Ну, наступило с Великим постом время благоприятное: о Боге поговорить без принуждения, морализма и лжемудрствования. А побудил меня к этому ни много ни мало совершенно необыкновенный, изысканно-художественный, сделанный в лучших традициях русского сказа фильм Н. Досталя «Монах и бес», вызвавший в Интернете большую волну обсуждений и почти невоспринятый нашей официальной критикой: во всяком случае среди колумнистов наших ведущих изданий я что-то особых восторгов на его счет не нашла и серьезных комментариев не читала.
Причем, посмотрела-то я его, когда лежала в ужасном гриппе, с высокой температурой и все происходящее воспринимала как бы в легком тумане. И вот тогда-то он меня пронзил и внутренне встрепенуться заставил, и сразу мысли родились вполне для дальнейшего будущего нашей страны обнадеживающие: «Ну, коль скоро в такое-то время такие художественные шедевры рождаются, значит жива, жива Россия, как бы кто что ни попадя о ней не говорил, и что попало о ней не пророчил!»
А сюжет-то фильма прост и одновременно утонченно сложен, как вообще это в подлинно художественных шедеврах бывает. Является в некий монастырь монашек странный, почти юродивый, и начинают вокруг него чудеса совершаться воистину необыкновенные. Тут вся братия и, в особенности, игумен на него ополчаются и дают ему послушания… ну, совершенно неисполнимые, чтобы из монастыря его изжить, однако… не тут-то было. Все, порученное ему, как в сказке исполняется, на удивление быстро и качественно, чудеса прибывают и нарастают; а тут появляется вдруг в монастыре самолично царь, Николай I, да еще с Бенкендорфом, почти как знаменитый Гарун аль Рашид, тайно путешествующий по России с намерением понять, чем она еще живет и дышит и вдруг по пути следования оказавшийся в коляске со сломанной рессорой, которую никто, разумеется, починить не в силах.
И вот тут-то, погоревав и расстроившись от извечной российской неурядицы, государь-батюшка встречается с нашим юродствующим монашком и тут все проблемы разрешаются: сразу, быстро и чудесным образом. Коляска едет, государь получает некий особый духовный урок, и сподвижник его, попавший в тенеты мздоимства, вдруг усовещивается, а игумен и братия от всего происходящего и так уже пребывающие в полном ужасе ссылают монашка в отдаленный скит, и там-то вдруг начинается самое интересное.
Неожиданно, в месте спокойном, тихом и многими скитниками намоленном открывается вдруг, что давно уже сосуществует с нашим монашком некий странный бес, причем особый – с манерами, фантазией, эстетическими наклонностями и уж, конечно, неистребимой утонченной ироничностью – ну, хоть, вспомните соответствующий персонаж из «Братьев Карамазовых» Ф.М. Достоевского.
Мучает он нашего героя ужасно, раздражает и искушает его всячески, но ни на что наш монашек не поддается, кроме одного, заветного: путешествия в Иерусалим, ко Гробу Господню – ни более, не менее.
И вот за это-то, давно по-видимому мечтаемое и чаемое, обещается он бесу душу продать, а бес, раз такое дело, верит, и по воздуху, как на ковре-самолете тащит на себе нашего монашка, как гоголевский черт кузнеца Вакулу, в город роковой и вечный, и подступают они к Гробу Господню, и тут-то вот… обманывает наш простодушный монашек лукавого беса и вместе с собой его в святилище втаскивает, из которого того выносят уже почти в полном бесчувствии.
А дальше уже идут чудеса совсем обратного порядка: оживает несчастный бес и начинает мало-помалу очеловечиваться, силу свою таинственную, бесовскую теряет и привязывается к монашку да так, что и жить без него не может.
И вот что особенно поразительно: заканчивается этот фильм почти по-Достоевскому, во всяком случае, согласно поучениям старца Зосимы: «Одно тут спасение себе: возьми себя и сделай себя же ответчиком за весь грех людской. Друг, да ведь это и вправду так, ибо чуть только сделаешь себя за всё и за всех ответчиком искренно, то тотчас же увидишь, что оно так и есть в самом деле и что ты-то и есть за всех и за вся виноват». Ну, словом, когда хватает вдруг полиция на нашей благословенной родине юродствующего монашка и уж почти вочеловечившегося беса за бродяжничество и беспаспортность, то вдруг… по непостижимой воле Божьей монах начинает на себя все грехи и преступления местного народонаселения брать и прилюдно в них каяться… Становой же, который учиняет допрос странствующим людям, вдруг соображает, что имеет дело с особого рода издевательством над его чином и достоинством и вот, для наказания и вразумления, засекли-таки нашего монаха до смерти, как это, в общем, почти всегда в нашем отечестве случается, ибо без поношения праведника, как некоего обязательного в своем роде духовного закона, подлинная святость о себе заявлять не может, а потому всякий страдалец за веру хоть в малой степени горестный и великий путь Христа-Спасителя как-то в своей собственной жизни повторить и призван, и вынужден.
Вот здесь-то и происходит момент подлинно апофатический, некая кульминация всего замысла этого творения, в полном соответствии с нашей духовной традицией, предуказующей, что воля Божья о человеке обнаруживает себя отнюдь не рационально-конкретно, и не в моральном совершенстве и изысканных проповедях и увещаниях ближних и дальних – и прочих мирских добродетелях; но в абсолютном обничтоживании всего мирского, да таком – предельном и совершенном истощении человеческой самости, что монаху разом Царство Божие открывается, а бес кричит: «Святой уходит!» и уж затем от всего пережитого полностью вочеловечивается в любви и скорби, без коих никакая истинная вера решительно невозможна.
Много, ах как много порождает этот фильм духовных, богословских, моральных, художественно-эстетических да и других проблем и апорий, однако меня, как зрителя, вот что особенно взволновало: что же, собственно, такое этот непостижимый рационально великий дар веры, и почему у одних, причем самых откровенных простецов и немудрящих в житейском плане людей, он живет, расцветает и чудо рождает, и всю нашу тленную житейскую материю изменяет, а вот у других серьезных людей, пусть даже и особого духовного звания, молчит и немеет и вместо священного восторга порождает нечто до ужаса «теплохладное», и простые наши обыватели это в большинстве своем прекрасно понимают и чувствуют.
И тут припомнила я вдруг Леопольда Зонди, известного швейцарского психолога и психиатра, работавшего с отъявленными преступниками и много чего видевшего в жизни, и в конце концов заключившего да не без оснований: «Вера есть биологически заложенная потребность в трансцендентном», то есть, проще говоря, некий врожденный творческий дар к благоговению перед чем-то Абсолютным, Высшим и Совершенным, а, вспомнив и до конца это суждение прочувствовав, вдруг поняла некий особый эпизод из фильма, где бес объясняет нашему монаху, почему он к нему так привязался и никак оставить его не может.
«Понимаешь, Ваня, — говорит он ему, — я тебя еще мальчонкой маленьким приметил, когда ты из храма шел и весь от восторга слезами исходил и внутренне от неизъяснимых переживаний сотрясался. И вот тогда я подумал: если он так сейчас, едва из младенчества выйдя, Бога чувствует, то что ж тогда с ним дальше-то будет? И вот: начал я тебя искушать изо всей силы, а ты не поддаешься никак….». и из этого, стало быть, извечного противостояния природного дара веры и любви и стремления эту веру любыми средствами обничтожить и унизить, не только вся основная коллизия этого фильма развертывается, но, многие, слишком многие противостояния в человеческом бытии возникают.
А так как современное человечество или одна его часть в основном и повсеместно жаждет чуда без веры, то есть с готовностью свою душу продает и даже не за все «блага мира», а за что-нибудь вообще беспредельно ничтожное; а другая – уже совсем, грубо-рационально хочет… ни много ни мало принудительной веры… во что бы то ни стало, то извечный этот вопрос, а возможно ли «чудо от веры» становится все актуальнее и актуальнее и чем далее, тем более.
И поскольку есть все основания полагать, что этот удивительный фильм Н. Досталя на него по-своему отвечает и даже весьма обстоятельно, то автору настоящего поста тоже как бы позволительно и свой ответ на него предложить, не претендуя, разумеется, ни на особую духовную проницательность, ни уж тем более на тонкость богословских рассуждений.
Так, если у человека как бы то ни было наличествует природный дар веры со всеми соприсущими ему особенностями, то возникающее на его жизненном пути чудо этим же даром веры и объясняется, ибо само по себе чудо есть нечто великое и мощное, разверзающее «все законы естества» и переворачивающее их по своему произволу и усмотрению. Словом, уж коли вера для тебя природна и естественна, тогда любое чудо, от веры исходящее и с нею взаимосвязанное, есть неизбежное ее продолжение, и ничья морализирующая суровость с этой извечной непреклонностью вообще ничего поделать не может, и зачастую живут они по разные стороны в жизни и даже вообще как бы параллельных реальностях.