В Красной Пахре — знаменитом писательском посёлке под Москвой — в принципе, было куда зайти. Но Твардовский почему-то не уважал «больших» литераторов: слишком важные. Не уважал пить и с молодыми — прямо-таки избегал их: «Не успевают вылупиться, напечатают пару стишков и уже начинают учить других жить, писать и пр., — говорил он о молодняке. — Евтушенко иногда пишет о том, что интересует читателя, но всегда так развязно».
Материал опубликован на портале "Частный корреспондент".
«Знаменитым стать сейчас легко, надо только потерять совесть»
«Славное море, священный Байкал» —
великое произведение искусства! А. Т. Твардовский
«Стебани!» — восклицал Твардовский перед уходом из очередных гостей. Намекая то ли собственно на уход, то ли на столь потребный в данный момент посошок — «рюмочку Христову». Перетекающую, как правило, в продолжение банкета. «Убить ещё не могу. Но ударить уже могу», — эта фраза означала готовность ко всему. Как к перемене места сабантуя (а их, мест, много!) — равно и к возврату назад, в лоно расплёсканного по столу шукшинского «разврата».
Откуда только что вроде бы отчаливал, напевая:
Не осенний мелкий дождичек
Брызжет, брызжет сквозь туман:
Слёзы горькие льёт молодец
На свой бархатный кафтан.
Или:
Белым снегом, белым снегом
Замело все пути...
Или:
А в поле вярба,
Под вярбой вода,
Там гуляла, там ходила
Девка молода.
А девки у него, особенно во времена запоев, водились, уж куда деваться: «Не бросать жену. Надо искать в ней всё хорошее и проч.», — безотчётно-исступлённо утешал он себя.
Кстати, по пьянке часто всплывали пересуды про «голубых». На что Твардовский либерально отзывался, мол, *** он бы судить не стал. Хотя, разумеется, далеко не сторонник этого «тяжкого» развлечения.
Вообще можно было бы составить целый отдельный словарь с мнением Твардовского о русской литературе и литераторах, высказанным подшофе.
Так, в середине 1960-х, он часто забегал «на минутку» к публицисту, другу и младшему товарищу Борису Костюковскому. По случаю участившихся в ту пору запоев.
В Красной Пахре — знаменитом писательском посёлке под Москвой — в принципе, было куда зайти. Но Твардовский почему-то не уважал «больших» литераторов: слишком важные. Не уважал пить и с молодыми — прямо-таки избегал их: «Не успевают вылупиться, напечатают пару стишков и уже начинают учить других жить, писать и пр., — говорил он о молодняке. — Евтушенко иногда пишет о том, что интересует читателя, но всегда так развязно».
А вот в Костюковском видел рубаху-парня, соратника-военкора к тому же. Да и дачи находились поблизости. Что упрощало «процесс».
Седой, скуластый, в лице что-то бабье, глаза голубые, плечи широкие и какие-то пухлые, пальцы толстые, ногти давно не стрижены.
Одет в полупальто, войлочные ботинки, мешковато висящие трикотажные брюки. В руках чеховская дубовая палочка:
— Нет ли у вас стопки? — обращался он к хозяевам дома.
Стопка, несомненно, отыскивалась.
— Не думайте обо мне дурно, — раз двадцать повторял Твардовский, как бы извиняясь и всё время от чего-то предостерегая.
Обычно запой у него длился около 10 дней. Каждый божий день (а бывало, появлялся к восходу солнца) начинался с маленькой просьбы «на донышке». И так по 2-3 заплыва — с утра до вечера, по кругу. С продолжением: завязка-развязка, рассвет-закат.
Его бы прогнать...
Но в том-то и дело, что очевидцы отмечали, — невзирая на страшное похмельное состояние Твардовского: — его непосредственную интересность, что ли. Каждый раз оригинальность и причудливость суждений. Не было у него этого присущего русским пьяного нытья или, наоборот, чрезмерной неуправляемой агрессии.
— Человечество недаром остановилось на 40 градусах, — открывал он застолье с темы выпивки, всевозможных тостов, народных обрядов по этому поводу, пристрастий. — Янка Купала напутствовал меня: «Пей, хлопец, белую горилку, больше ничего не пей. Пиши, пока пишется, потом писаться не будет!»
Затем естественным образом переключался на литературу:
— В литературе происходит одичание. Софронов, Кочетов и К. «Мне довелось побывать...», «Мне довелось побывать в Турции», «Мне довелось побывать в Освенциме» — пишут, не поймут, что это не одно и то же.
— Начинал в Смоленске, — не закусывая и третью, и четвёртую рюмку. — Первый мой рассказ о самогонщиках. Отец-кулак, отсидевший за взятку (не то мало дал, не то — не так дал), в эпоху продразвёрстки вернулся, подарил старшему моему брату Лермонтова. А мне — Пушкина: «Будешь Пушкиным», — благословил батя. Как будто можно быть вторым Пушкиным, г-хм.
— Да, Пушкин — вот бог! — пропустив очередную стопку: — Особенно радует меня, что Пушкин стал брать деньги за стихи.
Тут же наизусть читает «Сохраню ль к судьбе презренье?»
— Подозреваю, — продолжает свой монолог, — что Евтушенко с Вознесенским даже не заглядывали в «Евгения Онегина». Пушкин сделал русскую культуру мировой. Барков, Вяземский, Державин, Жуковский, Байрон. А в общем, всё равно Пушкин!
Далее повествует собравшимся о том, как пригрели его, — неизвестного и голодного, — «Красная новь», «30 дней», «Огонёк». Как, купаясь в шумном успехе «Муравии», немедленно приобрёл шикарную шубу, в которой фанфароном поехал в деревню, на родину. Отмечать да праздновать.
Горького не жалует. Не жалует Блока: «Немного не дотянул до гениальности».
Нахваливает Некрасова, Толстого, Чехова, Бунина.
Ровно в тот период, между запоями (откуда драматически выходил при помощи сонм уколов), сочинял статью к новому изданию Бунина. И чрезвычайно тем гордился. Считал, что современный прозаик просто обязан любить Бунина. Правда, не столь по-рабски, подхалимски, подобно Юрию Казакову, несмотря на тщательнейший, скрупулёзный сбор бунинского материала последним: в СССР, в загранке.
Возбуждаясь и закуривая, вспоминал, как выговаривал Казакову:
— Я очень сочувствую вашему пристрастию. Но идите туда, где Бунина не читали! — ёрнически намекая на журнал «Знамя».
Вспоминал, как Ахматова собиралась в Италию на получение премии «Этна-Таормина». Где присутствовал по случаю он сам. Считая эту премию некой «подачкой» от игорного дома: «Старуха в декольте. Водка после церемоний». — Утаивая от слушателей, что он вообще встретил тогда Ахматову впервые. Думая до этого, что «старуха» умерла. Хоть и печатал в «Новом Мире» отрывки из «Энумы».
Его речи неизменно перемежались анекдотами, мизансценами из жизни сильных мира сего:
«На волостном слёте комсомола какой-то секретарь шептал дважды лауреату Сталинской премии, маститому поэту Исаковскому насчёт „мало ли, женской нужды“:
— Захотел шашку поточить, у нас тут вот они — сидят львицы. Сделали бы по-партийному».
*
«Фадеев на пиру у Сталина.
— Почему не скажешь приветствия? — спрашивает вождь.
— Я пьян, — отвечает Фадеев.
— Сколько ты выпил?
— Один — бутылку коньяку.
— Сколько тебе лет?
— 38.
— В 38 я выпивал бутылку коньяку между делом».
*
Любимые темы анекдотов и побасенок: во всех смыслах неоднозначный Сталин; великий Черчилль: «Главная ошибка Хрущёва в том, что он хотел перепрыгнуть пропасть в два приёма»; тема самого Хрущёва, конечно, с его клоунскими плясками по приказу верховного.
*
«Сталин заботился о стаде, — похохатывал Твардовский. — У высшего командного состава, у многих офицеров на фронте была своя Неля. В её обязанности входило — в основном заводить патефон. Когда Неля становилась беременной, она уезжала в тыл со специальным предписанием о трудоустройстве, квартире и декретных».
*
Вспоминал своё стихотворение о том, как Сталин приходит в мавзолей к Ленину за советом. Александр Трифонович работал тогда в «Гудке» и обещал это стихотворение напечатать в нём. Но отдал его в «Известия» — типа повыше рангом.
Редактор «Известий» — «костяная нога», как он его нарёк, — вызвал «рифмоплёта» на ковёр:
— Вы что такое опубликовать хотите? Сталин — к Ленину в мавзолей?! Зачем? За советом?
— Не кричите на меня. Я вас не боюсь, — парировал Твардовский.
— А начальника политотдела фронта?
— Тоже — нет.
— А командующего.
— Нет.
— А кого же вы боитесь?
— Господа нашего. Иисуса Христа.
За что был вмиг уволен, оказавшись в резерве.
*
Вадим Кожевников, теперешний редактор «Знамени» (в 1960-х), уходил тогда в «Правду» военкором из «Красноармейской правды» — и устроил его на своё место.
Луговского не признаёт: «Белыми стихами стал писать про то, что Советская власть хорошая. Неинтересно».
*
Про Леонова: «Играет в барина. Зачем он написал название книги „Евгения Ивановна“ по-английски? А если её будут переводить?».
*
О Тендрякове: «Женился на молодой и красивой. Ничего глупее для писателя придумать нельзя».
*
Шолохова за «Тихий Дон», в особенности за 4-ю книгу, превозносит: «...Затем Мишка стал писать чепуху. А говорить стал и того хуже. Надо бы ему после „Тихого Дона“ умереть, был бы грандиозный писатель. Но памятник ставить будем всё равно».
*
Рассказывал о встрече с молодым Шолоховым в «Национале», ещё до войны. О внезапной послевоенной ссоре, когда Шолохов, будучи у него в гостях на московской квартире, хвастался, что дачу ему выстроила пленная немчура. И объявил, дескать, одобряет постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград». Они поспорили, разругались, взъярились. И он выставил Шолохова вон за порог! Потом помирились.
*
Солженицын — его орден, его вечная медаль. Вслед публикации «Ивана Денисовича»: «Поверьте, это великий писатель в самом страшном значении этого слова. За границей не знают, что написал Твардовский. Но все знают, что Твардовский напечатал Солженицына. Сартр мною интересовался как издателем Солженицына! ...Почему взвыли Дымшицы и Кочетовы? Потому что после Солженицына их не будут читать».
*
Федина осуждает, и поделом. Тот — единственный из редколлегии, кто не подписал «Ивана Денисовича»: «Я пожалел его старость». (Не то, видимо, выгнал бы, — авт.)
*
Рассказывал, как пропьянствовал на фазенде банкет по случаю 55-летнего юбилея. Банкет перенесли: «Им необходим фикус [свадебный генерал]. Им [его замам по журналу] не хватает самостоятельности».
*
«Помню, Сурков выдал про одного 70-летнего литератора, — поджигает бессчётную сигарету Александр Трифонович: — „У него там только очко протереть осталось!“. — И, смеясь и кашляя: — Процитировал же я Суркова в связи вот с чем. Занимал как-то три рубля у Павлика Антокольского. Павлику было уже где-то под семьдесят.
Говорит:
— Пьянство — самая скучная страсть.
— А что веселее? — спрашиваю.
— Женщины.
— В твоём-то возрасте?
— Меня уже нет, но они — вот они ходят рядом.
— Ну и легкомысленный же ты, Павлик, — попенял я ему».
*
Вот некоторые фразеологизмы для будущих собирателей «нетрезвостей» Твардовского:
О Шестаковиче: «В поезде не уступил бы ему нижнюю полку».
*
О Светлове: «Милый человек. Ему, например, позволялось сказать влюблённой в него поэтессе: „Дура, почитай сначала Гоголя!“»
*
О водке: «Там-то и стал я к ней, к мамочке, привыкать. За собакой палка не пропадёт».
*
«Не люблю три слова: силуэт, майонез и романтика».
*
«Я не поклонник Эренбурга».
*
Об Ахмадулиной: «Пьёт, видимо, по распущенности. Скорбей у ней быть не должно».
*
«Вучетич существует специально для того, чтобы подписываться под доносами».
*
«Если юмор вынесен в заголовок — юмора не ищите».
*
«Не печатаю Вознесенского, потому что, если меня на улице спросят — о чём это. Я ответить не смогу».
*
«Межиров — милый человек. Хороший переводчик. Но как поэт — слишком любит стихи. А надо любить что-то в жизни».
*
«У последнего гениального западного писателя Томаса Манна меня поразила мысль, что сегодняшняя литература вся — из литературы, а не из жизни. Это, говорит Манн, — страшно».
*
«Ветер и снег — любимая погода».
*
«Был запой. Была страшная измена. Всё было...»
*
«Алексей Толстой — граф ненастоящий! Разве что по женской линии. Хотя... быть графом при социализме полезно. Выгодно быть графом. Войнович тоже из графов».
*
«Весной ездил хоронить мать. На кладбище — шекспировские ребята».
*
«Дневники Байрона интереснее (сейчас), чем его стихи».
*
О топоре брата: «Злой как собака!»
*
«О статье в „Новом мире“ пишут в Италии и во Франции. Получил поздравительные телеграммы к юбилею журнала. В телеграммах меня называют мудрым. А я вот сижу и запиваюсь с простыми людьми. О, если б они знали!»
*
Банкет заканчивался. Гости разбредались кто куда.
Твардовский фланировал по улице дачного посёлка, приманивая, чтобы погладить-пошерстить соседского пса Сексота.
Всё время повторяя, пошатываясь и чуть заикаясь:
— Как мы хорошо выпили. Господи! Как хорошо...
Пёс не шёл к пьяному — приучен держаться издали.
— Что вы говорите? — возмущённо обращался Твардовский к Сексоту: — Ну ладно. Может, ещё и встретимся в Александровке! (Имея в виду недавно открывшуюся лечебницу для психов и алкоголиков в Александровском централе.)
Провожать себя обычно не велел. Бубня под нос, словно индийскую мантру:
— Хорошо, хорошо...
— Странно... Странно и причудливо...
Тут же затягивал любимую песню на стихи Дельвига «Не осенний мелкий дождичек»... Вдруг переходя на «Славное море Байкал», роняя скупую слезу. Постепенно превращая трагизм эмоций в неприкрытый рёв: «Старый товарищ бежать пособил...».
Ему было 55 лет. Он был в зените славы. Пил давно и серьёзно. По-пушкински предвидя трагический конец «веселья».
Но, предчувствуя разлуку,
Неизбежный, грозный час,
Сжать твою, мой ангел, руку
Я спешу в последний раз...
Примечание
Текст составлен по дневниковым материалам А. Вампилова.
Автор: Игорь Фунт, "Частный корреспондент".