Повесть участвует в литературном конкурсе премии «Независимое Искусство — 2020»
НАИРИ
3
Тысячесильные пылесосы гудели спокойно, но их уверенность была иллюзорной.
У меня болело сердце.
Точнее, всерьез еще не болело — просто я чувствовал, что оно у меня есть. А здоровый орган не должен ощущаться, это говорила еще бабушка с отцовской стороны, участковый терапевт.
С раннего детства я слышал, что легко на сердце от песни веселой, а сердцу не хочется покоя, поскольку сердце не камень со всеми вытекающими последствиями.
Но сейчас мне показалось, что в левом боку лежит именно камень.
Лежит и дрожит, потому что какие-то невидимые щипцы охватили его со всех сторон и пытаются отколоть кусочек. Это не приносило боли — пока не приносило – но щипцы из твердой стали сжимались медленно, но верно.
Вероятно, прав был древний мудрец, утверждавший, что всему приходит свое время.
Мое время пришло и это меня не радовало.
Отдавая время жизни работе – вернее, зарабатыванию денег любыми способами без мыслей о «чести» и «совести» – и поддержанию дома, я все-таки не только работал и поддерживал.
И даже в последние годы время от времени что-то читал.
Разумеется, не на бумаге: свою старую родительскую библиотеку — весьма скромную из-за недоступности книг в советскую эпоху — я перечитал много раз. Современную чепуху: «Страсти Черного Палача», похождения ведьм и исповеди некромантов — я читал, а ничего иного в магазинах не находилось. Да более того, мне казалось, что стоит взять с полки переизданного Бунина, как и там найдутся «рекомендашки на симпатишные стиши, от которых будут обнимашки и почесноку улыбнет».
Я не выносил модных течений, не считал литературой детективы и фантастику, меня тошнило от боевиков.
Но в интернете еще встречалось что-то без страданий молодого бизнесмена в СВ на перегоне «Нурлат-Куяптыково» или пары десятков роботов-убийц, упакованных в пластиковые мешки.
Несколько лет назад на каком-то литературном сайте я нашел неожиданно хорошую книгу.
В памяти не осталось ни названия, ни фамилии автора, но я запомнил, что написала ее русская женщина, которую звали так же, как мою жену, а к именам я относился трепетно. Книга не содержала радикально нового, не содрогала сюжетом, не пыталась воссоздать историю средних веков. Она состояла из зарисовок ранней юности и заканчивалась фразой, от которой зазвенело внутри:
«В те годы мы казались себе вечными.»
Сейчас мне вспомнились именно эти слова.
Сердце меня никогда не беспокоило; учась в Ленинграде, я литрами поглощал кофе. Пил его и сейчас, хотя в нашем ужасном городе найти хорошие зерна было сложнее, чем свежий лед в Египте. Но я находил и наливался кофе, иногда даже запивал его коньяком.
Я не заботился о своем здоровье, поскольку чувствовал себя здоровым и действительно им был.
Летом, ничего не опасаясь, жарился на солнце; зимой ежедневно перекидывал кубометры сугробов, очищая парковку наших машин. Причем всех трех: моя нынешняя работа требовала мобильности, а любое утро могло обрадовать метром снега, выпавшего за ночь, поэтому «дачный» джип я всю зиму держал готовым к выезду. Но никогда не ощущал ни усталости, ни дискомфорта.
Не мысля далеко вперед, я менял места работы, продвигаясь выше и ближе к покою; сейчас достиг определенности, какую молодежь находила лет на двадцать раньше, но для человека моего поколения и это было прекрасно.
Я, конечно, не пребывал в уверенности относительно своего будущего, но оно не сильно тревожило.
Точнее, я знал, что впереди остались возможности для перемен.
Я занимался ремонтом квартиры, обновлял мебель и покупал дорогую бытовую технику. В последнее время стал думать о расширении жилья: критический возраст еще не подошел, мне бы не отказали в хорошей ипотеке. Я все сильнее хотел переехать из двухкомнатной крысоловки в новый светлый дом: купить большую квартиру, где имелась просторная гостиная с зеркалами, перед которыми жена могла вертеться каждое воскресенье, меряя по очереди свои шубы и пытаясь определить, какая из них — белая кроличья или черная мутоновая — смотрится лучше.
Впрочем, количество ее шуб стоило увеличить еще на одну — хотя бы норковую.
Я без конца менял машины, покупал новые себе и жене, не отставая от веяний автомобильного комфорта. Я не мыслил существования без подогрева сидений, электрозеркал, радаров и штатной навигации, в последнее время мечтал о системах автоматической парковки и контроле давления в шинах. Цены росли, каждый обмен требовал дополнительных средств, но меня не пугали автокредиты, я легко их брал и почти так же легко отдавал.
Я жил с размахом, не боясь завтрашнего дня.
В самом деле, я казался себе вечным.
И пусть в той «Розовой тетради» — название вспомнилось – мысли о «вечном» касались воспоминаний детства, но я и в сорок шесть не ощущал себя преходящим.
Я не казался, я был вечным.
Был вечным еще утром, когда смотрел вслед жене, спешащей к выходу из аэровокзала — уже тоскуя по ней, но зная, что мы разлучаемся ненадолго, что разлука лишь усладит возвращение, а впереди целая жизнь.
У нас она и была впереди.
Ведь жене, как я успел нахвастаться соседке, исполнилось всего тридцать девять лет, а мне до пятидесяти оставались четыре года – тоже вечные, как сама жизнь.
Все стоило планировать наперед, все… ну, почти все! — еще поддавалось изменению.
Я был вечным.
Так казалось час назад.
Всего час назад, но уже в прошлой жизни.
Настоящая дрожала в неизвестности, а будущей могло и не быть.
Теперь стало ясно, что женщина-писательница, носившая имя моей жены, сказала правду.
Я только казался; вечным не был никогда, не мог им быть, как не может никто из смертных.
Последнее тоже осозналось.
Не потому, что я ощутил собственное сердце, которое еще утром казалось надежным, как ничто иное.
То есть нет: не «не потому», а не только потому.
Конечно, ощущение камня, охваченного легированными щипцами грейфера, не несло радости, но не это было главным.
Главным осталось другое.
Я слишком хорошо разбирался в авиации, чтобы оставаться благодушным. Даже в автомобиле гайка, ослабшая на ходу, могла запустить «эффект домино». О самолете, качающемся в воздухе, не стоило даже говорить.
Современная авиация попала в тотальную зависимость от электроники, сбой какого-нибудь микрочипа мог привести, например, к одновременному отказу всех топливных насосов. Об этом было страшно думать, но это было так.
Правда, наш «Боинг» относился к пещерному веку, его системы оставались по-старому надежными, но в любой момент мог подвести усталый металл. Я, конечно, надеялся на лучшее; я пытался не впускать в себя знаний и не думать о том, что произойдет. Но щипцы неопределенности ни на секунду не ослабляли хватки.
Вечность осталась за бортом. Не имелось возможности говорить даже о перспективе ближайшего вечера, когда вокруг все звенело и дрожало, металлическая коробка салона переваливалась, проваливалась и всплывала вверх, чтобы снова провалиться.
Самолет трепала неустойчивость малой высоты. Но эта высота могла считаться малой лишь с точки зрения космоса; в сто раз меньшей хватало для того, чтобы разбиться насмерть при падении на землю.
Думая об этом, я смотрел вокруг.
Другие пассажиры тоже волновались. Они звонили и писали, переговаривались, без конца бегали в туалет и еще больше пили. И Раушания сбилась с ног, развозя воду и забирая использованные стаканчики.
Эта недобрая девушка тоже стала заложницей испорченного шасси.
На борту никому не могло быть хорошо.
Летчики, привыкшие подниматься за двадцать минут до указанного эшелона, включать автопилот, а потом сидеть с кофе, слушая радио да поглядывая на приборы, сейчас не выпускали штурвалов из рук. Мы совершали бесконечный полет по замкнутому контуру, а развороты вряд ли выполнялись автоматически. Пилоты были измотаны так же, как истомленные ожиданием пассажиры. А стрелки указателей остатка топлива опускались не быстрее, чем могли даже на режиме, при котором «пылесосы» жрали керосин бочками.
Всех объяло нервное напряжение, опустошающее души и тела.
Устал и самолет; он тоже не ведал, чем все кончится.
Но и он знал: если сломается что-то одно, следом начнет ломаться все подряд по цепочке, и если хватит времени, то сломается все до конца.
А время шло медленно, оно застопорилось.
И настала вечность.
Вечность застывшего мига между жизнью «до» и неясным «после» – вечность на высоте тысячи метров над землей, которая осталась недостижимой.
Я с трудом представлял размеры квадрата, ограничивавшего пространство ожидания. Однако предполагал, что периметр его вряд ли был меньше двухсот километров. Даже при скорости пятьсот километров в час без учета времени разворотов наш «Боинг» не мог преодолеть такое расстояние быстрее, чем за двадцать минут. То есть за три часа, по истечении которых остаток топлива мог уложится в нормы аварийной посадки, нам предстояло облететь маршрут не больше десяти раз.
На самом деле, вероятно, все происходило еще медленнее и повторялось от силы раз шесть.
Но мне казалось, что керосин никогда не кончится и мы будем вечно летать от угла до угла, и в арифметике не найдется числа для обозначения количества пройденных циклов.
Высота нашего круга позволяла рассмотреть в деталях все, что находилось внизу, но рассматривать было нечего. Вокруг Казани мы летали левыми разворотами, в иллюминаторе правого борта виднелись только унылые ландшафты, среди них периодически появлялась Волга — широкий плоский плес, отблескивающий тусклой желтизной.
Впрочем, карты в моей голове перепутались, расстояния представлялись с трудом. Возможно, летали мы не вокруг, а около Казани и внизу взблескивала какая-то мутная речка, вроде протекающей мимо нашего города Ак-Идели — «Белой реки», несущей серую глину с предгорьев Урала.
Да в общем не имелось разницы в том, Волга то была или не Волга.
Земля кружилась под нами и можно было сойти с ума от бесконечного повторения одной и той же картины холмов и перелесков, скудных полей, серой россыпи дачного поселка, одной и той же излучины, одного и того же берега над желтой водой – более далекой, нежели марсианский канал.
Земля была дальше Марса, дальше Венеры, дальше Солнца, хотя виднелась отчетливо за тройным стеклом под выпуклым боком фюзеляжа.
Я дрожал вместе с «Боингом» и думал о жизни.
Где-то далеко позади лежал нелюбимый город, в нем осталась любимая жена.
Мысли о ней были главными, время от времени отступали на второй план, но возвращаясь с новой силой.
Я тосковал.
Вспоминал, что вчера вечером жена принесла килограмм устриц, которые купила случайно, заехав в гипермаркет по пути с работы. Разумеется, цивилизованные люди ели моллюсков свежими, но мы жили вдали от цивилизации и даже замороженные, они были эксклюзивом в нашем городе, где на свадьбе гостям ставили миску вонючей конины, сваренной на костях. К устрицам следовало найти белое вино, причем не разведенный концентрат в картонном пакете, а настоящее — французское или хотя бы чилийское. Да и вообще, деликатес требовал неспешности, к нему не подходила предотъездная суета; пакет отправили в морозильник, благо срок хранения позволял отлучиться в Сиде.
А теперь могло оказаться, что попробовать устриц мне не суждено. И жене придется съесть их одной — если без меня она будет варить себе хоть что-то.
Два слова – «без меня» — не обдавали ледяным ужасом относительно собственной судьбы; стоило вспомнить прошедшие полвека, как становилось ясным, что я рисковал жизнью бессчетное количество раз. И школьником при занятиях спортом, и студентом в стройотрядах, и инженером в «колхозах», и потом — в командировках, при ненужных знакомствах, на дорогах. Моя жизнь никогда не отличалась покоем, в определенный период я мог осложнить ее даже нехорошей болезнью. Я часто повисал на волоске, который с каждым разом делался тоньше, но не обрывался. Возможно, сегодня ему пришло время, с этим я ничего не мог сделать.
Мне бил ужас при мысли о жене.
О моем единственном родном существе, для которого я тоже был единственным, несмотря на живых родителей и замужнюю младшую сестру.
Жена была моим всем и я был всем для нее.
И потому в голове вертелась мысль о том, что в случае…
В случае того, что не исключалось, ее ждало море проблем, способное утопить.
Например, ее нынешняя машина сошла с конвейера лишь весной, но свечи зажигания требовали осенней замены; я никогда не экономил времени и средств ради того, чтобы зимой двигатель в любой мороз заводился одним нажатием брелока около кухонного окна. При мне — то есть со мной — жена не имела представления о том, как это делается и сколько стоит в автосервисе, а без меня…
Думать о том, как жене придется жить без меня, было невыносимо.
Я смотрел вниз и проклинал час, когда покинул землю.
А земля вращалась под крылом по часовой стрелке и ей было все равно.
От бессмысленного кружения у меня кружилась голова, мне становилось все хуже и хуже, хотя в воздухе я всегда чувствовал себя превосходно.
Закрыв глаза, я понимал, что земля стоит на месте, а движется наш «Боинг»: все вокруг куда-то стремилось, но никуда не приходило.
Солнце то заглядывало в иллюминаторы, то пряталось впереди или сзади, чтобы потом заглянуть с другой стороны.
На каждом отрезке прямой старая учительница ходила в туалет, потом долго усаживалась на место, и этому не виделось конца.
Развороты были пологими, но все-таки самолет кренился, правый борт полз наверх, соседка скользила ко мне.
В первый раз она попыталась удержаться, потом уже не старалась, наваливалась на меня.
Я не отстранялся; ее плечо прижималось ко мне и я чувствовал, что женщина дрожит.
Не мелкой дрожью от вибрации планера, а глубинной тряской, исходящей из естества.
Я думал о жене, но другая половина меня твердила, что сейчас с женой не все так плохо.
Что она, должно быть, выспалась после суматошного утра, встала, приняла душ и тщательно причесалась. Потом позавтракала авокадо: очистила картофельным ножом, разделила пополам, нарезала кубиками. Затем еще раз вымыла руки и надела свое любимое праздничное ожерелье из красных кораллов с нефритовыми вставками, подаренное мною три года назад. И включила в гостиной музыкальный центр и поставила на автоповтор свою любимую «Hafa—na—na». И теперь, не задергивая штор: соседи из дома напротив вчера уехали в деревню — танцует по квартире в одних туфлях. Красных, украшенных розочками, на длинных золотых каблуках.
Правда, туфли на жене были из плотной ткани и стоили раза в три дешевле, чем кожаные на соседке.
Вечером она собиралась сбежать во двор, юркнуть в свою красную «кореянку» и мчаться в фитнес-центр, куда я купил карту на год: ее здоровье составляло мой главный жизненный приоритет. В выходные жена занималась только тем, что спала, ела, танцевала и ездила на фитнес; стирала стиральная машина, посуду мыла посудомоечная, а убиралась домработница, приходившая без нас по пятницам.
Жизнь дома шла по обычному распорядку.
Жена осталась далеко, она была спокойна. Сейчас она ничего не знала, могла не узнать вообще ничего: в случае благоприятного исхода я не собирался расстраивать ее ненужными страстями.
А женщина, тоже любившая красные туфли, сидела рядом и страдала. Во всем самолете — среди полутора сотен пассажиров, занятых радостью опасности, разделяемой с близкими — до нее никому не было дел.
Она осталась наедине со своим страхом.
Но около нее оказался я.
Я давно не интересовался посторонними женщинами, однако соседку требовалось спасти; она нуждалась в помощи, которую могла получить лишь от меня.
Она была небезразлична и я это понимал, хоть и не мог объяснить причин.
И витая в пульсирующем подсознании, все оставшееся время жизни я уделял этой женщине.
Ей и только ей.
Я не знал, какими интересами не дать ей утонуть в пучине отчаяния, мы не знали друг друга. Оставалось плыть на потоке слов — говорить обо всем, что придет в голову.
Мы качались в воздухе над незнакомым ей городом и я рассказывал про него.
На самом деле я был в Казани всего один раз, и то проездом.
Несколько лет назад я работал директором местного филиала Нижегородской сетевой компании, имел служебный кабинет и корпоративную машину. На ежемесячные совещания в центральный офис я добирался автобусом; тысячу километров до Нижнего сухопутный корабль преодолевал за шестнадцать часов, в течение которых я отдыхал: спал, ел и прогуливался на каждой станции. Но когда фирма сменила название, машины потребовали переклейки логотипов и всем приказали прибыть своим ходом. В своем городе я был сам себе начальник, решил добираться в два этапа: отправиться на день раньше и переночевать в Казани, лежащей на половине пути. Тем более, что Айдара, директора татарского филиала, тоже ждало совещание.
Я прибыл ближе к вечеру, мы встретились на улице Пушкина и сразу пошли в ресторан — то ли «Собинов», то ли «Шаляпин» — прихватив бухгалтершу, милую сорокалетнюю женщину с простым именем Гузель. Шаляпин имел выход на крышу, откуда все наслаждались силуэтом Богоявленского собора на бархатном заднике заката, имевшем тот же цвет, что и форменный сарафан Раушании. Мы хорошо поужинали и крепко напились, затем отправились бродить по городу и к концу вечера я, кажется, свободно говорил по-татарски. Переночевал я у Айдара, воспользовавшись тем что его жена и сыновья были на даче, а утром мы поехали в Нижний – колонной, поскольку сослуживец знал лучший выезд из города на трассу.
Этим ограничилось мое знакомство со столицей Татарии.
Но насмерть перепуганной соседке я представил все так, будто в Казани провел целый год.
Я не жалел красок и слов, на ходу придумывал детали.
Вслед за эволюциями самолета по десять раз обращался к одному и тому же. Рисовал мелочи, без конца вспоминал собор, слонов из дерна на газонах, медную карету на пешеходной улице и многогранный знак, определивший центр города. Пытался описать отделку станций метро, которым мы ехали уже ночью, оставив мою машину на стоянке у ресторана. Правда, количество синих минаретов у мечети, выглядывающей из-за белой кремлевской стены, оказывалось у меня равным то четырем, то шести, но женщину это не волновало.
Я рассказывал и рассказывал; забыв свой страх перед будущим, я заливался, как механическим соловьем, а она становилась все бледнее.
И дрожь ее тела, не проходящая, но лишь усиливающаяся, передавалась мне.
Параллельно прочим мыслям в меня вползало что-то еще.
Я думал, что сейчас рядом со мной оказалась не жена.
И никто: ни бог, ни царь и ни герой, ни я сам, умный и достойный – никто на свете не мог гарантировать, что эта женщина не окажется последней, которую я вижу в своей жизни.
Ведь вечным я не был.
И даже уже не казался.