Выдался ясный и теплый сентябрьский денек. Алексей Федорович Карамазов метров за сто от монастыря отпустил извозчика и теперь поднимался наискосок к монастырской площади по дороге с утоптанной коричневой пылью и вдавленными в нее высохшими конскими лепешками. Как-то не сразу рука поднимается назвать нашего героя так, как мы его называли раньше – Алешей. Нельзя сказать, что через тринадцать лет он изменился неузнаваемо. Даже наоборот – внешне он остался похож на нашего, хорошо нам знакомого героя, может быть, только чуть раздался в плечах и в талии, да и шея с чуть обрисовавшимся кадыком приобрела фамильную карамазовскую полновесность. Еще на лице, между бровей прорезалась резкая складка, и уголки когда-то полнокровных, а теперь бледных губ на тщательно выбритом лице были чуть припущены вниз, что придавало его лицу слегка скорбное выражение. Но, несмотря на все внешние изменения – они все же не были главными в том «неузнаваемом» впечатлении, которое производила его сегодняшняя фигура; что-то радикально изменилось внутренне, и эта перемена, пожалуй, резче всего обозначилась в его глазах, в неуловимо трудном впечатлении, которое они производили. Глаза эти как бы чуть глубже провалились внутрь, слегка сузились (может быть, это только так временами казалось) и иногда подрагивали едва заметным и видным только внимательному наблюдателю нервным тиком, как бы мигали и двигались чуть по сторонам – не совсем в такт с обычными мимическими движениями. Одет же Алексей Федорович был в новую черную пару с соответствующим им цилиндром – хотя и безукоризненно, но как бы в то же время и слегка небрежно, словно бы по инерции, как бы устав соблюдать необходимые приличия в одежде.
Алеша шел неторопливо и слегка задумчиво. Последние несколько лет он почти не бывал в монастыре, и только в последнее время накануне подъема мощей его иногда можно было увидеть, впрочем, не в храмах, а больше у могилок отца и преподобного старца Зосимы. Чем ближе к монастырю, тем больше попадалось народу, пешего в основном и толпящегося рядом со стоящими под деревьями телегами и бричками. В основном крестьяне, хотя тут и там виднелись купеческие пролетки и мещанские тарантасы. В одном месте, около оврага, стоял даже внушительный цыганский фургон с разноцветным, прорванным в нескольких местах, пологом. Люди собрались со всей ближайшей округи, так как знали, что сегодня будет поднятие мощей. Разумеется, внутрь монастыря никого из простых не пускали, народу даже не было известно, пустят ли хотя бы к вечеру – приложиться к уже поднятым мощам, но люди надеялись и продолжали стекаться к монастырю, помимо тех, кто уже заночевал под его стенами. Надо сказать, что и сам монастырь за эти тринадцать лет существенно изменился. Главная перемена – на месте старых монастырских ворот была выстроена большая надвратная церковь, освященная в честь великомученика и целителя Пантелеймона. Перед этой церковью образовалась небольшая площадь, на другой стороне которой была построена гостиница. Гостиница эта специально была спроектирована так, чтобы четко отделить благородную публику от простой, которая вынуждена была от реки подниматься к гостинице с ее торца и по не очень удобной дороге. Говорят, на все эти постройки и благоустройства пошла львиная доля средств из завещания Федора Павловича, а на самой гостинице хотели поместить памятную табличку по этому поводу, но как-то эта идея сошла на нет. Вроде как наш новый игумен - а им теперь был хорошо известный по нашему первому повествованию, духовник отца Зосимы отец Паисий – был против и сумел противостоять давлению свыше. А давление было, так как постройки формально осуществлялись под руководством епархиального начальства и непосредственно под наблюдением владыки Зиновия, и от игумена монастыря мало что зависело в планах по его реконструкции и благоустройству.
Выйдя на монастырскую площадь, Алеша из-за большого скопления народа вынужден был притормозить. Воскресная поздняя обедня закончилась уже давно, но народ не расходился. Единственно, где ему позволялось быть – в надвратной церкви, куда был открыт доступ, и откуда слышалось молитвенное пение. Проход же в монастырь наглухо был оцеплен линией полицейских и жандармов. Дожидаясь, пока проедет пересекающая площадь телега, Алеша невольно остановил взгляд на одной крестьянке, которая стояла на коленях и немигающим взглядом уставилась на поднявшееся над лесом солнце, как то странно сжав руки в кулачки у себя на груди. Кулачки эти в каком-то рваном ритме постукивали выступающими костяшками пальцев друг об друга, лица крестьянки же из-за неудобной точки обзора было почти не видно, зато за ее спиной был перекинут свернутый из грубой холстины кошель, в котором спала девочка. Но она, то ли была засунута туда так небрежно, то ли выпросталась сама, и теперь ее голова и одна голая ручка вывалились оттуда и висели почти отвесно к земле, чего незадачливая мамаша как бы и не замечала. Алеша хотел, было, тронуть ее, как почувствовал, что его остановили за плечо.
- Приветствую учительскую интеллигенцию! Так сказать – от писательского корпуса братьев по оружию. Что тоже вовнутрь? Понятно, понятно. Оно и надо. Станем свидетелями очередного монашеского эксгумационного мракобесия… Да, старик?..
Алешу остановил Ракитин, и теперь, чуть нависая над ним, со слегка преувеличенным чувством жал ему руку. Как и Алеша, он изменился внешне не очень сильно, но, так сказать, в противоположном направлении – высох, стал поджар и долговяз. Голова его была непокрыта, и было заметно, что жирноватые волосы стали заметно редее, зато по бокам щек красовались, видимо, хорошо подкрашенные черные бакенбарды. В отличие от Алеши он был одет подчеркнуто небрежно, в каком-то сером плаще или даже балахоне, словно намеренно манкируя предстоящие церемонии. Из оттопыренного внешнего кармана виднелся блокнот с какой-то мудреной, ослепительно поблескивающей колпачком ручкой, из тех, что непременно выписываются или приобретаются за границей и заправляются специальными чернилами. Ракитин приехал из Петербурга с полмесяца назад, видимо, специально по этому случаю. Кстати, имея, так сказать, и формальные основания. Еще десять лет назад по поручению епархии он написал «Житие почившего в Бозе старца Зосимы», житие, как утверждали многие, не лишенное даже и «литературных достоинств». Ракитин некоторое время еще не отпускал Алешину руку.
- А признайся, бывший схимник – не екает, нет?.. А? Ведь и у тебя старец-то по молодости из души веревочки вивывал. Помнишь, как рыдал ты здесь где-то – там под соснами? Помнишь? Быдто не помнишь?.. И бунтовать грозился! Эх, молодость, молодость!..
Голос у Ракитина тоже немного изменился – ушла чрезмерная резкость и частатость, зато появилось что-то более нагловатое и развязное, хотя в то же время и настороженное. Алеша кивнул и ответил Ракитину едва обозначившейся кривоватой и неопределенной улыбкой. Глаза при этом как-то заметно и не очень приятно для Ракитина дрогнули. Тот, всматриваясь в лицо Алеши и в свою очередь неприятно над ним нависая, еще какое-то время тряс руку, а затем совсем наклонился к Алешиному уху:
- Что Лексей Федорыч? Не мальчики же мы теперь – знаем, по чем фунт изюму… Будут неожиданности государю-императору – ведь так? Каракозов знал бы – прибежал учиться…
- Ты о чем, Миша? – наконец, сдержанно ответил Алексей.
- Быдто не знаешь?.. Знаю-знаю о горячем приеме. – Ракитин сделал паузу, во время которой отстранился от уха Алеши и снова потянул его за руку. - Эх, не доверяешь ты мне, – конспиратора играешь. А ведь на что мы с тобой – чуть побратимы были. Крестами менялись. Али забыл? Или ты пера моего не оценил? Читал ведь, читал?.. Скажи – ведь читал же, следил – а?.. Ведь не мог не следить – а?!..
- Читал и следил…
Ракитин расхохотался. И в этом хохоте было что-то самодовольное и в то же время как бы обидчивое.
- Ладно, оставим. Пойдем, покажу тебе одну шутку человеческой природы… Аллегорию христианского сребролюбия. Я бы сказал - невероятную игру монашеской жадности и новохристианского искусства, кстати, хочешь – и с автором познакомлю? Он тоже должен быть здесь – икону Зосимы ему ведь заказали – не знаешь?..
И Ракитин, почти расталкивая довольно плотно стоящих людей, потянул Алешу прямо к входу в надвратную церковь, у входа в которую однако остановился и следом размашисто и небрежно перекрестился. Алеша вошел в храм, не положив на себя креста, а только как-то нервно и резко наклонив голову.
- Напрасно, старик, манкируешь так открыто, - уже на лестнице зашептал ему Ракитин, беспокойно поводя глазами из стороны в сторону. – С волками жить… Так и дело можешь выдать раньше времени. Ты думаешь, я эту монастырскую гниль не за грязь считаю?.. Ох, уж я-то всего нахлебался еще в семинарке. Я тогда еще знал, что когда-нибудь буду сметать ее… метлой поганой. Братец Иван твой – кстати, он, кажется уже здесь – хорошо когда-то выразился, что монастыри – они только для эмблемы и существуют. Чтобы освящать мерзость всякую – иначе давно смели бы эту гнилятину…
- Он – что, действительно так говорил? – словно немного задержавшись, вопросил Алеша, едва поспевая за долговязым и как-то сильно сгибающимся на каждой ступеньке станом Ракитина. – И когда?
Но Ракитин сделал вид, что не расслышал вопроса. Тем более что они уже и достигли запланированного места. После второго пролета лестница выходила в небольшой придел, непосредственно перед основным помещением храма. Точнее, это была часть того же храма, только отделяемая от основного помещения двумя массивными колоннами. Здесь, у западной стены, толпились люди вокруг монастырской лавочки, где шла бойкая торговля. Надо сказать, что преподобный старец Зосима еще до своего прославления стал, как бы поточнее выразиться, торговой маркой монастыря. Сначала в целях упорядочивания безудержного растаскивания земли с места его погребения, стала в небольших матерчатых мешочках продаваться землица с его могилки. Потом платочки, рукавички и балахончики, освященные на сохранившихся вещах преподобного. Для беднейших слоев – в широком ходу были лапти и, как у нас тут называли, «чуры» - войлочные чулочки, напоминающие валеночки. В монастыре появилась целая мастерская, занятая пошивом и изготовлением подобных изделий, продажа которых доставляла немалый доход. Из последних нововведений – стал выпекаться специальный монастырский «хлебушко» (у нас так было принято его называть), освященный и замешанный на чугунке преподобного, причем, как ржаной – для беднейших слоев, так и пышная сдоба – для благородных сословий. И все это хорошо торговалось как в самом монастыре, так и в нескольких выездных монастырских лавочках. Ракитин, дав время Алеше чуть обозреть картину торговли, поймал его взгляд и кивком вывел его вверх на западную стену, которая в верхней части загибалась под полукупол надвратной башни. На ней только совсем недавно законченная свежая фреска изображала Христа, изгоняющая торговцев из храма.
- Ха-ха-а!.. – сдавленно захрипел Ракитин в ухо Алеше. – Ну, каково – а?.. А эти монашеки тупые, торгуют, как ни в чем ни бывало!.. И монашеское брюхо до денег не глухо. Христос их гонит, а они торгуют!.. Оно бы и ничего, все так делаем, только мы рыла ханжеские не строим. Ай, да молодец Смеркин… Ну, талантище же!.. Ты присмотрись, присмотрись – ничего не замечаешь – а?..
Алеша присмотрелся. Христос на фреске, расположенной как раз над торговой лавкой, замахивался крестом, а как-то уж очень живо изображенные торговцы со странными лукавыми улыбочками, подхватывали свои деньги, разлетающихся голубей, разбегающихся во все стороны овец…
- Ты смотри, - продолжал, чуть не захлебываясь, шептать на ухо Алеше Ракитин, - видишь сходство? Смеркин же тут чуть ли не ярманку устроил, кого изобразить, так сказать, запечатлеть в вечности. Вон видишь, того толстого с клеткой – никого не напоминает?.. Да это же наш Нелюдов – да, Николай Парфеныч!.. Ха!.. А похож ведь – а!?.. А вон и Сайталов – вон, смотри с коровой, с рогом – видишь?.. А Коновницын – да-да, Мокей Степаныч – вон, убегает вполоборота с воловьей упряжью. А это – кто?.. Смотри прямо – под Христом, с кошелем – ну?!.. – Ракитин замер даже словно с трепетом.
- Ты? – Алеша узнал, наконец.
- Ха-ха!.. – а ведь неплохо же!.. Эх... Я, старик, тоже – едва, кстати, успел перехватить - перебил от судебного заседателя. Хотя и стоило мне это, правда… Смеркину пришлось замазывать уже почти законченное. Ха-ха!.. Нет, правда!.. Смешно же. Христос нас гонит, а мы тут как тут. Он – в дверь, а мы – в окно!.. Хоть так насолим всей этой религиозной синклитинщине!.. Да и жизнь – дело бренное… А искусство вечно!.. А – Алешка!?.. Останемся в вечности?!.. Будут еще наши потомки глядеть и смеяться – вон мой папочка, а вот мой дед. Накопили для нас денежки – и Христос им по глупости так ничего и не мог сделать…
Они уже вышли внутрь монастыря через другой, закрытый для простой публики выход, где им поклонился, сторожащий этот проход монашек.
- Эх, старик, - продолжал разглагольствовать Ракитин, когда они уже шли к монастырскому кладбищу, где издалека были видны монахи и приглашенные светские, - а ведь, право, иногда жаль старика Зосиму. Ведь неплохой же был – а?.. А служил гнили!.. И ведь сознательно же служил – не по глупости. Видел гниль, но служил ей!.. Как так можно?.. Знаешь, я, когда читал эти его «Мысли для себя», так зубами скрежетал. Уже когда списывал тогда ночью – уже тогда скрежетал. Торопился страшно, а скрежетал…
- Ты все успел списать?
- Все как есть, да там и немного-то. Просто и другой всякой писанины – и все за ночь-то нужно было успеть, все под опись… Знаешь, мыслишка мне недавно пришла такая крамольненькая… Зосима потому и провонял тогда, тринадцать лет назад, что у него были эти записочки. Так абы – и прямой связи нет, а ведь как и есть что… Держал там в темноте при себе мыслишки свои, неформенные для образцового монаха, вот они – хе-хе – и вылезли так неожиданно… Проявились, так сказать, материальным образом… А – что думаешь?
- Ты в жизнеописании Зосимы об этом не упоминаешь… О другом настрочил…
Ракитин в ответ на это расхохотался.
- Смешишь меня, старик… Еще бы упомнил… О-ха-ха!.. Строчил… А по поводу настрочил… (Его, похоже, все-таки задело это «определение» Алеши.) Это я сейчас научился строчить так, что как Юлий Цезарь могу еще два дела делать окромя. Иногда ловлю себя – рука сама пишет, а я потом с удивлением читаю, что там под пером вышло… Правда, сейчас сам пишу уже все реже. Всему свое время, старик. Эх, черт возьми, прав был Иван – хоть и не люблю я его – а как в воду глядел!.. Даже завидно, как так видел!.. Ведь я и впрямь уже доходный домик-то себе присматриваю. Строить только сам не буду. Подряд возьму – на уже почти готовый…
Ракитин шумно вдохнул с какой-то полумечтательной улыбкой и перестал частить языком. Ему, видимо, приятно было чуть задержаться на внутренних ощущениях. А судьба его действительно оказалась практически слово в слово предсказанной тогда, тринадцать лет назад, Иваном. Уехав в Петербург, он недолго перебивался на скудных харчах корреспондента одного из толстых петербургских журналов либерального толка. Уже через пару лет он стал компаньоном главного его редактора - через связь с его женой. Эта история в журналистских кругах стала чуть не хрестоматийной. Он просто пригрозил опубликовать в другом журнале статью о том, как редактор «по-фамусовски» и «скалозубски» (он употребил оба термина из известной поэмы) третирует свою жену, не давая ей жить «полной жизнью», свободно определяя свою судьбу в том числе и со своими любовниками. И это при том, что она состояла в законном браке! Но на то и был расчет. Расчет жестокий и циничный, но полностью попавший, что называется - «в точку». Редактор, гордившийся своим либерализмом, воспитанный на Чернышевском с его «снами Веры Павловны» и ее метаниями со «свободной любовью» между двумя возлюбленными», просто не смог выдержать бы такой удар по своей либеральной репутации. Результатом шантажа Ракитина стал перевод половины активов журнала на его имя. Дальше – как говорится, дело техники. Еще за пару лет он «дожал» своего бедного либерала, вынудив его оформить лицензию и переписать на его имя и все оставшиеся активы. Жену его, кстати, он бросил сразу после благополучного разрешения этого «дела». Сейчас Ракитин был уже не только главным редактором, но и «директором» издательства, а также хозяином половины дома, где находились эти редакция и само издательство.
(продолжение следует... здесь)
начало романа - здесь