Найти тему

“Дед Шуля, Любка и другие...”

По правде, моего дедушку звали Боря. Ещё точнее, Борух-Берл. Но всё это совсем неважно, потому что дома его называли Шулей, а я просто звал его зейделе - дедуля. Был он огромен, с большой седой бородой, суровым морщинистым лицом и такими же, натруженными нелёгкой работой, руками. Мою бабушку он ласково называл голделе - золотко, меня - йингеле и кецеле, а нашу противную соседку Аникееву - а никейве, и никак иначе.

Дед Шуля всю жизнь был маляром, но не простым, а альфрейщиком. Говорили, что он мог из сарая сделать дворец. У него и правда были золотые руки. Только пахли они табаком и краской, а вовсе не золотом. Дед любил выпить и сидеть у открытого окна.В детстве дедушка Шуля мечтал стать музыкантом, но время было такое, что не до музыки. Зато музыкантом стал его младший сын Наумчик. Нет, это не мой папа. До войны у деда Шули была друга семья. И эта проклятая война забрала всех. И Лазика с Симхой, которые погибли так и не доехав до фронта, и младшего Наумчика, и первую жену дедушки Цилю. Моя бабушка Хава была второй женой дедушки Шули, на которой он женился уже после войны. Дед хранил память о них до самого последнего дня.Как-то, когда я мог уже задавать вопросы, я спросил у деда, что на войне самое страшное? Дед посадил меня на стул напротив себя и впервые ответил как взрослому.

Страшно возвращаться, майн тайере. Самое страшное всегда потом. Когда возвращаешься, а дома нет. И из всех знакомых остался только чудом выживший соседский пёс Барклай, да и то теперь трёхногий.Дед Шуля жил на пол сердца, так он сам говорил. Иногда, когда он, по выражению бабушки, перебирал, дед клал голову ей на колени, а она гладила его по седым волосам.

Прости меня, голделе, - шептал дед.

Ну, что ты, Шулечка, - успокаивала его бабушка,

- Иди поспи.

Половина сердца деда была одинокой, и это одиночество ничем нельзя было заполнить. Ни мной, ни бабушкой. Оно было как запертая пустая комната. У дедушки не осталось даже фотографий, только его память. Я так никогда не узнаю, как выглядели мои сводные дядьки и их мама, дедушкина первая жена. Дед Шуля не любил ходить на концерты, особенно в филармонию, где исполняли классическую музыку. Когда бабушке Хаве всё таки удавалось вывести деда в люди, он всегда возвращался оттуда расстроенным, с покрасневшими глазами и мокрым носовым платком. Однажды он открылся мне, сказал, что запах канифоли и музыка струн напоминают ему о младшем сыне Наумчике, который вместе с мамой лежит где-то в одном из многих оврагов Змиевской балки.Ещё дед Шуля не любил весну.

Апрель пахнет погромом, - говорил он.

Не пори чушь! Апрель пахнет сиренью, - отвечала бабушка.

И погромом, - добавлял дед Шуля и шумно втягивал носом апрельский воздух.

Уже нет. Уже забудь за погромы.

Ай, Хава, я тебя умоляю! Ты смотришь сильно широко. Хоть иногда прищурься!У деда Шули была присказка. Стоило мне рассказать ему какую-нибудь историю, или показать свой рисунок, как он надевал очки, делал вид, что ему безумно интересно и в конце всегда говорил:

Хм, в этом что-то есть.Впрочем, он это говорил не только мне, а по любому случаю, когда требовалось его мнение.

Шуля, ты посмотри, какие гардины!

Хм, в этом что-то есть.

Лёвик вместо медицинского поступает в художественный.

Хм, в этом что-то есть.В соседней квартире жила противная старуха Аникеева, которую терпеть не мог весь двор. Она была нелюдимая, могла облить помоями прямо из окна, если, не дай бог, кто-нибудь из нас разбивал ей окно мячом. Дед Шуля тоже её недолюбливал, называл её а никейве, что означает не совсем порядочную женщину, но когда та занемогла, мой дед привёл к ней доктора Блоха, специалиста по женским болезням, покупал ей лекарство, носил еду, а когда она всё-таки умерла, только дедушка занимался её похоронами. Тогда мне это показалось странным, как можно не любить человека, а потом прощаться с ним, как с родным. Но мой дед и был странным. Мог, например, привести домой ночевать какого-то случайно встреченного человека, мог отдать зарплату товарищу, которого обворовали, а потом есть одну картошку и лапшу, не курить целый месяц и прятать глаза от бабушки, у которой всегда была заначка на такие случаи. Однажды дед Шуля принёс домой пианино. Нет, конечно, не он сам, а трое грузчиков, но купил его мне в подарок именно он. Шуля, зачем ему сейчас рояль?! - огорчалась бабушка.

- Ему только четыре года. Лучше бы купил ему кровать побольше, а то уже ноги на воздухе. У тебя внук космонавт?

Или ты себе взял, чтобы деньги прятать? Ша, Хава! Зей штил. Пусть мальчик пробует.

Его и ставить некуда.

Вон туда, к стене, вместо этого старого комода.

Я смотрю, ты себе уже разбогател. Вместо комода! Твоя фамилия не Ротшильд?

Голделе, ша, штил. Пусть будет. Пианино лучше радио.

Ох, Шуля, Шуля…Дедушка Шуля, когда-то казавшийся мне огромным, уменьшался по мере моего роста. Борода его поредела, сам он сгорбился и будто высох. Он уже не ходил на работу, только иногда его приглашали сделать из какого-нибудь сарая дворец. Дед называл это шабашкой. По вечерам он заваривал чай, наливал полный стакан горячего напитка, брал с собой сигареты и уходил сидеть в парадной на ступеньках. Летом он сидел целыми вечерами на крыльце, пил чай и курил. Курить ему было нельзя, потому что с войны он принёс только одно лёгкое, но если уж он с ним дожил до такого возраста, то зачем отказывать себе в удовольствии?

Иногда он разрешал мне сидеть рядом с ним. И тогда он рассказывал мне много интересного. Например, я узнавал, что такое мазл, и что такое шлимазл, что сердце не кладбище и не надо в нём хоронить любимых, что в моём возрасте многие мальчики начинают давать волю рукам, дед называл это глиссандо, очень смущался, краснел, но говорил, что должен мне это сказать, чтобы я не рос босяком и не лазил руками где не надо, вспоминал своё детство и молодость. Однажды рассказал, что в его доме на Романовской, которая потом стала улицей Максима Горького, висела картина Гитлера, которую он написал когда ещё не был Гитлером и продал её моему прадеду, когда тот по своим торговым делам был в Австрии. Спустя много лет, когда прадед узнал чья картина висит на стене в его доме, он сорвал её, растоптал ногами, а потом ещё и сжёг в печи, сказав, что мазне этого ганефа только там и место. Ты представляешь, майн фейгеле, на стене в том месте, сколько не заштукатуривали, а пятно оставалось. Чтоб этого хозера в аду черти крутили без остановки, а в Шаббат заставляли работать в две смены.В седьмом классе нужно было написать сочинение ко Дню Победы. Зицн вайтер, - сказал дед Шуля. - Я расскажу тебе.И он мне рассказал. Это была ужасно печальная история о войне из всех, которые я когда либо слышал.

Был у нас в полку один старшина, казак из Елизаветинской, по фамилии Грузинов. Хороший был человек. Мог бы быть хасидом, если бы уже не был казаком. И с ним была его лошадь, Любке.

- Дед Шуля изменял окончания имён на привычный ему лад.

- После очередного наступления приходили мы в себя, немец нас сильно тогда потрепал, считаем выживших, да раненых с убитыми. Встречаю Грузинова, тоже потрёпанного, лицо всё в земле да порохе. И слёзы по этому лицу катятся. Пойдём, говорит, Боря, поможешь мне. Что такое, Сашка, спрашиваю? А он меня за собой тащит к рощице. А там Любке лежит, в тенёчке. Задние ноги ей то ли перебило, то ли хребет. На фронте ведь как, животины за нас расплачиваются, за наше скотство. Вообще, лошадей эвакуировали, для них даже специальные госпиталя были, но мы то далеко от тыла, да и тяжёлая она была.

А Грузинов мне сквозь слёзы говорит, что, мол, помочь бы ей, облегчить. Как же спрашиваю, Сашка? Я, говорит, её успокаивать буду, а ты добей. Во, придумал! Я что, шойхет? Не, говорю, Сашка, прости, не смогу я. Отказался.

А что потом?

Потом Грузинов нашёл другого казака, а со мной до самой смерти своей не разговаривал, обиделся, что я его не выручил, не помог.

Убили? Да, в Беларусии на мине подорвался.

Любку.

А... Грузинов перед ней на колени встал, по гриве гладил, по шее да по морде, шептал ей что-то в ухо. Она его мордой приобняла, о плечо трётся. А второй в это время ей в шею нож и всадил. Она устало выдохнула ноздрями, снова шумно втянула воздух, слеза по морде скатилась, я тогда ещё подумал, что она рада, что не Сашка её, вроде как простила его. Потом потяжелела как-будто, кровь из раны стекала по мокрой шее и капала на траву с лошадиных губ. Потом она обмякла и завалилась на бок.Мне было ужасно жалко и Любку, и деда, и казака Грузинова, который погиб в Белоруссии, и себя.

Это не конец, тайере. Вечером я пошёл в рощицу по нужде. Лучше бы в штаны. Потому что на небольшой полянке между деревьями, на пропитанной кровью земле лежала Любкина голова, с широко открытыми, чёрными, застывшими глазами, и кишки. И над всем этим роились и жужжали большие зелёные мухи. И стоял в этой рощице липкий, терпкий, сладковатый запах крови и смерти. Много я смертей видел, внучек, но такой страшной никогда. Накормили Любкой солдатиков. Командир распорядился. И все ели. Не ел только старшина Грузинов. Сидел он в стороне, привалившись спиной к толстому дубу, молчал и вытирал слёзы грязным рукавом.В классе я ничего не написал.

Я сидел над раскрытой тетрадью, грыз ручку, а потом вывел всего одно предложение: «Спросите лучше моего дедушку, он там был».Как-то дед Шуля заварил себе чай, прихватил сигареты и ушёл в парадную сидеть на ступеньках. И долго не возвращался. Уже никогда…

автор текста: Misha Rostover (https://m.facebook.com/misharostover)

10 июля 2020