Вам может показаться, что история эта мною написана ни к селу, ни к городу. Но на самом деле к селу. Потому что всех сейчас как - то носит, то нахваливают СССР, то клянут. И все получается море полуправд, как писал И.Бродский. А вчера я передачу слушала, каким должен быть христианин и все такое. Тутта Ларсен вела. И вот мне вспомнилось, и решила я написать для вас про Бориса Израильевича. Прочитав это имя, вы можете воскликнуть: да это про настоящего иудея история! А кто знал моего героя лично, скажет: Светик, ты хотела написать «про настоящего коммуниста», но бес тебя попутал?
А дело вот в чем: был Борис Израильевич директором одного советского хлебзавода, громада которого располагалась в центре Москвы, заслоняя собой от Жукова проезда двухэтажный домик с мезонином, в котором вырос Андрей Тарковский.
Завод этот давно уж закрыт, и на его месте банк. Местность там с тех давних пор изменилась неузнаваемо. А тогда завод себе работал, Борис же Израильевич бесподобно им командовал. С семидесятых годов он и жил рядом с заводом, в девятиэтажном ведомственном доме из бежевого силикатного кирпича. Ведомственный - значит построенный предприятием для своих работников. В этом доме жили его коллеги и работники типографии имени Жданова. Жильцы были между собой знакомы отнюдь не шапочно: вместе праздники справляли, дни рождения, восьмые марта (Марты?) и День Победы, конечно. Если видишь - народ с табуретками в лифт заходит - сразу смекаешь: ага, праздник, можно туда подтягиватся.
Борис Израильевич был, несмотря на свой статус, достаток и национальность, простец, всем друг, брат, отец родной, милый дедушка, а некоторым - кореш. Речей и тостов не говорил, но компанию поддержать был готов завсегда. И мудр он был при этом блистательно, просто царь Соломон нервно курит в сторонке.
К примеру, моей бабушке, Валентине Алексеевне, понадобилось вещи и мебель старую отвезти в деревню, а машину просто не сыщешь днём с огнём. Это сейчас только кликни мышкой - и полчища конкурирующих фирм начнут оспаривать друг у друга возможность подзаработать. А тогда все было с этим сложно. В этой связи моя бабушка, которая тогда мне казалась доисторически старой, нарядилась в голубенькое с белыми горошинками шелковое приталенное платье, и подошла к Борису Израильевичу невзначай, прямо возле подъезда его встретив. Они поворковали, как голубки, Борис Израильевич игриво оправлял на бабушке голубое в белый горошек шелковое платьицe, чтоб не выглядывали из-под него куружева ее комбинации, кивал и говорил: «Конечно, Валентина Алексеевна, конечно. Можно я ваши кружавчики поправлю?» - и, вуаля - отряжал ей машину из своего транспортного цеха. Документы к этой поездке выправлялись обязательно. И написана в них была правда и ничего кроме правды: ветеран труда и ВОВ да и просто красавица нуждается в грузовике. Правда, бабушке нагорало от моего ревнивого дедушки за эти кружева и за воркование. Дедушка был ревнив, и всегда смотрел в окно, правильно ли, целомудренно ли его Лексевна ходит по переулку. И чуть что впадал в неистовство. Они с бабулей потом кричали друг на друга минут десять, а потом шли разжаривать лучок любви и примирения для горохового супа. И так вкусно на весь дом пахло этим их восстановленным семейным счастьем...
В итоге мебель доставлена по назначению и приятный ореол романтических страстей воссиял бабушке на радость.
Или, другой пример: уходил в зверский запой отличный мужик, ветеран ВОВ. И запой тот был страшнее австралийских пожаров. Побороть стихию звали Бориса Израильевича. Он наряжался в форму с орденскими планками. Приглаживал курчавые чёрные волосы с элегантными, как у Драгулы, симметричными сединами.Правда, две пряди обязательно у него топорщились, как усики у майского жука, создавая над головой Бориса Израильевича толи пустые скобки, толи нимб. А ещё китель был белый на нем. И орденские планки. И он живописно и веско шёл, чуть хмуря широкие сивые брови над чёрными, глубоко и близко посаженными глазами. Он шёл, хромая и опираясь на палочку, как доктор Хаус. Садился в лифт, спускался на второй этаж. Там, на лестничной площадке, беседовал про жизнь с буйным Мишей, которого родня боялась домой пустить, они вкусно и уютно курили, пели, братски обнявшись, про огонь в печурке, и потом тихими стопами шёл исполненный благости Миша к своей многострадальной жене.
И ни-ни. Никаких сплетен, ни пересудов. Тут надо вспомнить про времена, что если бы не чудотворец Борис Израильевич, пришлось бы с милицией связываться, с вытрезвителем, а это последнее дело, никто этого не хотел. Они на работу сообщали.
Дворничихе Шуре (никакой не Шуре, имя ее было сложным - язык сломаешь, и она себе ник - нейм придумала, для простоты) Борис Израильевич натаскал каких - то деревянных поддонов в подвал, и сделал из них такой настил, чтоб ей не на холодном бетонном полу работать, чтоб у неё ноги не болели.
Что ещё.. Жену - обожал, сына - боготворил, невестку баловал, внуки сидели у него на голове и ножками болтали.
В перестройку он открыл пекарню, продавал чудесный хрустящий хлеб и пиццу, а подносы с вовремя не реализованными хлебобулочными изделиями выносил к дому Тарковского для местных бомжей. И завод и дом начали с этого времени помирать, но мы тогда это не почуяли как-то.
Бомжей там было полно - в двух шагах от пекарни - Павелецкий вокзал. Всех этих бедолаг Борис Израильевич хлебом и оделял, не выбрасывал хлеб. Жалел и хлеб и людей.
Герой этого рассказа привык терпеть боль: ножной протез свой носил смиренно. Это его терпение его и сгубило. Потому что когда, наконец, он решил обратиться к врачу, у него обнаружили несколько злокачественных опухолей, уже неоперабельных.
Пробыв сколько-то времени в стационаре, отощавший и пожелтевший Борис Израильевич явился домой умирать, а именно: энергично устраивать все свои дела, распределять имущество между наследниками и прощаться с друзьями и родственниками.
Его супруга плакала у бабушки в гостях, чтобы не деморализовывать больного супруга, потому что доктора жить им разрешили два, от силы три месяца, и все это будет не жизнь, а страшная боль и мука.
Бабушка моя тоже с ней плакала, а когда жена нашего героя уходила, говорила моему дедофану, что как вот за него молиться, если он атеист, а по крови и вере родителей - он еврей. Махровый еврей - сказала бабушка. В этом прилагательном для меня, тогда совсем маленькой, было много уютного, полотенечного, и я внутренне кивнула, да он такой, добрый, мягкий - махровый.
В итоге Господь послал Борису Израильевичу кончину непостыдную и мирную.
Простится с ним проводить его в последний путь явилась тьма народу - всех их он успел зафрендить в реале каким-нибудь добрым делом.
Перед лицом смерти Бориса Израильевича, на московском Даниловском кладбище люди стихийно разделились на три основные группы: первая - еврейская родня, встали как бы в ногах разверстой могилы.
Все они были одной ногой тут, другой на исторической родине. Среди них мелькали рассеянные юноши в кипах, старушки, которые как-то ухитрились Бориса Израильевича в его детстве поносить на руках, отодрать за уши, да и просто помнили его вот такусеньким. Солидные мужчины в солидных костюмах и их жены, относящиеся к своим мужьям, как к большим капризным детям. Выглядели они интересно: невиданная заграничная одежда, особые плащики, платочки с иностранными буквами на головах, красивая, породистая обувь. Им не было сильно грустно, наоборот, им было о чем-таки поговорить. Местами даже шепотом рассказывались анекдоты. Один был очень смешной, о визите Бегина в СССР: советское руководство подготовило евреев к встрече израильского премьера, Менахима Бегина так: им велели стоять вдоль дороги, по которой поедет из аэропорта премьер и всем своим видом показывать, как им хорошо в советской России. Разрешили выкрикивать лозунги о том, что им никуда не надо, ни в какой Израиль они не едут. И вот прибыл премьер, едет по дороге и видит евреев, которые громко и жалостно кричат: «Бегин, мы никуда не едем!»
Вторая группа - всякое бывшее партийное начальство, свергнутое перестройкой, и начальство, успевшее переобуться в воздухе, а потому пока ещё удерживающееся на местах, товарищи по компартии, сослуживцы, однополчане. Этим тоже было, о чем поговорить. Они стояли слева, если представлять себе все это собрание скорбящих, мысленно стоя вместе с еврейской группой, в ногах могилы, лицом к будущему памятнику. Вид их был родным, привычным: брюки со стрелками, опрятные основательные ботинки, свежие сорочки, все наше, роспромторговское. Иногда - березковское.
И третья группа, попроще - соседи и маленькие люди, облагодетельствованная беднота. Деда Вадим, например, и всякие прочие алкаши с нашего переулка, которых покойный пристраивал к себе на работу, ссужал деньгами и подкармливал. Баба как бы Шура, мои дед и бабушка. Среди нас было много ортодоксов-неофитов разных возрастов, прихожан только-только переданных Церкви развалин храма Большое Вознесение, что на Серпуховке. В этой группе примечательных луков почти не было. Единственно, Ирина Матвеевна с третьего этажа держала на руках хорошенького беленького с чёрными ушками пекинесика, которого не с кем было оставить, и которого она любила вместо детей и родных, которых у неё почему-то не было.
Группы немного отчужденно вели себя по отношению друг другу. Но по границе этих групп происходила диффузия: кто-то кого-то узнавал, сцеплялись языками женщины, ну и мы, дети, сновали везде.
Начались речи. Типа митинг. И все выступающие никак не могли свернуть в скорбь. Начав заупокой, сосед наш по лестничной площадке, кинолог дядя Дима, вдруг развспоминался, как мы ловили непослушную собаку Бориса Израильевича - мощную, игривую боксёршу по имени Джудит, которая регулярно сбегала и носилась по переулку. Как моя мама вытащила своего кота, чтобы приманить Джудит в подъезд, и у неё получилось: Джудит рванула в мамину сторону, мама - в подъезд, но, миновав входную дверь, мама не смогла открыть вторую дверь, а Джудит вбежала за ней, а Борис закрыл подъезд снаружи. Мама, наш Дымок и Джудит несколько минут провели в крошечном тамбуре. Соседка с девятого этажа шла гулять со своим пуделем, вышла из лифта, открыла подъездную дверь и оттуда на неё все это хлынуло: неистовая Джудит, клацающая зубами и моя мама с котом на голове. Пудель очень обрадовался и пытался поучаствовать. Все остались живы. Но маме кот, который в ужасе лез ей на голову, сильно поцарапал задней лапой под глазом. И она потом ходила на работу в солнцезащитных очках. И ее никто ни о чем не спрашивал. Думали - муж бьет.
Даже близкие родственники Бориса Израильевича не были убиты горем и периодически улыбались.
Наконец, брат Бориса Израильевича всем сказал, что вот сейчас мы об упокоении души Бориса помолимся. Веротерпимые постперестроечные коммунисты и эйфорически уверенные в своём спасении православные неофиты приготовились потерпеть раввина. Случилась пауза. Печальный октябрьский день чуть прояснился и одарил всех драгоценным солнышком, которое отразилось от золотых одежд торопливо приближающегося к могиле нашего нового знакомца, батюшки из храма Большое Вознесение на Серпуховке, иерея Сергия Голикова с требным чемоданом.
Батюшка был худ и мал ростом, лицо его крепилось к большим нескладным очкам с мощными линзами, в которых, как две золотые рыбки, каждая в своём аквариуме, плавали его большие спокойные глаза. Он всем приветственно кивнул, правое, православное крыло благословил, и начал раздувать кадило. Центральный ряд скорбящих замер и напрягся. Когда отец Сергий взмахнул играющим с солнечными лучами кадилом. Скромный голубоглазый с пушистыми рыжими ресницами юноша в кипе воскликнул срывающимся голосом: «..עברנו את פרעה נעבור גם את זה...» и мне показалось, что это было «Наших бьют!» или что-то типа того. Блекотнул игрушечное «тяф-тяф» пикинес Марсик.
Батюшка положил в руки Бориса Израильевича иконку, на лоб - записочку с молитвой и предложил всем попрощаться с дорогим усопшим. Первыми прощающимися, как всегда, были коммунисты, потом мы, а потом к телу стали подходить родственники, скорее опешившие, чем горем убитые. Батюшка чуть торопливо запел Панихиду, и левое крыло, тоже робея и недоумевая ничуть не меньше центрального, с энтузиазмом новообращённых подпевало.
Левое, большевистское, крыло выглядело самым спокойным. Некоторые пытались крестится.
Умолкло трогательное «Со святыми упокой..» на фоне немой сцены в финале «Ревизора». Брат покойного раскланялся отцом Сергием, и тот пошёл от могилы, благословив широким крестным знамением всех собравшихся. Забавное это было, наверное, зрелище.
Первыми опомнились люди в центральном, еврейском секторе. Заговорили все разом, обращаясь к брату покойного, друг к другу, к жене покойного и к Господу, которого им нельзя было называть, а отец Сергий называл. Четыре гробокопателя, которые, как ворона в басне Крылова, совсем уж было собрались погружать гроб в землю почему - то тоже были в ступоре. Ступор - заразительная вещь. А может, они не понимали сути гвалта, и удивлялись этой новой для них погребальной традиции. Брат покойного велел опускать гроб. Все начали чередой бросать землю в смертную яму.
Спонтанная этно-религиозная сепарациях вдруг сломалась. Часть народа столпилась возле брата покойного, часть - возле жены и сына. Мы с бабушкой стояли в стороне, но до нас тоже долетали обрывки вариантов объяснений произошедшего беспрецедентного перформанса в духе нон-конформизма.
Подробности дошли до меня после поминок от моей бабушки и от русской неверующей жены Бориса Израильевича. Она рассказала, что ее супруг, как приехал из больницы, запросил к себе батюшку Сергия и принял крещение на дому, предварительно исповедовавшись за всю жизнь с великим плачем о своих грехах. Потом отец Сергий приезжал еще несколько раз и Бориса Израильевича соборовал.
На самих поминках можно было наблюдать всю гамму человеческих чувств, от соблазна иудеев до безумия эллинов включительно. Первым за огромным многосоставным столом в зале ресторана «Прага» слово взял старейшина иудейского племени, многоуважаемый военный на пенсии Марк Иосифович Штрахенберг, который, кажется, и всех самых ветхих старичков из семейства нашего героя носил на руках. Он встал над притихшим столом, даже и вилочкой по стаканчику стучать не понадобилось, резко тряханул сивой шевелюрой и, оглядев собравшихся, замерших в ожидании патриаршей мудрости хрипло возгласил:
- Дорогой наш Боренька сегодня опять отчибучил!
И заплакал.
Все вздохнули и выпили, не чокаясь, совершенно согласные с этими золотыми словами. А дальше был поток воспоминаний, таких добрых и веселых, что опять воцарилось над поминающими совершенно Пасхальное веселье. Под конец перепеты были все любимые песни раба Божия Бориса, некоторые не по одному разу.
С тех пор пасхальное веселие накрывает всех, кто навещает дорогую могилу Бориса Израильевича. Поэтому она всегда такая хорошенькая, ухоженная, а летом у подножия креста растут трогательные анютины глазки.
*фраза на иврите: фараон нас отпустил и этот нас не возьмёт.