О Василии Макаровиче Шукшине с инженером Юрием Михайловичем Новиковым мы разговорились в связи с очередными Шукшинскими чтениями и той ролью, которая отведена в них так называемым «шукшинистам».
— Я этим «шукшинистам» недавно написал стихотворение, — рассказывает Юрий Михайлович, улыбаясь. — Одно или два? Сейчас уж не помню, но главная мысль была та, если вы «шукшинисты», так вы займитесь чем-нибудь ещё кроме того факта, что Шукшин, ныне признанный, хороший писатель. Кричат об этом каждый год одно и то же... Я этого не понимаю, хотя творчество Шукшина действительно выделяется среди современных русских писателей.
Это факт и тут никуда не попрёшь, но вы, «шукшинисты», раскройте, почему Шукшин при жизни так и не был признан на своей родине. Расскажите об этих конкретных людях, что не давали ему ходу, а теперь тоже стали «шукшинистами», а то и «друзьями» самого Шукшина. Тогда и современным держимордам от «пьяной» литературы в этом крае будет неповадно: они почувствуют, что и по их душу грядет разоблачение. Ведь они и сегодня не способны оценить истинный талант! Только за этим они и собираются на этой самой горе в Сростках. Вот покажите это, и я тогда признаю: «Да вы — „васисты“!»
...Он смеётся. Смеюсь и я, но, как и у Шукшина, наш смех — это наши слезы. Смеется над сборищами людей, большей частью никакого отношения к Шукшину не имеющих, человек, встречавшийся с ним на Алтае неоднократно, видевший его в совершенно неожиданных ситуациях, к которому, казалось бы, и должны были прийти эти самые «шукшинисты»... Но ведь он никогда и никому об этих встречах с Шукшиным не рассказывал. Почему?
— Если попробовать рассказать о Шукшине что-то путное, то здесь надо труд вложить огромный, — говорит Юрий Новиков, — Людей, знавших его, нужно находить не для того, чтобы они лишний раз сказали, что, мол, да — это наш земляк, да, Вася был без штанов! В этом деле, как и во всяком исследовании, нужен глубочайший анализ, который направлен через личность Шукшина на самих себя, но нигде ничего подобного я не читал.
Нет, они собираются и «вспоминают», сами не знают что. Я вот мог бы его вспоминать, вспоминать наши с ним разговоры, но я не чувствую себя вправе всё это делать, да и не нужно это вот так принародно делать...
Первый раз я Шукшина увидел летом 55-го года. А дело было так. Мы ехали с бийского вокзала на «уазике» в Горно-Алтайск и остановились перекусить возле Сростинской чайной, что и сейчас возле Чуйского тракта стоит, а тогда это было такое чудесное место! Я его очень любил за ту атмосферу сердечности и доброты, что там всегда присутствовала: люди после работы заходили туда какие-то точно в воду опущенные, а выходили оттуда добрыми, светлыми и никогда там не случалось скандалов, а уж тем более драк. Какие-то действительно светлые души жили в этой притрактовой чайной, которая, кстати говоря, всегда производила на меня впечатление какого-то дворца...
Я почему-то не пошел со всеми обедать, занятый своими расчетами, забыл обо всём. Сижу это я, размышляю, а из чайной выходит какой-то молодой человек в блестящей, похожей на кожаную, куртке. Постоял он у входа, перешёл тракт, вернулся назад... Вижу, мается человек, а в это время из дверей чайной выходят мой водитель и наши попутчики до Горно-Алтайска. Они идут в соседний с чайной магазин, а молодой человек, перекинувшийся с ними парой слов, подходит ко мне и говорит: «Куда едете?»
— В Горно-Алтайск.
— А мне с вами можно поехать?
— Можно, — говорю, — а про себя думаю, что не иначе как он поругался дома и решил уехать куда глаза глядят... Иногда бывают такие минуты, что надо куда-то уехать, забыться.
Только мы выехали из Сросток, как пошел мелкий дождь. А был уже конец августа. Еще в Бийске, на вокзале, небо стало затягивать тучами, а на подъезде к Горно-Алтайску дождь полил как из ведра.
Наши попутчики, помнится, всё говорили о свадьбе, а молодой человек молчал и только один раз сказал, словно подвел итог каким-то своим внутренним рассуждениям:
— Сначала надо научиться делу, а потом делать дело...
Мне эти его слова как-то хорошо на душу легли.
В Горно-Алтайске в ту пору в конце лета на улицах была непролазная грязь, а после такого ливня и подавно. Когда мы остановились возле областной больницы, где я жил в доме вместе с женой и двумя ребятами, я спросил парня, куда ему нужно, а тот назвал какую-то улицу на окраине. Пешком, да еще в его ботиночках по такой грязи туда и днем-то было бы не пройти, а ночью и подавно. Тогда я и предложил: «Ночуй у меня, а утром пойдешь до своих...»
Квартирка у меня была небольшая, и только тут я подумал: «А куда же я человека-то положу? На пол? Неудобно. А больше и некуда...»
Раздумывая над этим, я шел впереди через двор, мимо сарая с огромным сеновалом, и тут мой неожиданный гость сам предложил: «Я лучше на вашем сеновале переночую. Мне там больше нравится! Я с детства люблю на сеновале спать».
Мне тоже нравилось спать на сеновале, но тогда я подумал об особой чувствительности этого человека, о его каком-то природном внутреннем такте, который не мог позволить даже в мыслях быть навязчивым. И позже, когда мы встречались, он никогда не навязывал своего другому.
А сеновал у меня был и правда большой, сухой и такой пахучий, что я и сейчас иногда вспоминаю тот травный дурман, в котором я сам любил отдохнуть в тишине и покое...
Утро следующего дня было ведреным. После долгого и сильного дождя земля парила. Все благоухало и пело вокруг. Я пошел к сараю, сказав жене, что у нас гость и надо бы что-нибудь приготовить. Дверь сарая была закрыта на палочку, и на мой окрик «эй, парень!» никто не откликнулся. Возвращаясь по тропинке к дому, я на рогульке-манометре увидел надпись углем на фанерке: «Спасибо! Человек с дороги».
Прошло несколько лет, и мне надо было ехать осматривать мельницу, рубленную старыми мастерами на Карыме (это в районе Соузги). Мельница там была редкой работы! Всё так подогнано, так поставлено в долину этой речки, что просто игрушка, да и только. А место в долине, за мельницей, в ту пору было просто божественным по красоте! Собрался я ехать, а мою машину из обкома уже отправили куда-то. Иду я, немного расстроенный, и вдруг встречаю того самого молодого человека. Поздоровались. Разговорились, и он, узнав о случившемся, успокоил меня, сказав: «Машину? Да мы это мигом устроим. Там, на Карыме, есть святой ключик, на который я давно собирался поехать...»
Мы зашли в ближайший продмаг, купили пару бутылок водки, зашли к какой-то старухе, жившей в малюсенькой хибарке рядом со взвозом у горно-алтайской заправки. Бабка гнала самогон и стала потчевать нас первачом, но парень наотрез отказался, сказав, что в такую поездку надо отправляться со свежей головой. Я выпил немного, и вскоре мы уже ехали в кузове какой-то попутки.
У той мельницы на Карыме я был последний раз весной 1942 года, но тогда это было просто предварительное знакомство, наиболее важные обмеры, так как мельница строилась мастерами, знавшими секрет соразмерности потока-колеса, идеи их внутренней гармонии... На месте я занялся более точными замерами и расчетами колёс, а парень всё ходил рядом, о чём-то думал, поджидая меня. Я, делая свои расчёты прямо на прибрежном песке, помнится, сказал ему, чтобы он не ждал меня и шел на ключик один, но он ответил: «Вместе приехали — вместе и на ключик пойдем».
И мы пошли на этот ключик, и когда река повернула вправо от мельницы, мы оказались в божественном, райском уголке гор. Там мы увидели этот кристальный, чистейший ключик, и березы вокруг него были сплошь завешаны ленточками. В самом ключе виднелись монеты, и первая мысль моя была о том, что пастух, находившийся недалеко отсюда со стадом, мог бы взять эти деньги, но почему-то не брал...
На песке у ключа я стал делать новые расчеты, а парень гулял, о чем-то думал. И наше совместное думание было как бы естественным продолжением тихих дум этого ключа, этих берез, этих гор и небес над ними. Парень вскоре подошел, и мы заговорили. Помнится, о березах, росших рядом с ключом, он говорил: «Вот они видели прошлое, людей, приходивших к этому ключу, увидят будущее... Мне даже чудится, что души этих людей как-то связаны с этими березами, что они и сейчас слышат нас, наш разговор...» Похоже было, что он чувствовал душой то, о чем говорил, и потому в это верилось. В душе его шла какая-то своя работа, и часть её невольно переходила на меня. За разговором мы съели все привезенные с собой припасы. Закапал дождик. Мы собрались и пошли к стоянке пастуха, когда вдруг вспомнили о забытых в ключе двух бутылках водки. День был жарким, и мы поставили их в ключ охладить, но так и не притронулись к ним: в такой красоте не хотелось дуреть, так как сам мир «дурил» нас без вина.
Когда мы вошли в дом пастуха, крепкого еще, бородатого мужика, то первым делом парень спросил: «Водку будешь пить?»
— А чо, есть? — недоверчиво спросил тот.
— Есть! — засмеялся парень и поставил на стол две «белоголовки».
Пастух не верил своим глазам, ожидая какого-то подвоха, но это была точно она — водка! Смеясь, мы вышли из дома, сели на телегу, и пастух довез нас прямо до тракта, у обочины которого вскоре остановился «газик» директора Чергинского маралосовхоза. Я крикнул: «Эй, парень, поехали!», и он бегом побежал от телеги пастуха к машине.
— Куда так спешишь? — спросил я.
— Так ведь человек ждет, — ответил Шукшин.
Он все время входил в положение того человека, с которым сводила судьба, но внутренний его мир был закрыт для большинства. Он и со мной ни о чем таком не говорил и моими делами не интересовался, не расспрашивал.
Помню, как он возмущался, что пацаны бегали вокруг и не подняли упавшую старуху. А случилось это в Горно-Алтайске на улице Шуклина: «Никто ведь ее не поднял! Что же из них будет?» Тут из него педагог явно выпирал.
Голос у него был какой-то необычный; он как бы не завершал фразу, «съедал» ее, что ли. Я часто по голосу его только и узнавал во время наших встреч, о которых мы никогда заранее не договаривались, но вот, бывает какой-то «магнетизм» встреч с некоторыми людьми. Как-то приехал в Москву, вышел на площадь перед Белорусским вокзалом, стою у памятника Горькому и вдруг слышу его голос! Поворачиваюсь — точно он! А он говорит: «О, вся Сибирь к нам пожаловала!»
Бывает, что к какому-то человеку, совершенно тебе незнакомому, хочется подойти, словно от него исходит свет. Вот он был такой. Чисто русский, добрый, светлый человек!
Приехали мы тогда в Чергу, посидели у директора маралосовхоза, выпили по рюмке водки и поехали в кузове попутки до Горно-Алтайска. Уже тогда я заметил, что он ко мне обращался на «вы», а я к нему — на «ты». На «вы» его нельзя было называть — младше он меня был намного.
— Вот «шукшинисты» наши, — снова не может удержаться Юрий Михайлович, — ведь они растащили его по кусочкам! И не он им нужен, а слава его, возможность погреться в лучах этой славы. А то, что его живого на этих чтениях нет — это их не заботит! А я не могу на это безобразие спокойно смотреть. Вот нынче меня на эти самые чтения на машине возили: стыдно смотреть и слушать, что они вытворяют вокруг его имени. Всю гору загадили, а этих «литтузов» прямо на чёрных лимузинах к трибуне везут! Пародия, да и только, и не Шукшину, а им самим это надо. Они часами болтают о чём попало, повторяя из года в год одно и то же, но не найдут времени и сил, чтобы увидеть что-либо истинное рядом, понять, поддержать... А-а, черт с ними, что о них говорить...
Шукшин в своих рассказах очень похож на себя. Для него писание этих рассказов было нормальным, открытым выражением своего естества. Он не мог быть двуличным по природе своего истинно земного, крестьянского дара. Может быть, потому меня его рассказы и не трогают так сильно, что для меня это вполне понятно и естественно? Явление писателя Шукшина на человека Шукшина не накладывало ничего нового. Это был все тот же человек. Вот почему ему не надо создавать другой, чуждый ему облик этакого гения, потому что гений появляется только среди рабов, а он свой родной народ никогда не считал рабами, но всегда — вольными людьми, каким был и он сам. Вот поэтому я и не могу принять их словословий в адрес Шукшина, их постоянных попыток усадить его на этакую божницу.
Когда он сыграл маршала Конева — я хохотал, потому что с его речью «выйти в маршалы» просто нельзя: так простецки ни один маршал не говорит, а уж тем более — не думает. Он не краснобай, а Конев... Мужественности в его облике никогда не было, сколько я его знал.
В фильме «У озера» он мне совершенно не понравился: там нет артистизма в хорошем смысле этого слова и нет «задоринки» ни в одном жесте, ни в одном движении, а вот в фильме «Два Федора» — там это чувствуется! Вот тут он «попал в свою тарелку». Это был его образ. Это было близко к Правде.
Как закончилась та война — сейчас трудно, невозможно передать! Эмоции захлестывали всех. Чувство, что война закончилась, было сильнее всего, и никакого нытья, хныканья не было. Это настроение было в фильме «Два Федора». Жизнелюбие, нацеленность на дело, на взаимопомощь и поддержку! Это мне очень импонировало в фильме. У Бондарчука в «Судьбе человека» с его слезливостью главного героя именно этого и не было. А Шукшин, видимо, сам переживший это состояние в конце войны, очень точно сыграл свою роль.
И даже об этой роли у нас с ним никогда не заходило разговора, потому что для меня он был не Шукшин, а просто человек. Я не знал, что он артист, не знал, что он писатель. Между нами были житейские разговоры, разговоры о творчестве вообще, о жизнеспособности человека. О его работе я долго представления не имел.
Первый раз я узнал о том, что он кинорежиссер, году в 65-м. Я за один день доехал от Кош-Агача до Горно-Алтайска. И в тот раз шел проливной дождь. Я только успел добежать до крыльца старенькой гостиницы, как машина развернулась, и водитель укатил обратно, а я остался перед закрытой дверью. Стучу. Никто не выходит, а дождь льёт как из ведра. Наконец, появилась какая-то заспанная физиономия и промычала из-за двери: «Чо расстучался? У нас все места заняты артистами!» — «А куда же мне теперь идти?» — недоумеваю я. Раньше в этой старенькой гостинице принимали в ночь-полночь любого путника примерно так: «Ой, сердешный! Да ты весь промок! Нюра, Нюр! У нас там найдется где-нибудь местечко для человека? Найдется. Сейчас мужиков на полу уплотним...»
Я стучу снова и снова та же физиономия; «А, это опять ты!.. Сказано же — местов нет и не будет! Артисты у нас живут! Понимаешь? Ар-тис-ты!» — «А по мне хоть сам господь Бог! Что мне, на улице ночевать?» И в это время слышу за спиной: «А это наш человек! Открывайте!» Оборачиваюсь — Шукшин со своим оператором: «Вы, я вижу, откуда-то издалека?»
— Да вот, приехал, а тут мест нет. Говорят, какие-то артисты все заняли.
— А у нас в комнате как раз одна кровать пустует, словно для вас приготовлена.
Так и попал я в комнату вместе с этим оператором. (Заболоцкий, что ли, это был; сейчас уже и не припомню).
Мне особенно запомнился и расположил к Шукшину по-особому их разговор с этим молодым оператором. Однажды я подустал и ненадолго прилег. Заходят они вдвоем. Немного подвыпивши. Какой-то разговор был до этого, и оператор ему говорит: «Ты мне не доказывай, что это так. Понял?!» Услышав такой разговор, я сделал вид, что сплю, и тут наступила тихая пауза, а потом Шукшин спокойно и доверительно говорит ему: «Знаешь, что я тебе скажу? Я люблю Родину!» И это было так сказано, что не поверить этому было нельзя. И оператор уже спокойно сказал ему: «Ладно. Ну, ты давай, иди спать...»
А эта фраза так запала мне в душу, что я и сейчас слышу, как он это сказал. А спорили они о каком-то образе в фильме, и эта фраза «А я люблю Родину!» была как точка, за которой можно поставить только многоточие, и слов уже не надо.
Вспоминая его, я все время ловлю себя на мысли, что облик его был каким-то ускользающим. У него было движение рукой и корпусом, поэтому не на лицо обращаешь внимание, а на жест. А руки у него были очень выразительны — немножко «блатноватые». И никакой морской походки у него не было. Были маленькие ноги, сухонькие, близенько стоящие. Какая морская походка?! Господи боже мой! Да в нем ничего как раз морского-то и не было. Я бы сразу узнал в нем моряка, если бы это было.
Как-то возвращаюсь я из обкома, а он в окружении своих «пажей» идет навстречу. Помню, на нем были брючки-дудочки, пиджак в полосочку, ботиночки... И он таким маленьким-маленьким кажется. Было какое-то странное несоответствие с «пажами» у «короля». И когда сегодня так часто говорят про сапоги, то мне всегда приходит на память эта картинка на улице Горно-Алтайска. Я его ни разу в сапогах не видел! Были ботинки, причем шнурки одного были почти всегда развязаны.
А на Карыме он был в туфлях. Мы там разулись, помыли ноги, а он еще переставил свои туфли с крайнего камешка, сказав: «Э, нет, надо переставить, а то поплывут мои «кораблики»!
И выпивок серьезных при мне я не помню, хотя, может быть, в дни духовной смуты это с ним и бывало. Припоминаю я только вот какой случай. У какого-то чина из обкома или горкома был день рождения жены, и Шукшина пригласили прийти, посидеть, поговорить. Он предложил мне: «Пошли со мной в гости...» (А я в кино собрался идти). Я пытался отказаться, но тут появился Сазон Суразаков, и они вдвоем уговорили меня идти с ними, тем более что до начала фильма оставалось еще два часа.
Когда мы пришли, все сразу загалдели: «Вася, Василий Макарович!» Мне это сразу почему-то не понравилось, и я незаметно вышел во двор. Присел на лавочку. Погода хорошая, тихо, спокойно. Записная книжка и ручка при мне. Прошло около получаса. Про меня, похоже, уже и забыли. И вдруг я слышу шум, выбегают мужики какие-то... Думаю про себя: «Если наших бьют — надо выручать». И я — туда. Открываю дверь и вижу Шукшина, который кричит: «Ну и что?! А я — Шукшин!»
Потом мне Суразаков рассказывал, что во время танца с именинницей Шукшин «пошутил» что-то ей на ушко, за что и получил хорошего «леща» по физиономии. А в целом он всегда производил на меня хорошее впечатление. Но живи мы рядом, вряд ли могли бы дружить или быть в приятельских отношениях. С ним можно было выговориться, но говорить каждый день — вряд ли.
...Последний раз мы виделись в Бийске, когда он летом 1971-го приезжал снимать какой-то фильм. Мы присели на лавочку у тира, но поговорить обстоятельно тогда не удалось, вокруг всё время крутились то здоровенные парни-телохранители (может, просто сотрудники), то еще кто-то... И все же я всегда после встреч с ним чувствовал себя уравновешенней.
Виктор Шипилов,1996 г.
Об авторе
ОН НЕ БОЯЛСЯ ЖИЗНИ, ОН НЕ БОЯЛСЯ СМЕРТИ
(Газета "Деловой Бийск", 21 июля 2010 года)
Виктор Шипилов умер тринадцать лет назад. Умер гордо, так же, как и жил - без страха.
Виктор всегда был в пути. Он жил, как его предтеча Василий Розанов, схватывая на лету внезапно приходившие мысли, записывая их на ходу, пока стоял без движения бессменный велосипед или на время останавливались лыжи, или когда ложился к ногам на тропе походный рюкзак. И как только слетевшие с небес мысли ложились короткими предложениями на страницы блокнота, он вновь продолжал свой путь.
Его не понять без перечитывания запретных до поры до времени книг Василия Розанова. Противоречий в публицистике Виктора Шипилова нет, если есть понимание, что сама жизнь всегда противоречива, а честный человек, истинный мыслитель - лишь зеркало, отображающее эти противоречия. Публицистика Виктора растревожила однобокую честность, хроническое недомыслие, бытовавшее в нашей прессе долгие годы.
Россия впервые услышала его голос в декабре 1986 года. Магнитофонные записи, сделанные в новосибирском Академгородке во время дебатов о Катунской ГЭС, в пику тогдашней полугласности кричали на всю Россию голосом Виктора и его единомышленников: что же мы делаем? Он говорил тогда о вещах малопонятных даже в кругу друзей - о том, что в масштабах планеты продолжается битва света и тьмы, жизни и смерти, что Катунь - место первого собирания наших сил.
Говорил убедительно, ибо говорил искренне и страстно. Он все делал так, руководствуясь какими-то понятными только ему всеобъемлющими принципами и своим личным, глубоким пониманием сути происходящего. Принципы эти были едины во всем - и в глобальном, и малом. Благодаря им Виктор видел в судьбе отдельного человека преломление судьбы всего человечества. «За что судят в Бийске» - так называлась его статья, потрясшая на стыке 80-х и 90-х своей смелостью и беззаветной верой в справедливость. Высшую справедливость. Виктор встал на защиту лесника, пострадавшего от жестокой Системы. Встал в одиночку, не страшась угроз и преследований, ибо ясно понимал, что вместе с этим человеком он защищает весь город от уничтожения пригородного бора - его легких, а вместе с этим участком леса вокруг Бийска - безжалостно вырубаемые леса задыхающейся Земли.
О падающих из космоса смертельных ядах в наше время не пишет разве что самый ленивый. Но первым, кто сказал о том, что смертоносное топливо делают рядом, в Бийске, был Виктор Шипилов. Его преследовали в начале 80-х за разглашение «военной тайны». А на Алтае рождались «желтые дети», продолжал свирепствовать рак, гибла природа. Тогда, в 1997 году, после его внезапной смерти, ему поверили самые последние скептики: непьющий и некурящий человек, не расстававшийся все лето с велосипедом, а зимой с лыжами, в 43 сгорел от лейкемии. Виктор не боялся смерти точно так же, как не боялся жизни. Именно это, основанное все на тех же глубоко личных жизненных принципах, бесстрашие и позволяло ему поступать всегда и во всем гордо и свободно, невзирая на гонения и угрозы. Так, как повелевали его светлый ум и чистая совесть. Зная, что жить осталось совсем недолго, он остался верен себе - отказался от лечения, сказав: на все воля Божья.
На дворе 2010 год. В провинциальном Бийске кипят политические страсти, в то время как выпавший из общей картины политической стабильности город замер в стагнации, лишившись поддержки недовольных бузой небожителей. В такие моменты очень не хватает людей, способных назвать вещи своими именами, способных страстно отстаивать свою позицию не в силу личных интересов, а потому, что так велит совесть. Таких, как Виктор.
Говорят, человек жив, пока его помнят. Да не прозвучат пафосно и банально эти слова. Потому что это правда - Виктор жив. Он будет жить в наших сердцах и на страницах наших изданий. Сегодня, в эти шукшинские дни, мы предлагаем вниманию наших читателей очерк, написанный им после Шукшинских чтений 1996 года. Возможно, это последняя его публицистическая работа. Виктору оставалось жить лишь несколько месяцев…
Алексей САЛАМАТОВ, главный редактор газеты «Деловой Бийск»