Найти тему
Валентин Иванов

Трибун и лирик. Часть 1

Моей учительнице Алле Михайловне,

страстной поклоннице Маяковского и не менее страстной гонительнице Есенина с любовью посвящаю.

Трудно найти в русской поэзии послереволюционных годов двух других, столь разных по характеру и поэтическому стилю, равновеликих по таланту, и столь похожих трагичностью своего конца, чем Владимир Маяковский и Сергей Есенин. Вокруг смерти каждого из них ходило множество слухов, сплетен, домыслов и версий. Скажем, в качестве причин смерти Маяковского назывались: «несчастная любовь», «затравили», «убийство, инсценированное как самоубийство» и даже «сифилис в последней стадии». У Есенина спектр причин несколько уже: «запойное пьянство», «тоска по домотканной уходящей Руси» и «убийство, инсценированное под самоубийство». В каждом случае, разумеется возможна комбинация нескольких указанных причин. Все эти версии имели своих яростных сторонников и не менее одержимых противников, однако ни одна из них по истечении значительного времени не получила очевидного перевеса, поэтому весьма велика вероятность, что последующим поколениям так и останутся лишь домыслы и версии. И каждый будет волен выбирать то, что ему более нравится. Что же касается автора настоящего очерка, много лет назад он пришел к несколько иным выводам, но только события последнего десятилетия, кажется, подтверждают эту его гипотезу.

Итак, Маяковский. Хулиган и пролаза. «Перевелся в 4-й класс пятой гимназии. Единицы, слабо разноображиваемые двойками. Под партой «Анти-Дюринг»... В партию вступил в 1908 году»[1]. В партию, конечно, легче вступить, чем ежедневно и аккуратно делать уроки. Революция – это для нетерпеливых, которым все нужно здесь и сейчас. Но в этом он был совершенно искреннен. Также вихрем он ворвался и в поэзию, а время для этого было исключительно благодатное. «Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем мы наш, мы новый мир построим...». Ах, Владимир Владимирович! Как же это Вы, с Вашим ярким и безусловным талантом не заметили, что в этих строках что-то не так, а именно – нет рифмы. Только лет через сорок мы узнаем из воспоминаний старого революционера, что гимн этот был написан задолго до разделения на меньшевиков и большевиков, и в начале он пелся «Весь мир насилья мы разроем...». «Рифма была,- повествует большевик,- и смысл был совсем иной: разроем, чтобы разобраться основательно, как он устроен, а потом сложить в ином, более соответствующем новым целям порядке». Кто же заменил одно слово, так сильно изменившее смысл и цель, тактику и стратегию борьбы? Наверное, такой же нетерпеливый, которому не хочется тратить время на кропотливое изучение – проще сжечь дотла, а еще лучше – взорвать мгновенно и построить новый мир. А рифма? Вы что, смеетесь? Тут такие дела разворачиваются, а вы с рифмой лезете, мелочный бюрократ от поэзии.

«Удалось устроить побег из Новинской тюрьмы. Меня забрали. Дома нашли револьвер и нелегальщину. Сидеть не хотелось. Скандалил». Царское самодержавие, конечно, было кровавым. Однако, ему чудовищно везло. «Друг отца Махмудбеков заявил, что револьвер его, и отхлопотал меня у Курлова. Во время сидки судили по первому делу – виновен, но летами не вышел. Отдать под надзор полиции и родительскую ответственность». И этот мир он хотел разрушить до основанья! Мы-то с вами совсем не уверены, что его удалось бы «отхлопотать» у Дзержинского, Ежова или Берии, поскольку там бы он летами перезрел не только до тюрьмы, но и до расстрела. Быть бы ему шпионом шести иностранных держав, причем о существовании некоторых из них он узнал бы только на следствии, поскольку в гимназии по истории с географией имел единицы да двойки.

Этим молодым мальчикам старый мир осточертел, им не жалко его разрушать, ибо сами они его не строили, и потому никакой ответственности за ошибки конструкции не несут. Ломать и только ломать! Старое прогнило насквозь, новое должно быть во всем не похожим на старое, противоположным и принципиально иным. Мы создадим новую поэзию и литературу – рабоче-крестьянскую – и потому, к черту Пушкиных с Гоголями! Конечно, они из блажи иногда припечатывали царей эпиграммами, но главное - они были дворянами и помещиками, а, значит, – эксплуататорами. Пусть только кто посмеет оградить нам поле для экспериментов с новой поэзией – сметем, как поганую плесень, в едином революционном порыве. Вот потому и футуризм, и кубизм, и ЛЕФ. Новым должно быть не только содержание поэзии, но и ее формы. Мы сейчас можем спорить, многое ли восприняли потомки от экспериментаторов тех времен, но рубленный стиль поэм Маяковского и лестничная форма его стихов остались и ассоциируются именно с ним. А мы опять вернулись в школах к изучению Пушкина, Лермонтова, Некрасова и даже отчасти Тютчева с Фетом, не акцентируя внимание юных душ на их дворянском происхождении и воспитании.

Была ли присуща Маяковскому безграничная самонадеянность или и самокритика также? У него было все. «Вышел взбудораженный. Те, кого я прочел, так называемые великие. Но до чего же нетрудно писать лучше их. У меня уже и сейчас правильное отношение к миру. Только нужен опыт в искусстве. Где его взять? Я неуч... Я прервал партийную работу. Я сел учиться». Как же войти в поэзию. Самый короткий путь – эпатаж. Именно он и был выбран юным гением. Первый манифест, написанный совместно с Бурлюком, назывался «Пощечина общественному вкусу». Газеты стали наполняться футуризмом. Маяковского называли просто «сукиным сыном». Мало. Появляется ставшая знаменитой желтая кофта. «Взял у сестры кусок желтой ленты. Обвязался. Фурор. Значит, самое заметное и красивое в человеке – галстук. Очевидно – увеличишь галстук, увеличится и фурор. А так как размеры галстука ограничены, я пошел на хитрость: сделал галстуковую рубашку и рубашковый галстук». Разве то, что он делал в поэзии так уж значительно отличается от этого гениально найденного приема? И в желтой кофте, и в поэзии он изобрел новую форму. Чтобы эпатировать. Почему же социалистическая критика так ругала битлов, выступавших с сиденьями от унитазов на шее? Они ведь тоже делали революцию, только в музыке. Ответ прост: это была не наша революция, они не согласовали ее с лидерами коммунистического движения.

Вот другой образчик самомнения и отсутствия какой-либо постоянной, определяющей идеи, датируемый началом 1914 года: «Чувствую мастерство. Могу овладеть темой. Вплотную. Ставлю вопрос о теме. О революционной». И далее: «Пошел записываться добровольцем. Не позволили. Нет благонадежности... Интерес к искусству пропал вовсе. Выиграл 65 рублей. Уехал в Финляндию. Куоккала… 65 рублей прошли легко и без боли». Какой диапазон! Хотел делать революцию, а записался добровольцем на империалистическую войну. Не пустили – уехал кутить в Финляндию на шальные деньги. Лихие повороты в деле борьбы за освобождение рабочего класса неплохо сочетаются с подобной же лихостью в личных отношениях. О «семье втроем» с Бриками знают все, но даже сейчас мало кто знает об эпизоде взаимоотношений Маяковского и Корнея Чуковского, у которого Владимир Владимирович завел обычай обедать именно в Куоккале. Этот эпизод описал Чуковский в своих воспоминаниях. Суть эпизода в том, что, начав с обедов, наш прекрасный революционер стал волочиться за женой Чуковского, после чего тот решительно выбросил Маяковского в окно. Мне и сейчас трудно поверить, что это было легко сделать, ибо я всегда представлял трибуна революции этаким гигантом с решительной, волевой челюстью и крепкими железными кулаками. Однако, и сомневаться в честности Корнея Ивановича также нет решительно никаких причин.

Далее. В 1915 году происходит еще более интересная эволюция взглядов: «Забрили. Идти на фронт не хочу. Притворился чертежником». Что же произошло за это короткое время? Убедили призывы большевиков к солдатам – «штык в землю», а, если не в землю, то обратить против «мировой буржуазии»? Не угадали. Строкою раньше под заголовком «Радостнейшая дата»: «Знакомлюсь с Л.Ю. и О.М. Бриками». И все же в Маяковском подкупает именно искренность. Он не юлил, не прятал глаза, он был честен во всех своих неожиданных метаниях и порывах. Об Октябре: «Принимать или не принимать? Такого вопроса для меня не было. Моя революция». И только один раз меня посетило легкое облачко сомнения: «Кончил «Сто пятьдесят миллионов. Печатаю без фамилии. Хочу, чтоб каждый дописывал и лучшил. Этого не делали. Зато фамилию знали все». Мне показалось, что «печатание без фамилии», в данном случае, как сейчас говорят,- ловкий пиар-ход, ибо Маяковскому тогда невозможно было подражать – он угадывался сразу, по первым строчкам.

Есть в биографии Маяковского и такой интересный штрих. К 1924 году он был достаточно знаменит, написаны лучшие и серьезнейшие вещи, но только после напечатания поэмы «Ленин» он вдруг сразу и плотно осваивает заграницу: Франция, Испания, Америка, Мексика. Теперь понятно, почему в школьных учебниках Владимира Маяковского выдвигают в первые ряды, наравне с Александром Пушкиным и Львом Толстым, а Есенин и Блок в наши школьные годы были под запретом. Последние славили иного бога – Иисуса Христа. Лишь много лет спустя мы осознали, что наше детство обокрали, и что не может быть ничего мелочнее и гадостнее, чем запрещать поэта.

Надо сказать, что элементы биографии поэта меня интересуют вовсе не сами по себе, а лишь как моменты, определившие его поэтическое творчество. Робкий намек на возможные причины его смерти я нашел в последних строчках его автобиографического очерка, датированных 1928-м годом: «Пишу поэму «Плохо»». Предлагаю и вам, внимательный читатель, подумать над вопросом: Мы не увидели этой поэмы, из-за неожиданной смерти поэта или смерть поэта могла наступить так скоропостижно, потому что он начал писать поэму «Плохо»? И о чем же он там решил написать? Именно эти размышления и легли в основу настоящей работы. Чтобы пояснить ход моей мысли, обратимся непосредственно к творчеству поэта.

Интересно, что и у Есенина был очень похожий эпизод. Все его напасти проявились разом после того, как он в 1923 году написал поэму «Страна негодяев». Полностью эта поэма при жизни поэта так и не была опубликована. В 1924 году первые публикации в отрывках появились в газете «Бакинский рабочий», журналах «Город и деревня» и «Страна советская». В процессе написания варьировалась сюжетная линия и набор персонажей. Так вначале главными героями он мыслил Ленина, Махно (зашифрованного под именем «Номах»), комиссаров и бунтующих мужиков. Весьма показательны фамилии комиссаров – Чекистов (прототипом которого был Л. Троцкий), Лобок, Рассветов, а также им сочувствующий Замарашкин. Слава богу, у поэта хватило чутья вовремя убрать фигуру Ленина. Тем не менее, последствия оказались весьма трагическими. Единственное отличие от аналогичного замысла Маяковского заключалось в том, что Есенин успел не только написать эту поэму, но и опубликовать, пусть даже в отрывках. Этот факт до сих пор вызывает удивление исследователей,- уж слишком прямо раскрывает содержание даже само название поэмы.

Критики, у которых Маяковский вызывает наибольшее раздражение и даже неприятие, чаще всего цитируют его стихотворение, начинающееся словами: «Я люблю смотреть, как умирают дети». Что может быть чудовищнее такой точки зрения? Далее вы жадно ищете в тексте развитие этой вурдалачьей мысли (помните, позднее у Кузнецова было: «Я пил из черепа отца»), но... не находите. Самая первая фраза никак прямо не связана с остальным текстом, откуда становится ясным: ее назначение – то же самое, что и у крышек от унитазов на шеях битлов. Просто эпатаж. Желание привлечь к себе внимание любой ценой. Что ж, в юном возрасте это объяснимо и даже простительно.

Маяковский писал не только о революции. Временами он тяготел и к лирике. Только вот лирика это какая-то странная:

Улица провалилась, как нос сифилитика.

Река – сладострастье, растекшееся в слюни.

Отбросив белье до последнего листика,

Сады похабно развалились в июне.

Или вот еще:

Пусть земля кричит, в покое обабившись:

«Ты зеленые весны идешь насиловать!»...

И это в том же стиле:

Я лучше в баре блядям буду

Подавать ананасную воду!

Что за странное и навязчивое тяготение к самой низкопробной похабщине и насилию? Для сравнения приведем образчик лирики Есенина:

Выткался на озере алый свет зари.

На бору со стонами плачут глухари...

или

Белая береза под моим окном

Принакрылась снегом, точно серебром.

На пушистых ветках снежною каймой

Распустились кисти белой бахромой.

Вроде, тоже лирика, только совсем иная. И написал ее также поэт, считавшийся хулиганом и забиякой, живший и творивший в то же самое время, что и Маяковский. Мог бы тоже пытаться привлечь к себе внимание любыми способами, только кумиром считал Пушкина (фи, как неоригинально!). Желтой кофты не носил, а совсем даже наоборот – цилиндр и трость. Итак, один глядел на тыщи лет вперед, мир перевернуть хотел; другой же все косил назад, сохранить хотел вековое наследие и, тем не менее, в сердцах потомков оставил ничуть не меньший след. Хотя и Есенин не был абсолютным праведником и девственником:

Если не был бы я поэтом,

То, наверно, был мошенник и вор...,

а также

Много девушек я перещупал,

Много женщин в углах прижимал…,

зато сколько сострадания к самым слабым – корове , собаке:

Дряхлая, выпали зубы,

Свиток годов на рогах.

Бил ее выгонщик грубый

На перегонных полях...,

или

Покатились глаза собачьи

Золотыми звездами в снег....

А вот у Маяковского с добротой, даже не к собакам – к людям, к детям какие-то странные отношения:

Мы всех заставим рассыпать порох.

Мы детям раздарим мячи гранат...,

а вот еще:

Слышите - солнце первые лучи выдало,

еще не зная, куда денется,

это я,

Маяковский,

к подножию идола

нес обезглавленного младенца.

Ну а к последующим строчкам даже комментария не надо:

Пули погуще!

По оробелым!

В гущу бегущим

грянь, парабеллум

Гимном толпы, которая сомнет любого, не согласного с ней звучит «Левый марш»:

Разворачивайтесь в марше!

Словесной не место кляузе.

Тише, ораторы! Ваше

слово, товарищ маузер…

Довольно жить законом,

Данным Адамом и Евой.

Клячу историю загоним.

Левой!

Левой!

Левой!

Воистину, фанатик весь мир видит через кривое зеркало. Даже неграмотным крестьянам прочли из газет, что царь был расстрелян вместе с женой, детьми (среди которых и маленький, неизлечимо больной мальчик) и слугами. Прочитав же строки Маяковского

«...лежит где-то в Екатеринбурге или Тобольске:

попал под пули рабочие.»,

понимаешь так, будто царь был рассеянный, подслеповатый старик, шел по улице в неурочное время, а тут – «пуля пролетела – и ага!». Кто виноват? А никто. Не надо ходить где-попало. Сидел бы дома и печатал свои фотографии, глядишь – и обошлось бы.

Казалось бы, гениальные строчки:

«Я волком бы выгрыз бюрократизм.

К мандатам почтения нету.

К любым чертям с матерями катись

Любая бумажка. Но эту...

Я

достаю

из широких штанин

дубликатом

бесценного груза.

Читайте,

завидуйте,

я –

гражданин

Советского Союза.

Хоть сейчас прямо на плакат. Иногда кажется, что только сам Маяковский в своем поэтическом упоении не понимал, что в каждом слове этого стихотворения прячется чудовищная ложь. В 1929 году, когда было написано это стихотворение подавляющему большинству советских граждан заграничный паспорт был нужен, как рыбе зонтик, ибо они не имели ни малейшего шанса увидеть эту заграницу. Так умер от чахотки Александр Блок, умолявший правительство отпустить его на лечение за границу. Судьба Михаила Булгакова отличается лишь диагнозом его болезни. Именно введение советского внутреннего паспорта с обязательной пропиской закрепостило крестьян настолько, что дореволюционнное крепостное право стало казаться даром божьим. Миллионы крестьян из плодороднейших земель Украины и России погибли от искусственно созданного большевиками голода, потому что они не имели права даже временно переехать в то место, где еще есть хлеб и картошка, потому что они, в отличие от рабочих, до 1956 года совсем не имели паспортов, а, следовательно, и прописки, которую, хотя бы теоретически, можно сменить. А случилось это всего через год после смерти самого Маяковского. Чему же тут завидовать? «Клопы» и «прозаседавшиеся» проникли во все щели нашей новой, светлой жизни, сосут нашу кровь, мешают нам строить коммунизм для всего человечества. Но у нас есть на них парабеллум, нас не возьмешь за здорово живешь! Перо Маяковского и было таким парабеллумом, а сам он был из тех, что не прячутся в задние ряды, а поднимают оробевших в атаку. Но идет время, все силы без остатка отдаются борьбе, только клопов все больше. Глядишь, они уже и в президиумах сидят за столами, накрытыми красным кумачом.

Казалось, не было такого события в политической и экономической жизни молодой советской республики, на которое не откликнулся своими гневными, обличительными, гвоздящими стихами Маяковский – этот верный и неистовый трибун революции. «Жадный» крестьянин не дает хлеба голодающему Питеру – «Всем Титам и Власам РСФСР»:

Везите, братцы, хлеб скорей,

чтоб вас не съели волки,

а ты уж, браток, сам догадайся – кто они такие эти «волки». Обыватель, вместо того, чтобы бесплатно грузить дрова на трудовом субботнике, копит слоников на пузатом комоде, канареек завел:

Маркс со стенки смотрел, смотрел...

И вдруг разинул рот,

да как заорет:

«Опутали революцию обывательщины нити.

Страшнее Врангеля обывательский быт.

Скорее головы канарейкам сверните –

Чтобы коммунизм канарейками не был побит!»

Это, ведь, на самом деле серьезно – если человек привыкнет чай с лимоном дуть каждый день и Моцарта слушать, разве его потом, при необходимости в окопы загонишь жизнь отдавать за дело революции. Лучше всего, если он так и проживет всю жизнь в окопах, бараках и землянках, питаясь из полевой кухни в кратких перерывах между атаками на мировую буржуазию. Тем более, что атаки эти не прекращаются ни на день – надо только не терять бдительности:

Прислушайтесь, на заводы придите,

В ушах – навязнет страшное слово –

«вредитель» -

Навязнут названия шахт.

Судебный процесс, получивший название «Шахтинское дело», начался 5 июля 1928 года, но уже 7 июля стихотворение Маяковского «Вредитель» опубликовала «Комсомольская правда». А сколько еще их, этих славных процессов впереди: Промпартия, левые и правые уклонисты, ревизионисты, троцкисты всех мастей, не говоря уже о заговоре военной верхушки и «деле врачей-вредителей». Не дремлет верный страж ревлюции – поэт Владимир Маяковский. Сам не дремлет и другим не даст.

Нет бы порадоваться, что где-то, да хоть бы в той же далекой Америке простой рабочий человек и фермер сытно живет, но для дела мировой революции и земшарной республики это – хуже некуда, и потому припечатаем гада свинцовой строкой:

«Вашингтон. Фермеры, доевшиеся, допившиеся до того,

что лебедками подымают пузы,

в океане пшеницу от излишества топившие,-

топят паровозы грузом кукурузы».

[1] Цитируется далее везде по изданию “Владимир Маяковский. Собр. соч. в 12 томах. М.: «Правда», 1978 г.»”, т. 1, с. 49.