Я многое помню. Помню нашу кухню в небольшой, но уютной двухкомнатной. Прихожую с просмотром диафильмов по вечерам прямо на входной двери и ковер на стене. Он нападал на меня по ночам. Окутывал мое детское тело и душил. Я просыпался от очередного кошмара и мчался со всех ног в комнату родителей. Кричал, наверное, тогда впервые безрезультатно. Никогда не думал, что от страха может пропасть голос. Спать с родителями я не мог. Не позволяли мокрые плавки. Шаг за шагом, на ощупь, возвращался назад в свою комнату. Утром отец с досадой докладывал маме:
– Опять мокрое пятно на диване. Рыбак Тихого океана вышел на тропу войны? Иди глянь, Надя… Меня не ругали. Утром на это не было времени, а вечером желания. По лицу было видно, что я наказываю себя сам. Стою и плачу от стыда. Голос вернулся, и ковру на стене в очередной раз все сошло с рук. Папа ведет меня за руку в сад «Тополек». Тополя и кусты желто-зеленых акаций такие огромные, но отец мне кажется выше. Выше всего, что вокруг. За моей спиной, почти у входа, слышится странный звук – шлеп. Я оборачиваюсь и вижу маленький едва пушистый комочек на углу, в крупной расщелине между плит. Вмиг из-под крыши нашего садика раздалось чириканье в несколько воробьиных клювов. Из гнезда выпал птенец. Мы нетерпеливо ждем, когда нас выведут на прогулку. Облепили своим детским любопытством окна второго этажа и ждем. Я шел первым во главе траурной церемонии и нес мертвого птенца к месту захоронения на территории сада. За мной дружно не в ногу вся старшая группа. Естественно, я испытывал гордость и чувствовал некую важность неповторимости процесса. Воспитатель Тамара Григорьевна наблюдала за нами, не вмешиваясь. Молодая девушка в красивом, легком и светлом плаще. Наши детские пухлые пальчики рыли песок. Хлопая ладошками, укрепляли стенки могилы птенца. Девочки щепали еще зеленую траву, наполняя ей песчаное дно. Сегодня впервые наша группа не толпилась у гаража деда Бори. Автомобили, самокаты, велосипеды и красные пластмассовые автоматы сегодня никого не интересовали.
– Это что за войско в куче с песком? – спросил пожилой завхоз дядя Боря у воспитательницы. Девушка грустно улыбнулась, глядя на нас и многозначительно вздохнув, ответила:
– Людей, всегда объединяет только одно – радость и горе. Все остальное напускное, Борис Евгеньевич. Наши дети тому яркий пример. – Так, может, гараж с игрушками не открывать? – Не открывай. Через минут двадцать перезахоронением птенца займутся. – Случилось чего, Тамара? А ли мне кажется? Если обормот Витька опять домогается, ты мне жалуйся. Вмиг решу. – В том-то и дело, что нет, – отвернула свое красивое лицо в сторону Тамара Григорьевна. – Вас, баб, не поймешь, – прищурился завхоз. – То не так да это не то. Чего ж парня мучаешь и себя заодно? Глянь на него – герой-афганец. Говорят, орден Красной Звезды получил. Прям как я в свои молодые… – Так ты у нас тоже герой, деда Боря? – засмеялась наконец Тамара, присаживаясь рядом на лавочку. – А то, – резво вытряхнул остатки табака из своей трубки Борис Евгеньевич. – И у меня такова награда имеется. С сорок третьего проклятого. Аль, по-твоему, не заслужил? – нахмурил седые, но до сих пор густые брови Борис. – Что вы, что вы, – смутилась девушка. – Я не хотела вас обидеть. Потом Тамара надолго задумалась, изредка морщась от едкого дыма махорки, опустила взор на свои резиновые полусапожки и тихо сказала:
– Мы ведь, молодежь, одним днем живем, дядя Боря. Даже и не знаю, хорошо это или плохо. Только о своем думаем. Я о нем, а он… – А он о тебе, – закончил ее предложение завхоз. – Писал ведь тебе из-за речки? Писал! – поднял пожелтевший от табачного дыма указательный палец завхоз. – И ты отвечала исправно. В чем же дело? – Ой, вам ли не знать, раз таким же героем домой вернулись, – с обидой прозвучал ее голос. Дед Борис засмеялся, вспомнив свое бурное возвращение с фронта в родную деревню овдовевших баб. Затем глубоко затянулся, через силу уняв смех, дабы не обидеть Тамару, но было поздно. Крупными каплями нависли слезы на ее ресницах. «Вот так и начинается дождь», – подумал завхоз. – Раз в нем свинца да пороху до сих пор выше крыши, может, другого найдешь, а, Тамара? Поумнее да поспокойнее. Вы, кажись, их «каблучками» называете? – Кому нужны такие? – она перестала плакать и взглянула в водянистые от прожитых лет, почти белесые глаза Бориса Евгеньевича. – Вот ты скажи мне только честно, деда. Ты за какой юбкой по молодости бегал? Наверняка за той, о которую запинался да в лоб получал? – Конечно, – с гордостью выпрямил спину дед и, как Наполеон, взглянул куда-то в сторону, продолжая курить трубку. – Зачем мне та, которая для всех? По сей день Машеньку Ильину помню. Ох и неприступная была, як эти чертовы высоты под Сталинградом… И моя Аглая Петровна баба породистая…
– Что ж вы о женщинах, как о лошадях, говорите, Борис Евгеньевич? – недовольно спросила Тамара. Завхоз взглянул на пасмурное сентябрьское небо и ответил своим прокуренным, скрипучим голосом: – А в наше время женщины такими и были. Всю страну многострадальную кормила земля и русская баба. Нас, бойцов, картошкой да хлебом, а детишек молоком грудным, пока мы немца били. Потому Аглая Петровна для меня и есть родина. Я и на партсобрании так председателю брякнул, оттого выговор получил. Смеялось надо мной дурачье молодое, но сам председатель, кажись, понял, о чем я… Тамара молчала и не сводила взгляд с Бориса Евгеньевича. Смотрела на его морщинистое сухое лицо своими влажными от недавних слез зелеными глазами. Чувствовала, что если сейчас встанет и уйдет, то не услышит самое важное. – Женщина такие лишения и невзгоды терпела, что и лист бумаги не расскажет, сколько бы об этом ни писали, Тома, – все еще не сводил взгляд с неба Борис. – Я, может быть, именно в войну и понял, что баба гораздо сильнее и выносливее мужика. Все ниточки жизни женские руки тянули в один клубок. Оттого теперь и крепка Россия. Знать бы, надолго ли. Родину-мать впервые увидел, так слезу вышибло, – сказал гордо Борис Евгеньевич. – Говорят, она у нас выше заморской-то? – Выше, выше, – аккуратно стряхнула пепел своей ладонью Тамара с пиджака деда. – А Аглае Петровне-то говорили хоть раз об этом? – Зачем? – неожиданно взглянул по сторонам завхоз и даже немного приподнялся с лавочки. – Зачем ей говорить? Она и так все знает и чувствует. Я, конечно, поливаю ее иногда словами ласковыми, как цветочек аленький, но редко. Только для того, чтобы не пересохла, не завяла, – хитро улыбнулся дед. – Разве в этом секрет отношений? Эх, дуреха, – вздохнул завхоз по-доброму, – не должно быть секретов в отношениях. Слово-то какое выдумала – отношения. Коли любишь, то сердце, грудь жжет, не иначе. Это каждая живая душа чувствует, а ты мне про отношения какие-то… Отношения к любви не относятся, запомни дочка… – Старомодный вы, папаша, – звонко и весело засмеялась девушка, и Борис Евгеньевич поддержал ее от всей души, захлебываясь старческим кашлем.
– Дело в сорок шестом, зимою было, – продолжил Борис. – С госпиталя после ранения да поездом через всю страну. Ох и насмотрелся я, во что немец земли наши превратил. А народ-то до чего довел. Баб с детьми целый вагон. Я сахарок с хлебом весь раздал, а затем и паек отдал. Никогда больше такого не видел, как малышня хлеб ели. До последней крохи. Вот и задуматься пришлось, Тома, кому тяжелее было – нам, солдатам, или тем, кого защищать шли? Но я не об этом. Я о том, как смотрели-то на нас милые женщины наши. Такого взгляда уже не сыщешь. Сейчас девушки на парней так редко смотрят, а ты смотришь… На Виктора… Тамару выдал румянец, который появился вопреки ее желанию. Сама не заметила, как сломала белый ровный ноготок о деревянную поверхность лавочки. Взвизгнула от неожиданности и серьезно так сказала завхозу: – В то время женщины знали, кого и за что любить… – Вот и я тебе о том же, Тома. Человек, порохом обожженный, баловать не станет. Ты в него только уверенности добавь. В мирной жизни-то мы всегда первое время потеряны. Все приглядываем, куда якорь кинуть. Многие как дети себя ведут. – А если и я обожгусь? – спросила Тамара. – Не исключено, – ответил честно дед Борис, – все в руках Господа. На лавочке снова раздался дружный смех. И звучал он странно. В этом смехе слились воедино тяжесть прожитых лет, надежда и отчаянье, звонкая молодость и мудрая старость. Дороги длиною в целую жизнь с многочисленными перекрестками, сгоревшими позади мостами снова пересеклись. Эти голоса дополнили друг друга чем-то общим и практически неуловимым. Затем превратились в звук шагов, в молчаливых и идущих людей чередой нескончаемых поколений… Я многое помню… В тот день я был уверен, что Тамара Григорьевна не будет меня ругать за выплеснутый стакан ненавистного мне молока на пол… Она не обратит на это никакого внимания и просто нальет мне сладкого чаю.
________________________________________________________
Олег Палежин, "Журнал "Болевой порог""
"Я многое помню..." Олег Палежин
7 минут
40 прочтений
12 мая 2020