…—Малиновская здесь жила в этом доме. А потом в тридцать девятом она продала верх, низ и флигель. Флигель был строен как прачечная даже, вот так. На три части продала.
— Она из дворян была?
— Конечно, конечно.
— А как её звали неизвестно?
— Софья. Софья Малиновская. Да… И вот она продала, уехала в Петербург и, конечно, во время войны она там погибла в блокаду. Да… А верх потом отняли… Нам она продала нижний этаж, но такая благородная: у нас не было денег, потому что учителя были. Она говорит: «Я вам оформлю и будете высылать сколько сможете»! Представляете какая благородная? Ну вот посылал папа деньги, а потом вот она там умерла и до конца мы не успели…
— Даже и не успели?!
— Даже и не успели до конца расплатиться. А верх купил какой-то мужик и там открыл какую-то свою… то ли фотографию… а тогда нельзя было, нельзя.
— Почему?
— Ну тогда ничего нельзя было, это ж советское время, а это частное предпринимательство. А он частную лавочку открыл. И его забрали и дом стал государственный. Что с ним было я не знаю, но в общем отобрали верхний этаж и он стал государственный, там сделали сначала народный суд, а потом домоуправление было.
— То есть здесь ваша семья жила, а наверху нарсуд?
— Да, а во флигеле постоянно много народу было. Там и сейчас таджики купили. Потом домоуправление съехало и сейчас стоит пустой второй этаж. Они срезали всё там: батареи, газ — всё… Стоит пустое.
— Ой, это ж плохо для деревянного дома…
— Да, там семь комнат пустые.
— И что ж второй этаж пустой, а низ жилой?
— Да, второй этаж государственный — им лестницы не подходили, они ж там крутые и кривые — а низ частный, наш.
— Надо б вам расшириться!
— Ой, да как?
— Купить у них нельзя, у государства?
— Так на что?
— Ну может также, потихонечку платить, пока может как с Малиновской навстречу пойдёт…
— Да ну что вы… — смеётся — ой, да что вы! — государство только чтоб с кого бы что-нибудь собрать только, а благородства от них не жди… Не жди.
Мы молчим. Апрельский снег засыпает улицу на которой, кроме нас и проходящих изредка машин, никого. Время к шести, я снимаю в Твери с утра и только теперь понимаю, что это первый человек, с которым сегодня разговариваю: деревянный центр города практически безлюден, а те несколько человек, которых довелось увидеть, общались между собой на каком-то неизвестном мне южном языке.
— Я была, конечно, еще маленькая, знаю, что они были благородные люди, и уехали в Петербург, там у неё родня была. А чем занимались они раньше? Да чем люди раньше занимались? Да ничем они не занимались! — со смехом произносит моя новая знакомая. — Но весь дом был их, и они его по частям продали. Когда они уезжали я была совершенно маленьким ребенком.
— А её не преследовали? Ну раз она была дворянского происхождения. Как она пережила-то тридцатые годы?
— Вот я удивляюсь, что её не преследовали, потому что тут в основном отбирали дома, а у неё не отобрали.
— То есть аж до сороковых годов весь дом целиком принадлежал ей?
— Да, да-да. Вот… когда выселили этого с частной лавочкой, его выселили и поселили несколько семей — там же семь комнат наверху — работников НКВД. Жили наверху и работники НКВД, семьи их. Ну ничего такие семьи были. Нормальные.
— А когда фотографа этого выселили?
— До войны еще. Тут вот эти две первых комнаты от крыльца, что с цветами, мои, а там уже другие… У меня-то окна почище, хотя они богатые, будут наверное новые окна пластиковые ставить. Хотя дом стоит на охране как памятник и сказали, ничего нельзя менять. Но он может быть всё же как-то сделает: приоткройте потом калитку, она открывается, и увидите: он пристроил уже там вход отдельный себе. А когда стали реставрировать угол, открыли доски, а там листовки закрыты были под обшивкой! Много! А он дурак, нет чтоб дать нам посмотреть о чём там, он взял, спалил их. Да. Хорошая женщина эта Малиновская была, благородная... — когда-нибудь я привыкну к таким резким переходам в разговорах, но пока я всякий раз по несколько секунд «догоняю», теряя нить и не понимая что произошло. — А какая там в Петербурге у них родня была, я не знаю, но говорили, что что-то там с декабристами связано. Даже.
— Ну это я почитаю, может где-то про это есть.
— Нет, всё кануло… Всё бесполезно…. Но вот видите, ещё даже вверху наличников поломалось там много всего. Отвалилось. Потому что жили бедно. Нужно было красить. У нас же всё дефицит был в советское время, даже краски не было. И тем более если надо покрасить, взять негде только если воруй краски.
— Ну ладно! Как воруй краски? — тут приходит моя пора смеяться.
— Только так, а больше не было где взять красок.
Она смотрит в даль чуть насмешливо, и легко перескакивает через полвека, словно это ерунда такая.
— А между прочим конкурс был на лучшую резьбу и наш дом первое место занял. Премию дали.
— О, ничего себе! А это когда, в какие годы.
— Это может… лет… Ну уже после двухтысячного, может лет восемь тому назад. «Самая красивая резьба». Мне дали первое место. Грамоту вручили, две тыщи денег дали. Но тогда всё было почище покрашено. В общем первое место заняли, потому что очень красивая резьба, потому что другой такой больше нет. Второе место дали какой-то тоже бабушке где-то за Волгой.
— А где, не знаете? Я б нашел.
— Ой, ну может где-то лежит эта бумага, может я найду… У меня там сейчас такие завалы, не могу ничего найти. А писали, что резьбу делали мастера, которые учились ещё, ученики вроде…
Она смотрит на наличник и снова меняет тему, повинуясь одной ей ведомой цепочке мыслей:
— Тут тоже отвалилось всё внизу… надо всё делать, да уж сил нету всё ремонтировать… Мне знаете сколько лет уж?
— Семьдесят? — неумело делаю я попытку комплимента.
— Восемьдесят девятый! — укоризненно смотрит на меня она.
— Ну это немного — улыбаюсь.
— Много. Много. Через полтора года девяносто. Вообще в Евангелие написано, что жизнь человеческая семьдесят лет, а если здоровье хорошее — восемьдесят, и это уже предел. А врачи говорят, что сто двадцать — предел человеческого организма.
— Ну, значит, вам еще лет двадцать как минимум.
— Ой нет, я чувствую, что мне так долго не прожить…
Мы замолкаем оба. Я — потому что не чувствую себя в праве спорить, она — по каким-то своим соображениям.
— Ну ладно я вас не буду задерживать более — поднимает она глаза.
— А можно я вас сфотографирую? — я часто спрашиваю, но разрешают редко, совсем редко. И она не исключение.
— Ой да нет, не надо!
— Ну просто вас снегом красиво так присыпало… И на фоне наличников… — я вижу, что она еще сомневается, поэтому уже поднимая камеру добавляю: — А я вам покажу, и если вам не понравится, мы удалим! — затем несколько раз щелкаю затвором, присев немного, чтобы камера оказалась на уровне её глаз.
— Вот смотрите!
— Ой, я не вижу без очков…
— А я увеличу!
— Да ну страшная, ой, ой! Ну если вам надо…
— Да вы красавица, вы что наговариваете!
— Ну если вам надо, оставьте…
— Спасибо! Вы знаете, я вам хочу сказать большое спасибо. Я брожу по городу целый день уж, но снег валит и никто не выходит на улицу…
— Да не стоит, не стоит. Моя фамилия очень редкая: Благовещенская. Церковная фамилия.
— А как вас зовут?
— Мария.
— А меня Иван.
— О! У меня муж Иван был. Он говорит «Иван да Марья это мы с тобой». Но тут через каждый дом Мария. Тут Марья Васильевна, Вон в том Марья Михайловна, Марья Петровна… Ой, да все…
И вдруг отчетливо поёжившись и превратившись на мгновение из безымянной старушки с одной из тверских улиц в хранительницу удивительных историй Марию Благовещенскую, она, уже поворачиваясь к двери, произносит:
Ну всё, пошла я: холодно! Всего вам доброго, Иван.
PS У этой истории есть продолжение.
PS2 Друзья, напоминаю, что (на второе мая) со скидкой в 40% осталось всего 449 экземпляров книги о наличниках из будущего тиража. Забронировать книгу со скидкой можно здесь.
Книга отправится в печать в печать в сентябре 2020 или раньше (как только соберутся оставшиеся для тиража 450 человек).
В книга «Наличники. Центральная Россия» собраны 386 видов наличника, больше двух тысяч фотографий, а также 126 живых разговоров, записанных в течение десяти лет экспедиций.