессмертные лозунги... неизвестно, что тогда будет говорят, крысы хорошо живут и размножаются при радиации. тогда им поставили его, то есть статую, поставили на площади, к вокзалу, к людям задом, к ним передом, чтобы он следил за ними... у него плохо получалось: ведь это была всего лишь статуя... со многим они могли справиться тогда, только не с роком. что было в городе тогда самым настоящим, самым-самым... Только рок, без границ и расстояний, самая мощная контрабанда... это он, его завод, раскрутил нас, кого в подвалы, кого куда.. мальчишку он просто вышвырнул из города, потом он в него вернулся, опять убежал... так продолжалось долго, он привык. но что-то сберёг в себе... в городе рок мог сравнить только с мо рем... тому року, что кормит меня в городе, здесь, конечно, не место... чужой язык, чужая музыка... здесь только русский, то есть родной, язык, живой голос, даже гитара сейчас лишняя. в роке есть всё: печаль, радость... есть то, о чем не скажешь. рок — это борьба... в некоторых песнях Хрипуна очень, очень много рока, самой тяжелой пробы... смешно: всего лишь слова... и хрип... подряд больше двух его песен я выхрипеть не могу. (Осматриваюсь) ... как мало осталось действующих лиц... самый шустрый, живой — это мой костер... луна сильнее... и мертвее... я... нет, я лишь присутствую... ни реки, ни леса... куст, под которым лежу... спящий куст... (Высвечиваю фонариком катамаран. Он уютно уткнулся в берег и тоже спит, в пожарный цвет густо въелся белый иней. Тушу фонарь) все-таки я немножко обжил это место. где-то ты сейчас, моя красотка... не знаешь ты, кто сейчас мается под кустом... я даже не знаю, как тебя зовут, но Вы вчетвером должны знать, что кто-то сейчас думает, сильно думает и надеется на вас... может, вы сделаете ту веселую жизнь, там будет много правды, хороших мыслей и дел (Тем двоим я отпускаю волосы, втыкаю в них по орланьему перу, придаю лицам свирепое выражение. Бронзовые профили зримо парят надо мной в лунном свете)... впечатляет, не то что в поезде... как там дай, бог памяти: «Этими ножами мои дедушки вспарывали животы твоим дедушкам»... да, впечатляет, особенно здесь, под кустом. если бы можно было избавиться от привычек и оседлать машину времени, я жил бы в прошлом, а на экскурсии бы ездил в будущее. раз в году... дней на десять... вообще бы нихрена не ездил. как я засмеялся... там... на помойке. камень уже давно укладывается во мне, там он не лег полностью... до поры до времени. смех — сильный индикатор... человек без сердца всегда может смеяться красиво, беззаботно... человек, у которого на сердце камень, так смеяться не может, он так и звучит: как из-под камня,.. это странные звуки, их сторонятся люди, но некоторые стараются лечить... вылечить может только человек, человек человека лечит... в клубе есть две подруги: у одной как колокольчик, другая та самая... лечит ли она ее... любит Лермонтова. любит поэта, а растормошишь — смеется, как колокольчик. мысль струится как змея, целиком не ухватишь... об этом обязательно должно где-то быть. почитать бы, сравнить... стал бы я читать. человеколюб — всем ясно; оленелюб — смешно... когда зверь изредка трясет пораженной стригущим лишаем шкурой, их домики, в которые они сами от жадности не доложили цемента, рассыпаются... всепланетное горе, жалко. «Природу люблю, людей не люблю»... что за парень. где то существуют, наверно, объединения людей, которые так думают... «фашисты»... где-то наверняка на эту тему, на противопоставление, наработаны целые теории... я и парень идем к этому стихийно, без всяких теорий... «Когда постранствуешь, воротишься домой...» ...хорошенькое дело: был турист, стал — «фашист»... выкормился.. нанитратился. когда он взял лишай за горло, он сказал: «В этой стране только пятьдесят человек поняли марксизм, и то неправильно»... большой был шутник... не жалко, впрочем... только зверя... странно: и зверя уже не жалко... никого, ничего. об этом нельзя много думать. почему я не сплю... кто мне дал такую большую голову, чтобы я не спал... я не хочу. его достойный ученик... он, конечно, сомневался, но в конце концов думал, что он самый великий, величайший благодетель для всего живущего... это уже потом, когда черт забрал его... кровоизлияние в мозг, смерть... он не. боялся ее... какая великая жизнь, сколько побед... только один человек может стать еще более великим, он скажет: «О Аллах» или даже: «О Олень». трудно сказать, что он скажет, когда нажмет кнопку... крысы плюс радиация... что за монстры будут жить через миллионы лет после этого, будут ли они лучше нынешних... Екклесиаст не устарел. говорят, корень жизни... этот смешной желтый человечек... когда наступают для него неблагоприятные условия... наступит на него кто-нибудь или еще что — перестает расти... такой корень называется спящий... весной он не выпускает свои надземные части тела, и так может продолжаться много лет... мне иногда кажется, что он не то что не болеет — нет, болеет, конечно, но он смеется там в земле себе потихоньку, сквозь боль, ну, как может... и ждет... там в земле не только корень, там много всякого.., там зарыта собака бледная.. я... корню не скучно... инвалиды.., и ждет... ждет. я, кажется,.. засыпаю. Дарби Макгроу, Дарби Макгроу, Дарби Макгроу, Дарби Макгроу... Дарби, подай мне рому... какой ты придурок, пьяница, согласен... Толя пьяница. телогрейка сползла, Солженицын... Лорен Айзли, зря: «не люди", люди..
— ...
Дорога обратно
Утро. Открываю глаза. Голые черные ветки на фоне холодного белого неба, я оглядываюсь. Вокруг много, очень много свежего воздуха, все вокруг заморожено, черные угли костра влажно испаряют иней. «О-о-о, злая, сто вторая...» Нет сил выбраться из теплого спальника, на нем сверху лежит телогрейка, мне надо будет ее надеть, предстоит что-то вроде второго рождения. Вихляюсь всем телом: «Годен, вылет должен пройти успешно...» Не вылезая из мешка, кое-как надеваю сапоги, предусмотрительно положенные в него с вечера. «Готово, вперед, бледнолицый... Так, так, сейчас, сейчас...».
— Хей-й, я тебя!.. а-а, телогреечка, родная, что же ты такая дубовая!.. — начинается бег по пересеченной местности, — ух, ух, — всевозможные махания, приседания — до тех пор, пока в эту кольчугу не переходит часть моего тепла, она начинает греть меня, равновесие восстановлено. «Жизнь прекрасна...» Костерчик, костерчик, я тебе все отдам... Подожженный клок просаленной бумаги исправно жует сухие веточки, я сгибаюсь буквой «Г», как крылья, распахиваю телогрейку над ненадежным пламенем, ловлю теплый поток. «Первые сто двадцать секунд, полет нормальный...» Слишком толстые сучья разгораются нехотя.
Тесть говорил туристу: хочешь узнать, что такое война — выйди зимой в поле, вырой окоп и сиди в нем неделю без горячего, без костра, без всего... «Не сидел столько, не доводилось... на медведя с лопатой пойдешь...» Костер уже не горит, тлеет, я наклоняюсь как можно ближе, делаю губы трубочкой, вдуваю в него кислород. «Ну, что же ты, ну... взвейтесь кострами, синие, голубые... всех вас...» Но вот он стал вполне самостоятельным, пламя по пояс, около него уже можно посидеть, погреться. «Жизнь прекрасна». Закипает вода, на скорую руку жарится шашлык из сала, едва дожидаюсь, покуда чаинки осядут на дно котелка. Глоток, еще... «Жизнь прекрасна, что ни говори! Никого не слушай, парень, живи своим цветком».
Иду к катамарану. Капрон у него затвердел, не гнется; ради эксперимента сажусь и гребу туда-сюда по яме. «Держат шарики... значит, можно и в заморозки...» Выношу на берег и вешаю на дерево, приближается неприятный момент. В эту ночь я решил прервать свой поход. На этой реке... с ее петлями... за оставшиеся четыре дня я вряд ли доберусь до жилья. Это, конечно, только часть айсберга, но я уже ни о чем больше думать не буду. Поворачиваюсь к катамарану: Ну что, «Чепуховина»... Я должен поблагодарить тебя за службу и сказать тебе, что ты годишься для автономок, в самых глухих местах. И мы еще вернемся с тобой сюда. До лучших дней.
Тыкаю в шарики иголкой через капрон, упругое тело провисает на раме, я отворачиваюсь... Очень скоро пакую просохшие чехлы в рюкзак. Быстрее, впереди новые, неизвестные места, и я иду домой. Продираюсь через кусты, небесный костер ласково греет левую щеку, вхожу в старый, просторный лес. Здесь великолепный обзор, я бесшумно ступаю по коврам из рыжих хвоинок, поднимаю голову в поисках медвежьих задиров, их ч го-то не видно. К сожалению, лес скоро кончается, и я вхожу в высокую траву. Уже отвык... Но вот кончается и трава, я с радостью выхожу на простор мари. Стена леса остается за спиной, на запад километра три просторной равнины с редкими деревьями, я бодро обхожу большие окна торфяной воды. «Смотри-ка, сов сем «местным» стал...» Но вот марь становится все более топкой, останавливаюсь и вглядываюсь вдаль: там, кажется, повыше, посуше... «Надо как-то обойти это место...». Медленно перевожу взгляд на юг и, недолго думая, иду прямо на солнце вдоль леса. Домой идти всегда легче, где бы ты ни был. Прямо по курсу замечаю трех оленей, затем еще одного, маленького. Спокойно пасутся, не видя меня, до них метров триста. Не отрывая от них глаз, продолжаю идти в ту сторону, останавливаясь каждый раз, когда кто-нибудь из них подымает голову. Вот топь уже пройдена, можно поворачивать направо, но я останавливаюсь и с завистью смотрю в сторону оленей: «Эх, рюкзак бы вам всем на холку!» Как я всегда в походах завидую всему этому зверью, особенно медведю: спальник на нем, ножи-топоры — при нем, не желудок — целый комбинат в брюхе. И хозяин. «Эх, все при нем, а я без этого горба цивилизации здесь ни шагу; какой только чепухи не придумаешь, все одно: полтора-два пуда — волокешь».. — И я еще раз подкидываю рюкзак, еще раз оцениваю его вес: «Сколько же у меня там самых необходимых привычек? Надо будет подсчитать дома, просеять их еще раз». Тут я неожиданно для себя запрокидываю голову, жалобно тяну в пустое небо: — Тя-а-ажких ошибок гру-у-уз... Смеюсь: я, кажется, влип в эту песню, это плохо...
Олень-рогач, две его подруги и теленок спокойно пасутся метрах в ста от меня, и мне кажется, что они что-то слишком уж вольно себя здесь чувствуют, просто игнорируют все вокруг. Их стоит за это проучить. Ищу место посуше, укладываю рюкзак и начинаю скрадывать четверку. Вот они один за другим подымают головы, смотрят в мою сторону, мне даже кажется, что я вижу, как они подслеповато щурятся, не могут понять, что за странное дерево с одним длинным сучком оказалось с ними рядом, куцые хвостики становятся торчком. Пора. Плавным движением подымаю стволы, упираюсь мушкой самцу под лопатку: «Пих-пах, падай, рогатый». Закидываю ружье и спокойно иду к ним. Табунок разом срывается с места к не очень быстро бежит от меня. Останавливаюсь и с сожалением провожаю их взглядом. «В следующий раз я приеду сюда с пластиковыми пулями, придумаю что-нибудь, можете не сомневаться, — обращаюсь я к семейке, — расстреляю всех к чертям пробками от шампанского!» Вдруг они круто поворачивают и бегут на меня, чуть уклоняясь вправо. «Это еще что такое?» — удивляюсь я, потом догадываюсь. Слева густой лес. а прямо, наверно, река опять завала очередную петлю, они хотят прорваться в открытое место Сжимая в руках ружье, что есть силы бегу им навстречу... они все сильнее забирают вправо. Бросаюсь на перехват, и хотя они бегут раза в три быстрее, расстояние между нами сокращается. Где-то перед невидимой точкой пересечения запинаюсь за кочку, падаю и лежу, не пытаясь подняться. Вот это класс!— огромными прыжками олени прорываются на простор мари. Все было беззвучно, как на картине, и все вокруг — редкий лес, травы, даже сам ветер вдруг омертвели, перестали существовать, все их жизни вобрали в себя эти сильные, прекрасные животные; сама жизнь — ее не остановить! — летела передо мной. Теленок отстает от родителей, я спохватываюсь и, сидя, от бедра стреляю ему вслед, стараясь угадать траекторию: будет совсем неплохо, если крупная дробь хлестнет его на излете по молодым бокам по ушам. Так иногда в городе, где-нибудь — в подъезде, если никто не видит, несильно пнешь ногой ласковую кошку: бойся людей, доверчивое животное! Много, ой много вас перевешали мои друзья-подвальщики... Вся кавалькада уносится куда-то на юго-запад, желто-белые пятна теряются в дальнем лесу, и все вокруг снова оживает, дружелюбное солнце освещает корявые старые деревья, легкий ветер вновь расчесывает травы, обмывает мое потное лицо. Я встаю, потягиваюсь. Вперед, домой! Поворачиваюсь в сторону оставленного рюкзака и краем глаза замечаю какую-то черную полосу. «Что за новость? Куда это я прибежал?» Подхожу ближе. Черный ствол дерева утонул почти по колено в красноватой воле, рядом еще... Какая-то старая дорога, гать, прямая, как стрела, разрезает марь на две части, далеко впереди упирается в какой-то невысокий бугор. Достаю компас. «285 градусов, почти чистый запад... Мне как раз в ту сторону». Сходив за рюкзаком, возвращаюсь и иду рядом. «Что за гать, куда она ведет?.. Явно очень давно по ней никто ездит, не ходит. Куда же ты приведешь меня, старая дорога, опять на какую-нибудь помойку?» Местами хорошо сохранившиеся стволы выступают из воды, и я иду прямо по ним. «Сколько должно пройти времени, чтобы гать из лиственницы приобрела такой вид? Почти на запад... А может, чистый запад? Какая магнитная поправка в этом районе? Ничего ее знаю...» Через равные промежутки с левой стороны растут березки, явно посаженные кем-то. «Как вешки... Что-то они слишком уж маленькие... На какую высоту вырастает в этих местах береза? Ничего не знаю, ничему не обучен.. Можно, конечно, срубить, посчитать по годовым кольцам. Но зачем сразу рубить?..».
Зона
Постепенно эти мысли оставили меня, впереди был бугор, а дальше ничего не было видно. Но вот марь заканчивается, заканчивается гать, я забыл про нее, приятно идти чуть вверх по твердой земле, но что это: сквозь кусты и деревья я вижу остов какого-то здания, старый, блеклый, словно замаскировавшийся под неяркие тона растительности. Брошенный поселок? Оставляю рюкзак и с одним ружьем иду туда. Грубые, рубленные топором брусья, они выбелены солнцем и дождями, как старые кости на морском берегу, засыпанные отвалившейся штукатуркой остатки печи из красного кирпича, крыша из подогнанных друг к другу тонких стволов лиственниц, крытых отколотыми топором деревянными дощечками. Функции остальных построек, остатки которых я осматриваю, приводят меня в недоумение, они сделаны явно не для людей, мало, что ли, я видел брошенных поселков... Вот огромная, круглая, сделанная на конус крыша легла на подломившиеся столбы, под ее края не заглянешь, не посмотришь, что было внутри. Перед сооружением, чем-то напоминающим учебную катапульту, я стою особенно долго. «Что за... черт?! Куда попал я?». По каким-то за росшим ямам медленно подымаюсь все выше по склону, подальше, и кругом сереет еще что-то, все вокруг порядочно заросло, но сейчас уже видно, что поселок был не маленький. Вот и вершина, я вижу свою дорогу дальше — марь, кругом сплошная марь. И тут меня осеняет, я вспоминаю: «Да это же зона! Зона! Как я не догадался раньше! Ну кому взбредет в голову жить здесь добровольно, среди болот, здесь и колодца не вырыть!». Я вспомнил кусок старой карты, не этого района; не названия -— цифры, означавшие, что там жили люди, были разбросаны в самых неожиданных местах. Конечно, зона, и больше ничего не может быть. Оглядываю с вершины ясные дали. Вот так и жили они, посреди равнины, на сухом бугорке... Не эти ли кирпичи укладывала рука актрисы, с огрубевшей кожей, с траурной каймой под ногтями, но все еще изящная, рука, оттолкнувшая насильную любовь и за это отторгнутая от головок детей, от мужа? Пройдет совсем немного времени, и глуховатый голос с приятным акцентом скажет в кругу на все готовых людей: «Ничего, мы найдем ему другую жену». И разлетится эта фраза по всему миру. А может, здесь держали мужчин, и поэт, как и я, любовался стылым миром вечной равнины? Он был совсем еще не стар, но душа его и тело были уже неизлечимо уколоты жизнью. В молодости, да и в зрелые годы он был необычайно влюбчив, как и положено поэту, но об этом нам мало дано знать, а вот отважен он был по-настоящему и поэтому он познал равнину. Любовался ли он ею? Ну хоть иногда?! А может. здесь сидел мой друг, но ведь это такая проза: всего-то пять лет, к тому же он был уголовник. Его пригнали сюда из подвала. Уже ни на что не глядя, спускаюсь вниз за рюкзаком, случайно вижу крученую нить проводов на серой штукатурке. Мгновенная гримаса искажает лицо: «Электрификация... даже здесь... Какая была власть?..» Отдираю на память зеленую фишку изолятора. Не любовались они здесь ничем, по ночам выла собака Баскервилей. Помню, спускаясь к болотам, уходя на запад, я хотел выстрелить, салют сделать, засадить в небеса свинца кусок, но вовремя одумался, понимал уже что-то: вынул пулю из ствола и просто щелкнул пустым курком. И зря. «Звук осторожный и глухой»1 не нуждался даже в таком подтверждении. Даже один на один.
Проходит еще несколько часов, перестук колес, тонкая, еле видная змейка вагонов приветствует путешественника, я выбираюсь на насыпь, иду по ней на желанный юг, но при каждом встречном составе не выдерживаю даже взгляда машинистов — отворачиваюсь. Вот приближается людный дизель, два-три спаренных вагона из белого металла. Пришло время, о котором .мечтал он, и вот, словно сказочный дворец из четвертого сна Веры Павловны, поезд катит ко мне по... выпуклостям! Натянув лыжную шапочку поглубже, подняв ворот телогрейки, сажусь спиной к вагонам, но это не спасает меня от пронизывающих насквозь любопытных взглядов. «Добраться бы к ночи до станции...».
О.Мандельштам
Станция («файбл»)
За плавным правым поворотом открывается длинная прямая, в конце бесконечной лестницы шпал справа видны какие-то строения. Такой же глухой полустанок, с той только разницей, что здесь продают билеты. Отдохнув и замерзнув в безлюдном зале ожидания, я оставляю рюкзак и от нечего делать иду прогуляться, до поезда еще несколько часов. Много уже езжено по этой дороге, много смотрено из окон, но это совсем не то, что грустным ходить по путям туда-обратно, зябко кутаться в телогрейку от холодного уже ветра. И не только от ветра. Еще эта станция отличается от той тем, что здесь занимаются отгрузкой леса, в тупике стоят две фермы, под ними почти полностью загруженный вагон с аккуратно пронумерованными бревнами, днем и ночью здесь не стихают вой и треск механизмов, возгласы людей. Вагоны готовятся к отправке на южный остров. «...И почему не нужно золото ему, когда простой продукт имеет». Я иду, морщусь, оглядываю все вокруг: как не повезло! Если бы я знал — никогда бы сюда не пришел, не этим я хотел закончить путешествие. Всюду навалены, утоплены в грязь с виду вроде нормальные стволы деревьев, но это — отходы, они не пойдут уже никому на пользу. Мало я во всем этом разбираюсь, нутром только чувствую, что здесь что-то не так. Отвоевали и.. продали! Комми (рашен?) бизнес: за валюту—мать родную. Так что: комми? Или все-таки рашен? Самое главное: никто ничего не скрывает; здесь, на этой станции, все так, как и где-то на лесосеке, за десятки километров отсюда, все привыкли, ездят, смотрят. Ох, фальшивые, пипочники, помоечники, кнопочники... Иду дальше. Вот у насыпи стоит молоденькая лиственница. Кого она мне напоминает? Да, это она, моя красотка, девушка из поезда. Я вспомнил строчку из книги ее народа: «Сок лиственницы коснулся земли — появился первый человек». / Владимир Санги, нивхский писатель /
...Лиственница, Прародительница... От чего родился я? От чего родились люди без роду, без племени? — и я смотрю в сторону тщедушного леса, над которым возвышаются две фермы, похожие на эшафоты. Почему ж не три? Вот в петле стального троса под вой и улюлюканье электромоторов из-за верхушек леса выплывает деревянный обрубок. Рука в рукавице невидимого мной человека тычет в него стальной пикой, укладывает на невидимый мне вагон. Я закрываю глаза, трясу головой: «Фальшь, привычка. отступи, уйди из головы хоть на время, дай открыть глаза! Как все это можно назвать? Бесхозяйственность? Помойка?» Открываю глаза: «Нет, все вокруг, это, безусловно, кладбище. Кладбище, где тела даже не погребены. Это освященный ритуальными лозунгами безжалостный и грязный расстрел. Без всякой битвы, Под вой электромоторов».
Можно выйти голым на мороз, тоже, наверно, хорошо. Этот человек делает это так: остатки жидкости поровну выливаются в два—три стакана, прикуриваются две папиросы. Человек крадучись подходит к вертушке. Пока динамики шумят впустую, надо успеть выпить из одного стакана и сделать глубокую затяжку: — Ну, давай.
Дип Перпл. «Файбл».
Потом он гуляет, делает все, что рекомендуют врачи в таких случаях, уже в постели читает Проповедника. На одной без конца перечитываемой строчке зубы разжимаются, человек засыпает...
Ну почему, за что мне такая кара?! Ну зачем я сюда приехал?! Ведь я турист, я приехал за удовольствием!
— За удовольствием я сюда приехал!
Нет ответа, за лесом вой, я ГУЛЯЮ. Здесь не гулять, здесь лететь на космическом корабле, свистеть за зашторенными окнами видеосалона! Чур меня, проклятая станция! — и я быстрыми шагами иду обратно, замираю у батареи в зале ожидания. Греет она меня? Нет? Здесь я? Нет меня? Нет меня.
Поезд обратно («спать!»)
И когда поздно вечером придет жизнь, придет поезд, наполненный теплом, светом, тогда я буду с необыкновенной энергией перетаскивать из вагона в вагон тяжелый рюкзак, насилу говорить что-нибудь веселое проводнице, пока она будет вертеть в руках мой билет. Быстрее, желанный сон ждет меня. Открываю купе, нащупываю, включаю свет, два женских лица испуганно смотрят из темноты нижних полок. «От меня, наверно, сильно тянет дымом, ну ничего, я быстро». Не давая себе ни минуты передышки, стелю постель, иду в туалет, запрыгиваю на верхнюю полку, заботливо подтыкаю одеяло: ничто, ни одна мелочь не должна быть упущена, ничто не должно меня беспокоить. Наконец все готово, я с наслаждением вытягиваю ноги. «О чистые прохладные простыни, как можно проклинать все это...» Ступни куда-то упираются. «Проклятая японщина, подлиньше бы..». Наконец, всовываю ноги в какую-то шхеру, все. Все, не больше ничего не надо. «Остановись, мгновенье, ты прекрасно..» Немножко стыдно: это, наверно, самый счастливый момент за все путешествие. После всего и вот: — на вагонной полке... Но ничего, все- равно... Завтра будет солнце, день, его надо будет куда-то девать... Если бы можно было не просыпаться! «Не тем холодным сном...», нет, «но чтоб в груди дремали жизни силы, чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь...». Как хорошо, как верно сказано, корню обязательно понравилось бы! Мальчик гениальный... Расслабленное, уставшее тело разделяется на мельчайшие клеточки, и в каждой что-то шевелится, буравит, это, наверно, душа моя готовится в ночной полет, ночной полет... Как быстро стучит под вагоном. На юг, на юг... Если бы он так быстро шел без остановок всю ночь, то где бы я был к утру? Наверно, на южном острове, там двадцать первый век, там все века переплелись. Там невысокие люди одной рукой играют на компьютере. а всем телом кланяются гостю, улыбаются, не забывают обычаев предков, не за-бы-ва-ют.., Я засыпаю. Сонная, бездумная, остановись...
Сон
И сначала будут только пятна и вспышки, звезды на черном полотнище бесконечного занавеса; спи, друг мой, но знай: это только антракт, спектакль не окончен еще. Опять голубое небо, равнина и река, солнце, опять жаркое солнце. Путешествие продолжается! Лес и олени, и бесконечные повороты черной реки, а вот и я сам на ярком оранжевом катамаране. Но что это, что за дерево торчит у меня с левой стороны груди? Да ведь это цветок — я узнаю его по желтому бутону! Но как он вырос! Это не стебель — настоящее дерево, и как груба кора на нем, она клочьями висит на израненном толстом стволе, его не обхватить пальцами. И только бутон, нежная желтая копна огромных лепестков, говорит мне, что это мой цветок, мой цветок... Катамаран кренится, словно раскрашенный осенний листок беспорядочно тычется то в один, то в другой берег, безвольно кружится в уловах. Он неуправляем, у меня хватает сил только крепко держать ствол обеими руками. Я вижу, как мои губы на обращенном к бутону лице беззвучно шевелятся, я, кажется, что-то говорю ему, пытаюсь договориться. Но ведь это бесполезно, бесполезно говорить цветку, как я давно это знаю! Вдруг злая улыбка искажает мое лицо, я, кажется, что-то придумал, и вот же ночь, ни рюкзака, ни катамарана, цветок несет меня невысоко по таинственным поворотам реки. Уже не солнечный — лунный свет преломляется в сотнях лежащих бутылок, от бутона отделяется лепесток и летит, ложится посреди поляны возле памятника. Равнина, бревенчатая гать, я лечу в распахнутой телогрейке как в детстве на «гигантских шагах», на мгновения лишь касаясь старой дороги, наклоненный ствол направлен к сухому бугорку вдали, весь залитый мерцающими огоньками. Снова и снова кружу по территории бывшей зоны, дрожь проходит по цветку, он на глазах вянет, огромные лепестки устилают белесые развалины, но он еще крепко держится в груди, и я лечу дальше, по шпалам к приветливым огонькам станции. Кладбище. Подлетаю к нагромождению бревен, и тут же мертвый ствол выворачивается из груди, с гулом, как па лесоповале, рушится на мертвые тела. Свободен! В ужасе прижимаю к сердцу руки, теряю равновесие и качусь с насыпи в траву, в заросли, камень задвигает дыру в груди.
Очищение («до меня дошли слухи»)
Широко открываю глаза и резким движением переворачиваюсь на живот, из груди рвется хрип — это рок накинул на горло аркан. Не ослабляя потяг ни на мгновение, он выводит меня из теплой конуры купе, я успеваю надеть брюки и рубашку, бреду в тамбур. Как шарики спортлото в телевизоре, во мне сейчас клубятся песни моего народа, все это не один век копили для меня, именно для этой минуты, любой из них в нужный момент упадет в свою лузу. В тамбуре кипяток холода, грохот и лязг железа накидываются на меня, вцепившись в решетку окна, я запрокидываю голову, в одиночке тамбура виснет и тут же разваливается от грохота сцепки мой крик. «Что это?! — пугаюсь я. — Ах, ничего, просто сегодня такое вступление...». Слезы хлынули... «Сейчас станет легче». В лузу падает шар, я начинаю, и бьет, и дико лязгает промороженное железо вагона на узкой колее, и нет для этих песен лучшего аккомпанемента. В окне протаивается кружок стекла; черные, голые, сожранные осенью сучья деревьев мелькают в неровном свете вагонов, сменяются просторными полянами. В свете луны короткие, словно подстриженные, травы наконец успокоились; ни ветер, ни солнечный луч — ничто их не тревожит, этой ночью мороз полностью вступил в свои права, мириады ледяных кристаллов дарят летящему поезду, мне, свои лунные отблески, и кажется что все там затаилось и спит, и видит чудные, чудные сны. Но меня не обманешь! В лузу падает шар, я бью в мерцания самым тяжелым своим оружием, тем, с чем уходил Хрипун, сзади на плечо легла его рука: «Спой «Веревочку».
«И «Вещие»! Владимир! Это про острова?!».
«Про острова, ты пой».
Я начинаю хрипеть, хриплю, хриплю — мимо, мимо поляны, хриплю, хриплю — сзади все остается, во вот еще поляна — хриплю, хриплю — еще поляна, хриплю, хриплю — поляна, хриплю, хриплю... и благоразумно умолкаю: ведь у меня тоже может лопнуть что-нибудь в горле, а я даже не выпил, ведь трудно помирать трезвому, трудно помирать... Еще несколько шаров, потише, поезд выходит на прямой участок, лязг, грохот стихают, колеса попарно отбивают ритм. Что не выплюнуто, не выхаркано, то заморожено, в одном горле пекло, сам я весь трясусь от холода. Выскальзываю из тамбура, иду в умывальник, на часах три часа ночи, В зеркале вижу свое серое, старое лицо, губы раздвигаются в улыбку: «И только-то?..». Я смотрю в глаза, из которых только что что-то вынули, смотрю в эти дырки: «Попел?» Мне надоедает смотреть на эту... маска, говорят... На эту рожу, эту... «Попел? Иди спать». Иду спать.
© Владимир Грышук, 14 ноября 1989—29 марта 1990 гг.