Это воспоминания моего дяди Юстуса Андрея Ивановича о боях под Могилёвом примерно с 6 по 23 июля.
В 1982 году он привёз мне тетрадь, исписанную его мелким почерком:
- Вот, может когда тебе пригодиться, может опубликуешь где.
То есть, эти воспоминания он писал через 40 лет после событий. Возможно, что он что-то забыл, неправильно написал некоторые фамилии и т.д.
Итак:
Воспоминания рядового красноармейца Андрея Юстуса о боях под Могилёвом в июле 1941 года.
Двадцать второго июня сорок первого года я был под Тулой, где служил в 601-ом гаубичном артиллерийском полку 110-ой стрелковой дивизии ординарцем у командира одного из дивизионов капитана Шпакова*. Армию после финской кампании гоняли безжалостно. Вот и мы то марш-броски совершали, то смену позиций отрабатывали. А тут выходной – ничего не предусмотрено. И решили полковые командиры съездить на охоту – лес в тех местах был - огромный, дремучий, с косулями и кабанами.
Выехали верхом рано утром – только солнце взошло. Мы, ординарцы, с ними. Ехали долго. Дорога шла то между рощами, то среди колхозных полей с хлебами – совсем зелёными яровыми и молочно-зелёными – уже высокими и густыми – озимыми. И вот увидели вдали лес по горизонту – от края до края. Поля кончились. Дорога в траве стала едва заметна. Лес всё рос, рос, приближаясь, и вот мы уже въехали под его сень и остановились. Командиры спешились, передали нам поводья, проверили ружья и пошли по тропинке. Едва они скрылись, мы, привязав лошадей, сели играть в карты. Времени было море – надо было его как-то убить. Не успели мы сыграть и одной партии – скачет по полю кто-то на вороном коне. Смотрим – дежурный по штабу полка. Кричит издалека: «Где командиры?!» - «Да вон, - указываем на тропу, - в лес пошли». – «Давно?» - «Минут пять. А что случилось?». А он кинул нам поводья и побежал по тропе, только подошвы засверкали.
Конь его храпит, ноздри раздувает – видно, безжалостно гнал его всадник. «Э, - говорим, - недоброе случилось!» А через пять минут уже бегут охотники из лесу, руками машут: «Коней! Живо!» Мы навстречу, а они в сёдла – и поскакали намётом. Прискакали мы вслед за ними в лагерь, а там уже сборы идут. Палатки снимают, на подводы грузят, гаубицы в упряжки закладывают. Тут и узнали: война! Приказано выступать к Туле. Выступили ночью. По дороге запретили курить, зажигать спички. Говорили, что немцы высадили парашютный десант. Утром двадцать третьего прибыли в Тулу, получили всё необходимое для ведения боевых действий, и 27-ого июня погрузились в эшелоны и отправились на фронт.
Ехали тоже ночью, а под утро встали. И стояли долго. Почему стоим – никто не знает. Тронулись – солнце уже высоко поднялось. Медленно стали проезжать какую-то станцию, и всё поняли. Разбомбили её вчера немцы. Сгоревшие, ещё дымящиеся станционные строения, лежащие на боку вагоны, высыпавшийся из них уголь, разбросанные брёвна, машина-полуторка вверх колёсами – всё это медленно проплывало перед нами. А мы ведь были молодые ребята. Такую картину видели впервые. И жутко, и любопытно было. Столпились у дверей, в окна повысовывались. Странное ощущение – Его - огромного, могучего, беспощадного, и неверие, что это Оно и тебя коснётся.
Коснулось! Через два часа нас уже бомбили. Сначала услышали глухие удары, и пронеслись за окнами земляные фонтаны, а потом поезд словно наткнулся на что-то. Треск грохот, повалились все на пол. Скрежет, ползёт ещё вагон, потом остановился. Команда: «Из вагонов!» Выскакиваю вслед за Шпаковым, а прямо на нас самолёт! Деваться некуда. «Всё!» - думаю. Прыгнул под вагон и голову руками закрыл. Толкнула меня в грудь содрогнувшаяся земля, воздухом вонючим обдало – жив значит. С перелётом лётчик свою бомбу положил! Вылез я из под вагона. Шпаков под насыпью уже и кричит: «Все от вагонов!» Побежал за ним к лесополосе. Вот так и взглянул в первый раз и войне, и смерти в лицо. Убило из нашего эшелона человек двадцать. Несколько вагонов разбило, две гаубицы с платформы скинуло. Не успели до фронта доехать, а уже такие потери. До Могилёва добрались только через три дня. Отправились на запад от города. В лесу отрыли окопы и укрытия под наши гаубицы. Вот тут-то и узнали, что немцы взяли Минск и идут на нас.
И вот шестого июля началось. Передали нам с наблюдательного пункта: колонна танков и мотоциклистов. Координаты такие-то. Зарядили, навели, Шпаков скомандовал: «Огонь!» - и ударили все наши четыре батареи – девять 122-миллимитровых гаубиц. А дальше где-то ещё два дивизиона нашего полка стреляют. Сила огромная. Наблюдатели доложили: отлично, в самую гущу хватили. Ну и загрохотало всё кругом. Начались беспрерывные бои. Днём пехоту поддерживаем, бьём по атакующим немцам, ночью позиции меняем, чтоб не засекли нас и не пристрелялись. Тяжко приходилось – немцы были сильнее. У каждого их пехотинца автомат, а у нас – винтовка образца девяносто первого года и пулемёт на роту. И пушки свои они - подцепили к машинам и попёрли по дороге, а у нас ведь всё на конной тяге было. Теснят они нас, но мы сопротивлялись отчаянно. Цеплялись за каждый рубеж. Однажды приказ нам: занять позиции у села Сидоревичи, подготовиться поддержать атаку пехоты. Ночью мы подошли к этой деревне, окопались в лесу и с рассветом ударили по ней. Следом за нашим артналётом пехота немцев оттуда вышибла. Но закрепиться не успела. Немцы опять деревню взяли. Мы снова десяток снарядов выпустили, пехота пошла в атаку, и снова деревня наша. После полудня немцы нас засекли, и начался обстрел, а потом и самолёты налетели. Было в дивизионе четыре батареи**: лейтенантов Петрова, Барсукова***, Колесникова и Романенко. Шпаков был в первой батарее. Как только самолёты улетели, он дал приказ уходить с этой позиции, а меня послал к Барсукову, чтобы я ему этот приказ передал.
Прискакал я на батарею и вижу: одна гаубица прямым попаданием вдребезги – ствол в одной стороне валяется, станина перевёрнутая – в другой. Спрашиваю ребят: «Где комбат?» - «А вон, - показывают, - в окопчике лежит». Смотрю: сломанная берёза, перед ней окоп, а на дне его, на окровавленной глине лейтенант Барсуков лежит. Мальчишка совсем. Мне было уже двадцать семь, а ему двадцать пять. И хоть он был лейтенант и комбат, а я только красноармеец – друзья мы с ним были. Ещё в Туле, будучи его ординарцем, я каждый день привозил его в полк, а вечером отвозил домой. Жена у него была из Саратова. Увидит меня и почему-то обрадуется: «Это мой земляк». «Ну вот и покорми земляка», - скажет Барсуков. Хоть и молодой, а то, что называется «отец солдатам». Все его любили – такой славный был человек. К тому времени я уже много убитых повидал, а тут в первый раз заплакал. Сержант Карпенко подошёл с окровавленной рукой: «Эх, и зачем мы под этой чёртовой берёзой окоп вырыли!? Как только обстрел начался, первый же снаряд в ствол угодил, и осколки, как от экрана, вниз прямо на нас срикошетили. Мне вот руку рассекло, а ему горло – как бритвой».
Ну и похоронили мы Барсукова в том окопчике: «Спи, лейтенант. Не знал ты вчера ночью, что не окопчик, а могилу себе копаешь».
Потом запрягли лошадок в оставшиеся гаубицы и попёрли лесом, пока опять немецкие самолёты не прилетели.
Неделя прошла, а мы всё ещё с немцами вокруг тех Сидоревичей барахтались. За две недели они от границы до Могилёва шестьсот километров прошли, а тут за те же две недели – ни одного! Вот где пришёл конец их блицкригу!
Но после шестнадцатого июля стали мы изнемогать. Канонада уже с северо-востока до нас долетала. И хлеб стали с перебоями доставлять. Тут уж ясно: окружают нас. Но мы ещё держались до двадцать третьего. Зацепилась наша пехота за лесной массив. Утром немцы пошли в наступление. С переднего края требуют поставить огневой заслон, а у нас ни одного снаряда. Шпаков попытался связаться со штабом полка – бесполезно, нет связи. «Беги, - говорит, Андрей, и без снарядов не возвращайся». Только я выскочил на открытое место, такой обстрел начался. И один снаряд упал метрах в шести от меня. Взрывной волной подбросило меня в воздух, шмякнуло о землю, и я потерял сознание. Очнулся – в голове гул, ничего не слышу, из носа и ушей кровь течёт. Каким-то чудом ни один осколок меня не задел. Попробовал встать: ноги заплетаются, голова кружится. Свалился в воронку, полежал – просветлело немного в голове. Встал и поплёлся дальше. Добрался до штаба и обратился к какому-то майору. Тот мне отвечает, а я не слышу. Кричу: «Говорите громче, я контужен!» В общем, понял, что нет снарядов. Вчера вместо наших в полк 76-миллиметровые привезли. Вот оно головотяпство наше! Даже перед лицом смерти! Ведь и мы не стреляли, и те батареи 76-миллиметровых пушек, которым те снаряды предназначались.
Короче говоря, только к обеду привезли наши снаряды, полмашины. Нашему дивизиону пять ящиков досталось. На пять минут стрельбы! Дали мне подводу, и вернулся я с этими пятью ящиками в дивизион. А навстречу подводы с ранеными. Оказывается, немецкие самолёты всё утро наши позиции утюжили. Делали всё что хотели – наших-то самолётов и не видно было. Когда я ушёл – пять гаубиц ещё в строю было, а вернулся – только две. А людей перебито – больше, чем за все предыдущие дни. И стрельба уже кругом идёт. Оказывается, немцы выбили нашу пехоту из лесу в чистое поле и прижали к шоссе Могилёв-Смоленск под огонь танков, которые там стояли. Положение отчаянное. Сверху самолёты бомбят и расстреливают нас на бреющем полёте, с трёх сторон автоматчики, с шоссе танки лупят. Одним словом, бойня пошла, истребление. Смотрим, скачет к нам всадник – майор по званию. «Капитан, - кричит Шпакову, - вывози гаубицы на прямую наводку. Сбей мне хотя бы два танка с шоссе, и я прорвусь. А здесь нам конец неминуемый – всех перебьют». И так понятно. Стрельба уже с того направления слышна, где был штаб нашего полка, да и с других сторон: и спереди, и сзади. Оставаться нельзя, вот-вот немцы появятся.
«Давай, ребята», - сказал Шпаков. Вывели мы из схоронного овражка две пары коней, запрягли наши гаубицы и понеслись.
На нашей упряжке, на станине, сидели я, Шпаков, сержант Карпенко и ещё несколько человек из расчёта – забыл теперь их фамилии. Майор на своей лошади впереди скакал – дорогу показывая. Вторая упряжка мчалась параллельно слева.
И вот вынеслись мы на то поле. Грохот такой, что собственной езды не слышно. Снаряды рвутся, пули просвистывают. Со второй упряжки двое наших слетело, будто их палкой сшибло. И весь я превратился в одно желание, в одну молитву: «Только не сейчас, только не сию секунду!» По всем теориям вероятности давно нас всех должно было поубивать, а мы всё мчались, и кони наши вытягивали шеи как взлетающие журавли. И сам я поверил, что моя молитва нас хранит. Но вдруг наши кони – серый и белый – и впрямь, как взлетающие журавли, взметнулись над землёй… И грянулись об неё со всего расскока.
Снаряд танковый под ними разорвался. Мы со станины полетели кто куда. Вскочили – все целы! Майор с лошади соскочил, постромки кинжалом режет. Я к нему на помощь. «Налегай, -кричит, - разворачивай!»
Ребята подбежали. Скользя в крови конской и вонючей слизи, развернули мы гаубицу в сторону танков. Краем глаза вижу, что и вторая гаубица остановилась и развернулась.
-Заряжай, - Шпаков кричит, - наводи! Быстрей, ребята, надо упредить! – и отошёл немного назад и влево, чтобы обеими гаубицами командовать.
А майор уже по полю бежит: «За мной!» И такая власть в его голосе: поднимаются солдаты и бегут к шоссе на танки.
Вдруг рёв страшный, и чёрные тени по полю. Самолёты! Майор от нас самое большое, пятьдесят метров отбежал. И бомба попала прямо в него. Взметнулась земля чёрным кустом, упала, а человек – был и нету. И другой самолёт, и третий – все на нас. Вторую гаубицу накрывает вместе с людьми, и за нашей спиной один взрыв, другой, третий. Вижу боковым зрением, как падает Шпаков. Метнулись мы к нему с сержантом Карпенко, а сзади удар, и в спину нас новая ударная волна толкает. Упали на землю рядом с капитаном. Поднимаем головы – лежит наша гаубица перевёрнутая. Рядом две воронки дымятся. И расчёт… Все мёртвые. Ни одного выстрела так сделать и не успели. А Шпаков был ещё живой. Но в позвоночнике у него зазубренный осколок торчал, в ладонь величиной. Подняли мы его, потащили в воронку от бомбы. Минут через пять он умер. Я всё думаю: как это в жизни так совпадает секунда в секунду – не убило бы его именно в тот миг, мы бы с Карпенко остались у орудия, и тоже погибли. Получается, он своей смертью нас спас.
Ну вот, остались мы с Федей Карпенко одни от целого дивизиона. С поля того никто не вырвался. Атака, начатая майором и не поддержанная нашим огнём, захлебнулась. Вдавили нас немцы в землю, загнали в воронки. Несколько раз поднимались они прочесать поле, но, встретив отпор, отступали и обстреливали места сопротивления, пока оттуда не переставали стрелять. Так прошёл день. К ночи стрельба совсем стихла. Лежим мы с Федей в воронке, думаем, как быть. Оружие наше – мой пистолет на двоих. Федя говорит: «Знаешь, Андрей, я жить хочу. Пусть будет, что будет. Не повезёт – нехай убьют, но сам я стреляться не буду». Да и мне умирать не охота. Завернули мы свои документы и пистолет в тряпку и закопали здесь же в воронке.
И вот пришло утро двадцать четвёртого июля. Солнце только-только взошло. Тишина. Небо ясное-ясное. И вдруг ветерок как пахнёт свежестью, и по-хозяйски эдак по полю как пробежится. Снова природа власть-то над этим полем переняла! И не верится, что вот-вот придут нас в плен забирать. Только человеческая власть сильней оказалась. Глядим – идут. Автоматы наизготовку. И поднимаются им навстречу наши с поднятыми руками. И потянулись к шоссе. Вот и до нас очередь дошла. Подошли двое: «Раус!» Это значит: «Выходи!» Вылезли мы с сержантом Карпенко из воронки. «О, хальт! – говорит один немец и на сапоги мои красноречиво указывает: скидавай, мол. А у меня сапожки были хромовые, офицерские, щегольские. Жалко мне их, а делать нечего – кто сильнее, тот и обувается, кто слаб, тот и разут. Так-то оно на войне бывает. Но в немце какие-то зачатки совести оказались: босиком меня не оставил – открыл вещмешок и бросил мне пару стоптанных ботинок.
Вот встал я, оглянулся на поле, воронками изрытое, трупами усеянное. Метрах в пятнадцати земля свежая – могила капитана Шпакова. Второе наше орудие, перевёрнутое взрывом. А вот и гаубица, на которой мы ехали. Ребята убитые лежат, впереди разорванные лошади в чёрной засыхающей крови. Совсем не так, как мы вчера бежали и метались. Тишина и неподвижность. Застыло навсегда.
А ещё немножко впереди – место, где убило майора. Густо там убитые лежали. Побрели мы с Федей мимо товарищей неподвижных. Прошли, и осталось всё позади.
А по полю к шоссе, как ручейки к реке, стекались наши пленные солдаты. Вот и мы дошли. Оглянулся я последний раз на это поле проклятое. Сердце сжалось, не знаю как. А по шоссе, действительно, как река бесконечная. Не по шоссе, а по обочинам, да по кюветам, а по самому шоссе в обгон на машинах, на мотоциклах, на броне танков – немцы, морды так и пышут победной надменной радостью.
Не на запад, на северо-восток нас погнали. Жара стояла жуткая. Первый привал только в обед сделали, а потом дальше. На привале не только есть – попить нам не дали. А среди нас ведь, сколько раненых было!
Поздно вечером пришли в какой-то совхоз. На окраине – коровники пустые. Вот в них нас и загнали словно скот. И снова ни есть, ни пить не дали.
Утром солнце в окна заглянуло. Стали мы осматриваться. Федя Карпенко говорит:
-Смотри, Андрей, лейтенант наш.
-Какой лейтенант?
- Ну из нашего дивизиона, - и Федя назвал его фамилию, которую я теперь забыл.
Смотрю – точно, лейтенант С… сидит с забинтованной головой.
Обрадовались мы будто родному. Подошли:
-Товарищ лейтенант, живы?! А мы думали, убило вас у второй гаубицы!
И он тоже обрадовался:
-Ребята! Да как я рад, как рад, что вы тоже живые! А комдив?
-Комдива убило.
-А меня взрывом отбросило от гаубицы, и я потерял сознание. Очнулся – голова в крови, переполз в воронку, да и просидел там ночь, пока немцы не пришли. Я, ребята, признаться, сейчас с жизнью прощался. Думал последний мой день настал. Я б сегодняшнего перехода не выдержал.
Федя говорит:
-Вы, товарищ лейтенант, не сомневайтесь. Мы хлопцы крепкие, только три дня не жравшие – поможем.
А он:
-Вы, ребята, не называйте меня лейтенантом, а то немцы офицеров расстреливают. Я, признаться, уже и петлицы спорол.
-Ладно, - говорим, - не будем называть.
А тут немцы ворота открыли: «Раус». Погнали нас мимо коровников и кошар, и на одном скотном дворе, видим, колоды водой заполнены. На водопой нас, значит, пригнали, как стадо. А есть так и не дали. И опять весь день шли под палящим солнцем, не евши. Самые слабые стали отставать. Немцы орут, пинками подгоняют. Лейтенант наш сначала молодцом держался, а к обеду раскис. Повис на нас, и мы его с Карпенко на себе тащили. Несколько раз слышали выстрелы в хвосте колонны. Федя говорит:
-Наверное фрицы отставших пристреливают. Андрей, пожрать чего-то надо, а то у меня коленки трясутся. Со мной ещё не было, чтобы три дня не есть.
Ну, еле до привала дотянули. Рядом с дорогой ручеёк протекал, так мы его высосали до самой глины. Вода тёплая, грязная, а удержаться невозможно.
-Хоть бы лягву какую поймать – с потрохами бы сожрал, - изнывал Карпенко.
Посидели на солнцепёке. Не отдохнули, только истомились, а уж дальше гонят. С… с первых шагов на нас повис. Тяжёлый переход получился. Пот глаза заливал. Как во сне брели. Вдруг движение. Метнулись тени от дороги. Очередь автоматная поверх голов. Да только не отчаянный то был побег – убитая лошадь возле дороги лежала. Обезумели рвать её ребята. Немцы сначала орали, прикладами пробовали отгонять, а потом плюнули. Ну и Федя мой Карпенко полез. Сильный был – на беду урвал себе кусок. Вернулся к нам – в окровавленной руке шмат конины – в нос вонью с десяти шагов разит.
-Федя, - говорю, - неужели ты хочешь это съесть?
-А что, Андрей? Я читал, что монголо-татары специально конину под зад себе клали. Скачут весь день на коне, а мясо между задом и конской спиной парится. И как даст дух – так оно и готово. А тут что – лошадь свежая, утром убитая.
-Выкинь ты эту падаль от беды подальше.
-Не бойся, Андрей, я ж её сварю. Ничего не будет. У меня брюхо железное. Я ни разу в жизни не травился.
К вечеру притащились мы в Могилёв. На окраине города был аэродром. Территория огромная. И вся – сколько глаз видит – нашим братом забита. Немцы даже не успели её всю колючей проволокой оплести – при нас заканчивали. Выбрали мы место, опустились прямо на землю. Смотрю, майор сидит, петлицы не спорол. Спрашиваю его:
-Давно здесь, товарищ майор?
-Третий день.
-А кормят хоть фрицы?
-Пока я здесь, ни разу не кормили.
-Сволочи, заморят голодом, сказал лейтенант С…, а Федя мой пошёл падаль свою варить. Меня звал. «Нет, - говорю, - не хочу, да и тебе бы лучше не есть. Послушай меня!»
Не послушал, пошёл. Ну и нашли они где-то дров – он и ещё несколько солдат, сварили эту конину, а на следующий день к обеду Федя уже умер. Вот так вот! Мучился страшно. Рвало его всю ночь. Рассвело – не узнал я его: посерел, осунулся, метаться стал.
-Андрей, - говорит, - ну как же так! Почему ты меня не удержал!? Ой, как плохо! Не хочу умирать!
Перед концом в беспамятство впал и всё кричал:
-Мама, мама! – как ребёнок, так жалобно, просто не передать.
А к вечеру приехало несколько немецких полевых кухонь. Закричали немцы в громкоговорители на ломанном русском: мол, сейчас будем выдавать еду: соблюдайте порядок. В противном случае стреляем на поражение. А какой порядок, когда люди от голода на грани безумия. Кинулись, толкаются, топчут друг друга, дерутся. Немцам приятно на наше унижение смотреть. Кидают еду в толпу, в драку, гогочут. И кидали-то гороховый концентрат. Разлетался он в пыль, на землю. Извиваются наши пленные на земле, стараются эти крошки из грязи выхватить. А другие топчут им пальцы. Жутко смотреть. Я, может быть, тоже полез бы, да остановило меня что-то. Заметил я невдалеке немецкого офицера. Лицо у него такое было – победителя на все времена. Превосходство духа своего фашистского чувствовал. Сильнее голода хватило меня по сердцу это выражение надменное. Захотелось мне плюнуть ему в глаза, показать: врёшь, не все мы перед тобой согнулись. А сейчас согнулись, так потом выпрямимся. Ну, не знаю, как выразить эту бурю чувств, что мной овладели. Подошёл я к нему поближе, чтобы видел меня, и сам на него смотрю с такой гордостью, какую только смог придать своей физиономии.
Оборотился он ко мне, и некоторое время в глаза мы друг другу смотрели. Гляжу, исчезла победительная улыбка, удивлением сменилась.
–А ты почему не идёшь есть? – спрашивает по-немецки.
А я взял, да и выдал в его холёную морду:
-So füttert man Tieren, und ich bin kein Tier, ich bin ein Mensch. – Так зверей кормят, а я не зверь, я человек.
-О, - говорит, да ты, я вижу, храбрый русский солдат! Ты мне нравишься. А немецкий откуда знаешь?
-В школе выучил.
-О! – удивился - Хорошо у вас в школах немецкому языку учат.
Подозвал он унтер-офицера:
-Этого человека, - говорит, - накормите отдельно.
Принёс мне унтер котелок концентрата, и пошёл я к С…. А он такой возбуждённый: «Андрей, увели только что того майора, что петлицы не срезал. Значит, верно – расстреливают они офицеров. Как хорошо, что я догадался кубари свои выбросить. Смотри ж, не проговорись, что я лейтенант». – «Да не проговорюсь, - утешаю его, - я вот поесть принёс». А самому как-то противно стало, на трусость его глядя. Он заурчал, кинулся как кот на котелок. «Ладно, - думаю, - всё же раненый». Насытился он и Карпенко вспомнил:
-Потерпеть бы ему ещё полдня – был бы жив.
-Ночью, перед пленом, - говорю, - он стреляться не стал, сказал: «Жить хочу». И вот через два дня такая смерть…
-Да, что и говорить, глупая смерть. Хорошо ещё до лагеря успели меня довести.
Я рот открыл. Каша проклятая фрицевская в горле у меня застряла от ошарашивания такою подлостью.
А С… понял, что оговорился. Глазки у него забегали:
-Я хотел сказать: всё лучше на месте умереть, чем в придорожной канаве, как собака.
-Врёшь, лейтенант. Сказал ты именно то, что хотел сказать. Шкурник ты. Плевать тебе и на Федю, и на меня. Не жаль тебе его ни капли. Пусть умер, главное, что после того умер, как шкуру твою спас! – ну, понесло меня не знаю как.
А он взъерошился – маленький, жалкий, но колючий – завизжал как поросёнок:
-Молчать! Ты с кем разговариваешь! Я…я…
-Офицер, хочешь сказать? Не вижу, что ты офицер! Где твои знаки отличия? А вот что ты сволочь – это я вижу!
Ну и ушёл я от него в ту же минуту. На другой конец лагеря ушёл подальше от этой гниды.
Вот и остался я, так сказать, последний из дивизиона. Того я не только за командира или бойца – за человека не считал.
И потянулись для всех нас бесконечные, жуткие дни плена.
* Шпаков Иван Васильевич - командир второго дивизиона 601-го гаубичного артиллерийского полка, погиб предположительно 22 или 23 июля 1941 г.
** На самом деле было 6 батарей.
***Барсуков Иван Иванович - командир взвода разведки, затем одной из батарей 601-го ГАП. Погиб в боях за село Сидоревичи под Могилёвом.