Найти тему
СЕТЕЛИТ

Яд

Этим рассказом мы продолжаем Неделю Издательства Чтиво, в течение которой мы делимся с вами рассказами современного "неформата", чтобы вместе расширить границы представлений о литературе.

А пока что, рады представить вашему вниманию произведение Николая Старообрядцева, автора философского романа "Белый цветок". Приятного чтения!

Фото @lachlancormie
Фото @lachlancormie

Мой отец, согбенный старик, казавшийся многим тысячелетним, тянет мне руки. Заскорузлые жёлтые пальцы прорываются сквозь потемневшую от дряхлости ткань, берегущую кожу от холода. Пальцы тянутся прямо ко мне, к молодой тонкой шее, просунутой в прорезь пальто и спелёнутой шерстью. Но я не вижу этих намерений, не видит отец, и не видит никто — пальцы прячутся, прижимаясь к телу печатного пряника. Его даёт мне в дорогу отец. В Петербург уезжаю учиться. Чему — никому не известно. Формально: психософистике. Но что это? Ответом — пожатие плеч под пальто.

Передан пряник: из рук в руки. Пряник передан: из рук, иссыхающих холодом старости, в руки, томимые юности жаром. Я отворачиваюсь. Нет: рано. Руку заносит отец: благословение дать. И замирает, десницу воздев. В воздухе скрючились пальцы — от холода и натяжения мышц. А перед ним сыновняя остановилась спина. Сутулится знаком вопроса.

Никто говорит: «Пусть попрощается с матерью». Минутное замешательство. Ноги заёрзали в обрезанных валенках. Лицо обернулось к отцу. Выжидающий взгляд. Пальцы рассыпались и лезут за пазуху. Тысячелетние пальцы. В тёплое нутро телогрейки. Там — портсигар. В нём живёт мать. Никто говорит: «Открывай».

Мать так мала, что дыхание холода ей пуще смерти. Она вся трясётся на ватной подушечке, лапки свои прижимает — к чёрному твёрдому тельцу. Я нагибаюсь, дышу в портсигар. Родное дыхание чует она, в нём согревается — приоткрывает глаза. (Глаза как игольные ушки — их взгляд не многим понятен, но понимающим — дорог чрезмерно). Лапки расслабились — тянутся к сыну. Лицом приближаюсь к её ватному гнёздышку. Чёрное тельце колышется в тёплых струях дыхания. Тянутся лапки. Тянутся. Тянутся. Очки запотели от влажного пара, дающего матери жизнь. Тянутся лапки. Всё ближе.

Никто говорит: «Отправляется поезд. Время садиться». Вздрогнул отец. И — изнутри затрясся криком плаксивым: «Дайте проститься!». Пальцы трясутся тысячелетней вибрацией. Солнце садится. Мать перепугана. Мать всполошилась! Вскочила на лапки и — пррррррррррыг! — на перрон. В холод смертельный, в жгучий мороз. Звякнул о камень перрона портсигар серебристый. Отец — на колени. Рыщет, ищет. «Держите! Держите!» Тянут за плечи меня. Тянут в вагон. С улицы крик раздаётся пронзительный: «Мать! Мать-мать-мать-мать-мать-мать-мать-мать-мать-мать!» Всё вдруг задвигалось: люди задвигались. Толпы несутся, толпы стоят. И стоя несутся. Вместе с ними — дома, сторожки, каптёрки, бытовки. Вместе с ними — транспаранты, хоругви, плакаты. Всё кувыркается и сотрясается. Эхом гремит в голове, перемежаясь стуком колёс: «Матьматьмать-матьматьматьматьматьматьматьматьматьматьматьматьматьматьматьматьма!» Она — та самая тьма! — покрывает перрон. Во тьме остаётся — никто.

Тьма колыхалась в коробке вагона. Но в глубине проступал: лик чудотворный — он тьму бередил. И тьма отступила, ослабнув. Вниз по стенам стекла, оставив жирные пятна под лежанками пассажиров. Пассажиры гнездились на узких лежанках. Откуда-то сверху голова опустилась — почти безволосый лоснящийся шар, — зашевелила губами: «Спасителя лик?». Жирные губы лоснятся. «Вы не ошиблись». «Могу приложиться?» «Нет, не икона». «Как же?» «То пряник. Отец дал в дорогу». «А лик?» «Он от иконы — отец её сверху прижал, когда пряник готовил. Когда выпекал». «Тогда надкусить?»

Тут сбоку руки упали — на лик. Это руки старушки: «Отстаньте от юноши. Ему ещё ехать». Голова просверкнула глазами и скрылась наверх, оставив надменное: «Чаю!» Зазвенели стаканы. В проходе зашевелилось. Ложечки звонко затрепетали, касаясь стеклянных стенок стаканов. Сахар вскружился и: развоплотился — подсластил горячую чайную жидкость. Снаружи вагона — еловые ветви, быстрые капли воды, редкий солнечный лучик, бескрайней серости ширь. «Куда же вы держите путь?». «В Петербург». «Туда же, куда держат путь в этом поезде все». «Напрасно вы так: исключения из правил известны». «К чаю неплохо бы пряник». «Нет-нет. Ведь есть шоколад, сухари. Угощайтесь». Сверху шорох — тянется голова. Тяжёлым шаром катится вниз. К ней приделаны — шея и руки. Помимо этого: косматое туловище, зад, две массивных ноги с пожелтевшими толстыми пятками. Всё теперь здесь — слезло вниз и сидит, горой развалившись. И достаёт — четыре бутылки. Тёплое пиво. «Составите мне компанейство?» «Нет, извините». «Не уважаете?» «Отчего же? Просто мы — чай». Шлёп! — старушечка стукнула голову свёртком газеты. В газете — столбики клеточек. Карандашиком остро отточенным старушечка в столбики пишет слова. (Чтобы старческий сон укрепить). «Как хотите». «А в старину из бутылок подсвечия делали, знаете?» «Воск на стекле собирался причудливо». «Может, и нам так? Свечи зажжём вкруг Спасителя. Ночью он будет сиять в темноте». «В темноте грех наш невидимым делается». Шлёп! «Пейте же, пейте себе».

Чай остывает — нагревается пиво. День остывает — сгущается ночь. Шелест бумажный прошёл по вагону. Готовясь ко сну, пассажиры листают газеты и книжицы. «Вы кроссворды гадаете?». «Память плохая». «В ваши-то годы?» «Да, глупости помню, а важное — нет». «Здесь слово должно быть — владеющий миром, — в нём одиннадцать букв». «Пантакратор?» — с надеждой смотрю чрез очёчные стёкла. «Это вряд ли!» — голова засмеялась, — «Пишите по буквам: К-О-Н-С-Т-Р-И-К-Т-О-Р». В вагоне сгущается тьма.

Тьма колеблется храпом — шумным горячим дыханием. Горячая тьма гуще холодной (той, что снаружи вагона). В рыхлых глубинах булькает жидкость — дыхание жизни трепещет и бьётся в темницах телесных оков. Свечи горят — на пустые бутылки поставлены. Выпито тёплое мутное пиво. Лик сияет во тьме. Колеблется свет — вот-вот пропадёт. Играется бликами на сонных телах, сгрудившихся в колыбели ночного вагона. Тук-тук! — пауза — тук-тук! — пауза снова. Не по кругу — спиралью падает звук. Так движется поезд. И когда спираль монотонного стука достигает тёмного дна, по спирали восходит наверх свист глухой и железный, в нём — нездешние голоса. Где-то там: за пределами. Неведомо где.

Капал воск на стекло, и мерцало свечение ночи. Голова притаилась и нависла над ликом — с верхней полки: следила, ждала. И лоснилась, источая хмельное дыхание. Не ладаном пахло, но солодом: в тесноте утомлённого поезда. Я ногами на пол соскользнул и на ощупь во тьму углубился — на поиски избавления.

Щёлк! — где-то в гуще прощёлкнула ручка: это дверь отворилась. Вхожу. Блекло лампочка светит. Мыльная капля стекает в трубу. До неё я касаюсь несмело: мокро. Так должно быть. Молюсь, но — по-своему. Головой привалившись к железной стене. В мутном зеркале опускаюсь — всё ниже и ниже: на пол, на колени. В мутном зеркале молится кто-то — скорчившись в скомканном ящике ватерклозета скользкой извилистой каплей. Зашебуршало: руки зашарили с грохотом. Тянутся внутрь и рыщут. В грязных остатках. В скомканных бумажонках, пропитанных кишечным зловонием и — напомаженных: гнилым терракотовым жиром. Прочь из гнезда! — улетайте журавлики, бумажные птички. Тяжким трудом человеческой плоти вам форма дана. Улетайте! Нет — опадают безвольно. И липнут к чёрному месиву пола: их там пожирает сырая прохлада. Они распадаются. И расползаются: мокрой бесформенной массой. Но руки работают — руки даны: загребать. Надрывать. И вот уже, вот уже — истина! — свиток на дне. Древняя рукопись. Древнее всего, что навалено сверху. Прокисла от древности — слиплась и скорчилась. Но руки способны — не надорвав развернуть. Буковки обнимают стеклянный цилиндр. В свитке исписанном — завёрнутый шприц. Пустая игла. Я его извлекаю. Сажусь: осторожно, на краешек, к тусклой лампочке ближе ( — при чтении древнего свитка должна держаться осанка!) Я читаю. И над строчками буковок-бусинок я иголкой веду, будто востреньким маленьким пальчиком. В свитке сказано так:

Блоха

В комнате стоит два стула. Между ними натянута нить. По ней бежит блоха. В какой-то момент блоха увидит своё отражение в зеркале, стоящем у стены. Но не узнает себя. Блоха лишена самосознания. Она безумна. Поэтому её заточили в комнату.

Мы входим и садимся на стулья, поставленные один против другого. Мы смотрим друг другу в глаза и чувствуем: как будто электрическая искра пробежала меж нами. Но это всего лишь блоха, бегущая по нити, натянутой между стульев.

Отчего блошиный бег оказался столь действенным? Мы склоняемся к туго натянутой нити и присматриваемся к блохе. Холод пробегает по нашим спинам: всё ясно, блоха безумна. Мы смотрим друг на друга, потом смотрим в зеркало, стоящее у стены. Мы замечаем, что в зеркале отражается луковица. Она лежит под одним из стульев. Кто-то забыл её здесь. Вероятно, это был инспектор, проводящий ежедневное освидетельствование блохи.

Ты надкусываешь луковицу. Я смотрю в зеркало и вижу своё отражение. Но не узнаю себя. Вдруг раздаётся жалостливый звук, будто лопнула струна. Нить оборвалась. Я гляжу по сторонам. Где теперь блоха? Что будет с ней теперь? Луковица падает на пол. Мои глаза застилают слёзы. Я лезу под стул. Там сидит блоха. Она равнодушна к моим страданиям. Но я не жду жалости. Я закрываю глаза и представляю себя луковицей.

В комнату входит инспектор. Он осматривает блоху, делает несколько пометок в блокнот. Затем достаёт из кармана катушку и заново натягивает нить между стульями. Он раздвигает стулья и придаёт нити нужное натяжение. Осмотрев конструкцию и убедившись, что всё в порядке, инспектор делает шаг назад, и после небольшой паузы декламирует:

Над Невою гремели литавры

Революций клубился пожар

Я похож был на древнего мавра

В одиночестве блин выпекал

В нём антихриста лик созерцал

Подгорелую морду бесовскую

Маргарином он жирно шкворчал

И доктрину шептал теософскую

Закончив чтение, инспектор вдруг замечает луковицу, закатившуюся под стул. Он поднимает её, осматривает, сдувает пыль и надкусывает. Блоха вскакивает на стул и начинает движение по натянутой нити. Глаза инспектора застилают слёзы. Он отворачивается и выбегает из комнаты.

Я ползу. По вагону бессмысленно стелются сонные всхлипы. Перемежаются храпы. Бормотание бередит темноту. Я встаю в полный рост. Голова — к голове: к той, что лежала-ждала. Но теперь она спит: истомлённая. Я смотрю: в темноте лик Спасителя еле-еле колышется. Тьма объемлет его. Воск стекает на стол безобразною каплей. Я вонзаю иглу — в одно место на шее. Точный укол. Шея держит при теле голову-шар. Голова не лоснится во тьме — слишком густо стемнело. Шея пронзённой лежит. И течёт: капля падает в руку. Ещё одна капля. Ещё. Прикасаюсь губами: чуть солоно. Опускаюсь к себе на лежанку — туда, куда куплен билет. Простынёй укрываюсь. Чистые белые простыни застилают вагон: сонной тяжестью в них онемели тела пассажиров. В сумрачном мраморе окаменели. Капли капают на пол: я не вижу, но знаю. Я тянусь головой. Шлёп! — капля упала на лоб. Я тянусь: я растянут струной. Капля капает в рот. Звон струны изнутри сообщает покой. Повсеместный покой. Капля капает, капает, капает, капает (это множество капель!) — звон становится вязким, как тьма пассажирская. Липкий звон — жирный звон — малиновый звон. И теперь всё моё естество — это клейкий малиновый жир. Звонкий, словно пение ангелов.

«Смотрите!» «Идите скорее!» Тревожные отсветы, шорохи. Глаза мои высохли. Остались лишь дырочки — игольные ушки. В них лучится снаружи и режется свет. «Всё здесь в крови!» Я двигаюсь — не наружно, а: внутренне. Колеблется дряблая внутренность. «Лицо его кровью помазано». «Насосался! — прибить бы его». Я боюсь шелохнуться. Режет глаза. «Как прибить? Ведь заплачено». «Вот и билет — на столе». «Вот и питался бы пряником». «Крови ему подавай». «Позовите кондуктора». «Лучше: начальника поезда». Кто-то толкается. Дрыгаюсь — тесно. «Как он раздулся!» Мышцы лица оживают и движутся. «В туалете всё опрокинуто». «Прибраться бы». «Чего уж там — станция скоро». «И всё-таки». Стук каблуков приближается. Пассажирское шевеление. «Доброе утро, товарищи!» Топ! — каблучно-сапожная поступь закончилась. «Вот, полюбуйтесь». «Лежит». «Непорядочек». «Однако же». Минутой повисло молчание: тук-тук! — пауза — тук-тук! — снаружи простукалось. Перетряхнуло: вагон. Поутру радостней колёса стучат. «Чего же вы?» «Вот и билет его». «До Петербурга». «Но ведь раздулся». «Что же с того?» «Как знаете». «На станции вынести — и на перрон». Трогают руки — сдёрнули простыни. «Что это?» «Из туалета». «Там буковки». «Выброси!». «Надо прибраться». «Станция скоро». «Оставьте как есть». Поступь сапожная чиркнулась по полу — шорохом взвилась и — затопала прочь: унеслась. Шорох кругом: расползается. Многие ложечки звонко забились, сладость мешая в горячих стаканах. Губы зачмокали. Утром приятно напиться горячего чаю.

На перроне простёрлось раздутое тело. Вóроны в небе. Брюхо налито тяжестью — давит на спину. Мало в ручках и ножках мышечной силы — нельзя приподняться и встать. Пряник лежит на раздувшемся брюхе — сердобольные люди не дали пропасть. Заступились. «Ему надо учиться». И буду! Я здесь для того. Тыкать пальчиком в книгу. Тихой пылью дышать. За конторкой, в своём кабинете. Делать пометки в блокноте. И — апчхииииииии! — прорываясь к ночному окошку, крошки пряника буду бросать — во тьму, в ледяную пургу, в сквозняки и лихие ветра, где их чёрные вороны схватят, чтобы пожрать и насытиться — чтобы взвиться, и кричать в высоте. О смерти кричать. О спасении. И о городе-призраке, городе-бездне, городе-ватерклозете. О Петербурге! — я слышу его и узнаю: это город поэтов. Здесь повсюду музыка слов: растворена. Здесь струна протянулась — от шпиля до шпиля. И гудит, и жужжит, как пчела. И саднит, как гниющая рана. И поёт: как душа — надрываясь. И зудит: как живая блоха.

Петербург, август 2017 г.

Об авторе

Николай Старообрядцев. Автор романа «Белый цветок». Начинает свой творческий путь в Архангельске, где пишет тексты и музыку, выступает с группой сподвижников на андеграундной сцене. Неистовые, почти истерические выступления привлекают к себе особое внимание — на группу пишут донос и вызывают на допросы в прокуратуру, двоих участников запирают в психиатрическую больницу, выступления запрещают. Укрывшись от мира, Николай читает классическую и религиозную литературу, проводит культурологические исследования, изучает инженерное дело и шахматы, начинает создавать роман «Белый цветок». В какой-то момент он понимает, что его духовный опыт не может быть достоверно переведён на страницы книги без специальной теоретической и аскетической подготовки. Притворившись поэтом, он бежит в Петербург, где немедленно поступает на философский факультет. Оказавшись в новой благотворной среде, активно выступает на конференциях, под разными псевдонимами публикует статьи о феноменологии, языке и искусстве, продолжает совершенствовать мастерство художественного слова.

В Litera Nova во всю идёт Неделя Издательства Чтиво, а значит самое время подписаться на наш канал (и паблик тоже), чтобы не пропустить ни единого рассказа. Уверены, оно того стоит.

Поддерживайте наши материалы лайками и пишите в комментариях ваши мысли о рассказе Николая Старообрядцева. Очень ждём!

-2