Евгений Кригер
// «Известия» № 45 (8655) от 23.02.1945 г. [3]
Через несколько часов после тяжелого боя, когда танкисты и пехотинцы передохнули от многодневных атак, один из бойцов-пехотинцев постучал кулаком в броню танка и закричал: — Подымайся, народ! Поедем дальше. Он сказал это очень просто, понимая, что надо поторапливаться. Но и сам улыбнулся своим словам и особенно слову «поедем». Оно рассмешило всех, кто стоял, сидел или лежал рядом, отдыхая от непрерывного и трудного движения последних дней. Дремавшие проснулись, удивляясь спросонья общему веселью. Тишина схлынула. Люди зашевелились, смех пошел гулять по всем закоулкам, хотя причина его еще не каждому была ясна и многие смеялись просто от того, что рядом кто-то очень громко и заразительно хохочет.
— Так ты говоришь: ехать? — спрашивает один из танкистов стучавшего кулаком по броне солдата.
— Ты посмотри, кому ты говоришь. Это же не вол и не лошадь, милый ты человек. Это же танк — двигатель внутреннего сгорания, главный механизм наступления.
Всем ужасно понравился прыткий пехотинец, торопивший «поехать», и уже многие на все лады повторяли его слова, обращаясь к танкистам. Люди оживились, забыли о своей усталости и пяти или шести днях долгого боя в глубине Восточной Пруссии, о бесконечных линиях обороны, которые они прогрызали. Простодушное слово «поедем» потому и развеселило всех и в первую очередь танкистов, что под «ездой» пехотинец подразумевал не простое движение, а наступление, и спрашивал он, когда же танки снова поведут за собою действующую вместе с ними пехоту. В том, как просто и весело боец выразил свое нетерпение, и в том, как охотно его товарищи, еще недавно придавленные к земле тяжелой усталостью, присоединились к нему и стали с хохотом донимать танкистов, — во всем этом сказалось общее для всей нашей армии в эти дни бодрое и счастливое чувство победы.
Война стала не легче, а тяжелее от того, что мы перешли на землю врага. Не только Кёнигсберг, вся Восточная Пруссия — крепость, замаскированная на картах господскими дворами и фольварками. Ее приходится брать метр за метром, камень за камнем. Но войска не думают об усталости и тянутся к бою. Те же танкисты, потешавшиеся над молодым пареньком, торопившим «ехать», знали, что значит такая «езда». Танкисты начинали бой в Пруссии не так, как обычно, когда их вводят в уже пробитые щели в полосе вражеской обороны. Границы Восточной Пруссии они прогрызли вместе с артиллерией и пехотой — траншею за траншеей в дьявольском лабиринте укреплений, дотов, врытых в землю стальных бастионов связанных в одну систему губительного, смертоносного огня. Лабиринт смерти уходил далеко в глубь Пруссии и врастал в густую, как Млечный путь, толщу прусских каменных дворов и поместий, способных выдержать удары артиллерийских снарядов.
Немцы справедливо считали Восточную Пруссию районом сплошной, ничем не пробиваемой обороны, и разве могли они предполагать, что на четвертом году самой изнурительной и небывало жестокой войны на них двинется здесь такая исполинская, не истраченная, а возросшая в испытаниях мощь, как Красная Армия 1945 года. Здесь на штурм сотнями тысяч снарядов шла ненависть Урала. Здесь Волга — великое мщение. Здесь народ наш рушил Германскую оборону оружием, какого у немцев не было и не будет, обширной, смелой мыслью своих полководцев, неутомимой яростью своих солдат организационным опытом всей страны, бросающей в Пруссию через огромные пространства России сотни и тысячи поездов с орудиями, танками, снарядами, самолётами, бомбами, от которых трещит прусский лабиринт смерти.
И там, под Кёнигсбергом, поднимается с мокрой земли сморенный солдатским сном пехотинец и стучит в броню танка и торопит: «Поедем дальше, танкисты». Русский человек не любит пышных слов перед боем. Он сдобрит свою речь шуткой, но он знает, что значит такая «езда». Он видел танк Митрофана Варибока после одной из многих атак на этой земле. Старший лейтенант Варибок вел свой танк на немецкую батарею, преграждавшую путь нашей пехоте. Танк его был подожжен снарядом. Экипаж задыхался в дыму. Пламя рвалось внутрь кабины. Обожженные люди знали, что, может быть, с ними через две-три минуты будет покончено, но они видели — впереди батарея, которая бьет наших, которую нужно разбить, раздавить. Варибок продолжал вести танк вперед. Издали было видно, как из люка выскользнул один из танкистов. Стоя на мчавшемся танке, он сбивал пламя шинелью. Потом его закутывало дымом. Огонь приближался к запасным бакам с горючим. Как ангел мщения с огненными крыльями, танк Варибока летел к фольварку. Задыхающиеся, полуслепые танкисты ворвались в каменное гнездо фольварка. Немцы еще метались у пушки, когда, перегрызая зубьями гусениц немецкую орудийную сталь, пылающий танк подминал под себя стволы орудий, кузовы автомобилей, снарядные ящики и тех, кто еще минуту назад стрелял в нашу штурмующую пехоту.
Когда черный, страшный, покрытый ржавой опалиной танк Варибока вырвался из вражеского гнезда, путь для пехоты был открыт. Еще били с соседних фольварков пулеметы, но ядро немецкой обороны на этом километре рухнуло. Такие же черные, как танк, люди Варибока вышли наружу. Одежда тлела на них. Судорожно глотая воздух и грязный от пепла снег, они сбивали пламя и сбили. Варибок пытался подать голосом команду. Но из горла, разъеденного горячим дымом, вырвался невнятный хрип.
Он не мог говорить. Он ткнул рукой вперед и стал забираться в люк. Танк Варибока, обожженный, закопченный, не остывший от пламени, остался в бою и влился в грохочущий вал наступления. Следом за танками шла пехота. Со свистом и шелестом проносились тысячи наших снарядов, и это был как бы шелест крыльев победы, летящей над войсками великого штурма.
Немцы в Восточной Пруссии еще пытаются вырваться из кольца. Февральская ростепель нагнала воду на балтийский лед. У немцев нет выхода — только в контратаку. На смерть их гонят, они идут. Их офицеры до сих пор не могут поверить в реальность грандиозного по размаху и смелости маневра Красной Армии, одним рывком вышедшей к морю и забравшей в кольцо всю Восточную Пруссию с сотнями ее городов и поместий.
— Мы уверены были, что прорвемся, — угрюмо твердил на допросе один из них. — В военной истории не было примеров такого невероятного окружения. За короткий срок немыслимо сомкнуть кольцо вокруг большой германской провинции. При этом должны были пострадать плотность и глубина вашего фронта, и я верил, что мы прорвемся. Да, еще вчера я верил...
Он говорит о глубине советского фронта. Но разве способен этот выутюженный немецким шаблоном механический человек, судить о подлинной глубине нашего фронта? Она создается движением громадных масс людей, танков, орудий, направленных вдохновенной и в тоже время строгой мыслью полководцев Красной Армии.
Я проезжал через взятый не так уж давно прусский город. На железнодорожных путях свистели советские паровозы. Путейцы быстро и деловито монтировали разбитые семафоры, восстанавливали стрелки, как будто всю жизнь работали и знали на память все схемы восточно-прусских железнодорожных узлов. Сотни людей трудились на станциях, службах и в мастерских. Взорванная, разбитая немцами станция уже принимала с запада поезда, набитые пленными немцами. Старенький машинист, сняв замасленную фуражку, вытирал платком лысину и бурчал, кивая на вереницу красных товарных вагонов, из которых высовывались головы пленных:
— Немцы из-под Кёнигсберга свежи, а я из Смоленска. Вот какие, значит, дела.
Через несколько часов мы прибыли на другой конец фронта, проехав всю его глубину — от возникающего из пепла железнодорожного узла до того края, где прогрызается очередной пояс вражеской обороны. Глубина советского фронта измеряется не только пространством и количеством войск, но и мыслями, чувствами воинов, их поведением. Здесь, в огне непрерывного тяжелого штурма я видел воронку от снаряда. Края ее были отшлифованы телами людей, сидевших и работавших в ней двое суток. Воронка находились тогда впереди расположения наших войск — неглубокая яма на так называемой «ничейной землей», лежавшей между нашими и неприятельскими позициями. Трудно сказать, как заползли наши люди по земле, вздымаемой роем снарядов и пуль. Они считали это необходимым и они это сделали. Им уже не было выхода ни вперед, ни назад. Второй раз так испытывать судьбу невозможно. Они остались в воронке и пробыли в ней два дня и две ночи — маленький форпост Красной Армии.
Им было очень холодно. Они сидели в талой воде. Перед рассветом мокрые шинели покрылись коростой льда. Размяться, согреться не было возможности, — лежали, плотно прижавшись к земле, и, если бы кто-нибудь неловко высунул руку за края тесной ямы, пальцы и кисть раздробило бы пулями. В воронке лежали артиллеристы — майор Дедегуров с бойцами взвода управления. С ним был радист, бывший повар Силинский, которому было труднее, чем остальным, — он был изнежен кухонным теплом. Но теперь он сидел в мокрой, холодной грязи и работал, как все. Тонкий телефонный шнур и радиоаппарат в деревянном ящике — вот все, что связывало эту группу наших людей с большой жизнью нашего фронта. А разъединял их с этой жизнью ураганный огонь.
Они работали в своей яме, они направляли залпы батарей дальнобойных орудии на препятствие, которое надлежало разбить силами артиллерии. Только они могли видеть эти препятствия и результаты стрельбы, и потому они сидели в этой воронке, несмотря на то, что инстинкт самосохранения давил на их волю, толкал, тащил, гнал их из этой ловушки. Таких ям и воронок, таких гнезд наблюдения много на линии фронта, и люди, которые заползают в них, это — глаза, уши бога войны, бесчисленных батарей, исполинского и сложного механизма, ломающего на пути Красной Армии германскую оборону.
Сорок восемь часов провели эти люди под огнем на «ничейной земле». Когда кто-нибудь начинал замерзать и, теряя власть над собой, поднимался, чтобы размять онемевшее тело, его вталкивали вниз и силою прижимали к земле. У радиста руки окоченели. Когда он работал, пальцы стучали, как деревянные. Но он передал всё, что нужно было. Потом у людей, окруженных с трёх сторон немцами, хватило воли и силы, чтобы на исходе вторых суток выползти из ямы и выгнать из ближнего хутора последних застрявших там немцев. Связисты Комаров, Новиков, Валихмедов забрались на крышу крайнего дома, сбросили вниз немецкого пулемётчика и из его же пулемёта били по окнам, дверям, амбразурам соседних домов.
Маленькая воронка на «ничейной земле» и люди, сидевшие в ней, сделали свое дело. Сотни орудии ударили по скрытым укреплениям противника, и только после того, как они были разрушены, люди майора Дедегурова, почти не владея отяжелевшими от стужи ногами, спотыкаясь и падая, пошли в свой дивизион, чтобы отогреться и назавтра снова начать свою обычную в этой обстановке работу.
Глубина советского фронта на германской земле определяется не только пространством, но и волей наших людей. Немцам этого не понять. Они твердят: «Это невозможно. Такого не было в истории войн». Такого не было. Красная Армия сделала это возможным — силой народного гнева, велением сердца, зовущего мстить, пламенной мыслью своих полководцев.
«От Москвы 1.670 километров», — читает боец надпись на столбе.
Своими ногами боец прошёл весь этот путь. В сорок первом году его ранило в бою под Москвой, но он лечился, вернулся в армию. Три года был в непрерывных боях, теперь он идёт по дорогам Восточной Пруссии. В его памяти глубина Советского фронта уходит к предместьям Москвы, где он пролил свою кровь, где томила его жгучая боль отступлений, глубокий след оставило в нём зрелище разоренной врагом русской земли, осиротевших детей, раздавленных немецкими танками женщин, заживо сожженных в крестьянских домах стариков. В его простых мыслях это и есть глубина советского фронта, вся война, вся страна, весь народ — от Москвы 1.670 километров. Он говорит:
— Моя Дорога! Всю сам прошёл.
Разве он отдаст контратакующим смертникам Гитлера хотя бы один метр этой дороги великого мщения?
Ему встречается русская женщина. За плечом у нее узел с вещами. Она спрашивает:
— Пройду я здесь на Смоленск?
Он отвечает:
— Далеко, гражданка, но теперь доберешься, дорога тебе свободна.
Из глубины Восточной Пруссии он показал ей путь на Россию и к Смоленску.
Это право он завоевал подобно миллионам таких же как он солдат Красной Армии.