Когда литература претворяется в жизнь, получается не всегда красиво, но всегда жутко. Ситуация массового ужаса, охватившая украинцев из западных областей, на примере группового помешательства охарактеризована Зощенко в его раннем рассказе. Там присутствует один из самых важных триггеров выразителей ужаса мировой литературы - жара. Аномальная температура, разлагающая человеческую личность, созидающая массовость, выражаемая в горящих кострах Львовской и Тернопольских областях.
Отнюдь не метафорично в повести Камю "Посторонний" жара, как самостоятельный феномен, воздействует на главного героя. Под её влиянием просыпается инстинктивность поступков, когда человеческая личность становится объектом влияния жестокосердечного Аполлона. Солнечный бог, провоцирующий немотивированное убийство, - прочтение по букве этой повести.
И уже к самим основам этого метафизического ужаса подбирается Липавский в своём неизданном "Трактате о воде". Если до этого мы видели примеры конкретного влияния на мир, сначала обыденного, в рассказе Зощенко, потом экзистенциального, в абсурдистом мифе Камю, то тут конкретная материя растворяется в абстрактном мире, где ярость тесно сплетена с эротизмом, а насилие со страхом. Тут видоизменяется само пространство, взаимосвязанное с замершем временем. Тут наконец-то адово марево застывает в вечности, и весь динамизм двух прошлых цитат обрывается, чтобы застыть в своём ужасном совершенстве.
Зощенко Михаил, "Бешенство":
Натерпелись мы вчера страху. То есть форменный испуг на себе испытали.
Может, член правления Лапушкин до сих пор сидит у себя на квартире, трясется. А он зря не станет трястись. Я его знаю.
А главное, все эти дни были, сами знаете, какие жаркие. Не только, скажем, крупное животное,— клоп и тот может по такой жаре взбеситься, если, конечно, его на солнцепеке подержать.
А тут еще в газетах сообщают: по двадцать шесть животных ежедневно бесятся.
Тут действительно сдрейфишь.
А мы, для примеру, у ворот стояли. Разговаривали.
Стоим у ворот, разговариваем насчет бешенства и вдруг видим — по нашей стороне, задрав хвост, собака дует.
Конечно, она довольно спокойно бежит. По виду нипочем не скажешь, что она бешеная. Хвостишко у ней торчит, и слюны пока не видать. Только что рот у ней подозрительно закрыт и глаза открыты.
В таком виде и бежит.
Добегла она до члена правления. Член правления, конечно, ее палкой.
Ляпнул ее по башке палкой. Видим — собака форменно бешеная. Хвост у ней после удара обмяк, книзу висит. И вообще начала она на нас кидаться. Хотя слюны пока не показывает.
Начала она кидаться, а дворник Володин не растерялся, вооружился камушком и тяпнул ее по башке.
Тяпнул ее по башке. Глядим — все признаки налицо. Рот раскрыт. Слюна вышибает. Хвост колбасой. И вообще накидывается.
Член правления кричит: — Спасайся, робя! Бешеная...
Бросились мы кто куда. А дворник Володин в свисток начал свистеть.
Тут кругом на улице рев поднялся. Крики. Суматоха.
Тут постовой бежит. Револьверы вынимает.
— Где тут,— кричит,— ребятишки, бешеная собака? Сейчас мы ее уконтрапупим! .
Поднялась тут стрельба. Член правления из окон своей квартиры командует, куда стрелять и куда прохожим бежать.
Вскоре, конечно, застрелили собачку. Только ее застрелили, вдруг хозяин ее бежит. Он в подвале сидел, спасался от выстрелов.
— Да что вы,— говорит,— черти, нормальных собак кончаете? Совершенно,— говорит,— нормальную собаку уконтрапупили.
— Брось,— говорим,— братишка! Какая нормальная, если она кидается.
А он говорит: — Трех нормальных собак у меня в короткое время прикончили. Это же,— говорит,— прямо немыслимо! Нет ли,— говорит,— в таком случае свободной квартирки в вашем доме? — Нету, — говорим,— дядя.
А он взял свою Жучку на плечи и пошел. Вот чудак-то!
1926 год
___________________________________________________________________________
Камю Альбер, "Посторонний":
В небе сияло солнце. Оно жгло землю, и зной быстро усиливался.
Почему-то мы довольно долго ждали, прежде чем тронуться. Я изнемогал от жары в темном своем костюме. Перес надел было шляпу и снова ее снял. Немного повернувшись, я смотрел на него. Директор сказал, что моя мать и этот Перес часто прогуливались тут по вечерам в сопровождении сиделки и доходили до самой деревни. Я посмотрел, какой пейзаж вокруг. Увидел ряды кипарисов, поднимавшихся к небу над холмами, рыжую и зеленую долину, разбросанные в ней, отчетливо видные домики — и я понял маму. Вечерами эта картина, должно быть, навевает чувство тихой грусти и покоя. А сейчас сверкает солнце, дрожат струи горячего воздуха и весь этот пейзаж кажется бесчеловечным, гнетущим.
Мы двинулись. И только тогда я заметил, что Перес прихрамывает.
Катафалк постепенно набирал скорость, и старик стал отставать. Отстал также один из факельщиков и пошел рядом со мной. Меня удивило, как быстро поднимается в небе солнце. Я вдруг заметил, как вокруг жужжат в поле насекомые и шуршит трава. По щекам у меня стекал пот. Так как я приехал без шляпы, то обмахиваться мог только носовым платком. Факельщик что-то сказал мне, но я не расслышал его слов. Он вытирал свой голый череп носовым платком, который держал в левой руке, а правой приподнимал tsp`fjs. Я переспросил:
— Что вы говорите?
Он повторил, указывая на небо:
— Печет!
<...>
Мне казалось, что процессия движется еще быстрее. Вокруг была все та же долина, залитая солнечным светом. Сверкание неба было просто нестерпимым. Некоторое время мы шли по недавно отремонтированному отрезку шоссе. Солнце расплавило асфальт. Ноги вязли в нем, оставляли глубокие следы в его блестящей мякоти. Над катафалком покачивался клеенчатый цилиндр кучера, как будто сделанный из этой черной смолы. У меня немного кружилась голова — вверху синева неба и белые облака, внизу — чернота, только разных оттенков: развороченная липкая чернота асфальта, тусклая чернота траурной одежды, блестящая чернота лакированного катафалка. А тут еще солнце, запах кожи и конского навоза от упряжки, тянувшей катафалк, запах лака, запах ладана, усталость после бессонной ночи — право, у меня все поплыло в глазах и в мыслях. Я еще раз обернулся, и мне показалось, что Перес где-то далеко-далеко в дымке знойного дня, а потом он совсем исчез. Я поискал его взглядом и увидел, что он сошел с дороги и идет полем. Впереди, как я заметил, дорога делала поворот. Я понял, что Перес, хорошо зная местность, пошел кратчайшим путем, желая догнать нас. На повороте ему это удалось. Потом мы опять его потеряли. Он снова пошел полем — и так было несколько раз. А я чувствовал, как у меня от прилива крови стучит в висках.
<...>
Я проводил его до хижинка Массона, и, пока он поднимался по деревянной лестнице, я стоял внизу под палящим солнцем; в голове у меня гудело от жары: мне невмоготу было подняться по лестнице и опять разговаривать с женщинами. Но солнце так пекло, что тяжело было стоять неподвижно под огненным ослепительным дождем, падавшим с неба. Ждать тут пли пройтись, не все ли равно? И вскоре я вернулся на пляж и пошел по его кромке. Кругом было все то же алое сверкание. На песок набегали мелкие волны, как будто слышалось быстрое приглушенное дыхание моря. Я медленно шел к скалам и чувствовал, что лоб у меня вздувается от солнца. Зной давил мне на голову, на плечи и мешал двигаться вперед. Каждый раз, как мое лицо обдавало жаром, я стискивал зубы, сжимал кулаки в карманах брюк, весь вытягивался вперед, чтобы одолеть солнце и пьяную одурь, которую оно насылало на меня. Как саблей, резали мне глаза солнечные блики, отражаясь от песка, от выбеленной морем раковины или от осколка стекла, и у меня от боли сжимались челюсти. Я шел долго.
Вдалеке я видел темную глыбу скалы, окруженную радужными отсветами солнца и водяной пыли. Я подумал о холодном ручье, протекавшем за скалой. Мне захотелось вновь услышать его журчание, убежать от солнца, от всяких усилии, от женских слез и отдохнуть наконец в тени. Но когда я подошел ближе, то увидел, что враг Раймона вернулся.
Он был один. Он лежал на спине, подложив руки под затылок — cnknb` в
тени, падавшей от утеса, все тело — на солнце. Его замасленная спецовка
дымилась на такой жаре. Я немного удивился: мне казалось, что вся эта
история копчена, и пришел я сюда, совсем не думая о ней.
Как только араб увидел меня, он приподнялся и сунул руку в карман. Я, разумеется, нащупал в своей куртке револьвер Раймона. Тогда араб снова откинулся назад, но не вынул руки из кармана. Я был довольно далеко от него — метрах в десяти. Веки у него были опущены, но иногда я замечал его взгляд. Однако чаще его лицо, вся его фигура расплывались перед моими глазами в раскаленном воздухе. Шуршание воли было еще ленивее, тише, чем в полдень. Все так же палило солнце, и все так же сверкал песок. Вот уже два часа солнце не двигалось, два часа оно стояло на якоре в океане кипящего металла. На горизонте прошел маленький пароход, я увидел это черное пятнышко только краем глаза, потому что не переставал следить за арабом.
Я думал, что, стоит мне только повернуться, уйти, все будет кончено. Но
ведь позади был огненный пляж, дрожащий от зноя воздух. Я сделал несколько шагов к ручью. Араб не пошевелился. Все-таки он был еще далеко от меня. Быть может, оттого что на лицо его падала тень, казалось, что он смеется. Я подождал. Солнце жгло мне щеки, я чувствовал, что в бровях у меня скапливаются капельки пота. Жара была такая же, как в день похорон мамы, и так же, как тогда, у меня болела голова, особенно лоб, вены на нем вздулись, и в них пульсировала кровь. Я больше не мог выносить нестерпимый зной и шагнул вперед. Я знал, что это глупо, что я не спрячусь от солнца, сделав один шаг. Но я сделал шаг, только один шаг. И тогда араб, не поднимаясь, вытащил нож и показал его мне. Солнце сверкнуло на стали, и меня как будто ударили в лоб длинным острым клинком. В то же мгновение капли пота, скопившиеся в бровях, вдруг потекли на пеки, и глаза мне закрыла теплая плотная пелена, слепящая завеса из слез и соли. Я чувствовал только, как бьют у меня во лбу цимбалы солнца, а где-то впереди нож бросает сверкающий луч. Он сжигал мне ресницы, впивался в зрачки, и глазам было так больно. Все вокруг закачалось. Над морем пронеслось тяжелое жгучее дыхание. Как будто разверзлось небо и полил огненный дождь. Я весь напрягся, выхватил револьвер, ощутил выпуклость полированной рукоятки. Гашетка подалась, и вдруг раздался сухой и оглушительный звук выстрела. Я стряхнул капли пота и сверкание солнца. Сразу разрушилось равновесие дня, необычайная тишина песчаного берега, где только что мне было так хорошо. Тогда я выстрелил еще четыре раза в неподвижное тело, в которое пули вонзались незаметно как будто постучался в дверь несчастья четырьмя короткими ударами.
___________________________________________________________________________
Липавский Леонид, "Трактат о воде":
Рассказ чемпиона.
Вы идете в жаркий день по лугу или через соседний лес. Все пространства приветствуют вас на своих языках. День стоит в своей верхней точке. Кругом трава, длинная, как волосы. Вы идете и припоминаете песенку. Муравьи перебегают дорогу. И косым полетом выпархивают кузнечики из-под ног.
Цветы поражают нас своим ароматом. Они отступают с дороги и клонятся назад. Тепло как в ванне. Пространство само плывет навстречу и стелется вам под ноги. Так идете вы долго через луг или редкий лес. Муравьи перебегают дорогу.
Вдруг предчувствие непоправимого несчастья охватывает вас: время готовится остановиться. День наваливается на вас свинцом.
Каталепсия времени! Мир стоит перед вами как член. Вы оглядываетесь кругом: какое всюду мертвое цветение! С ужасом и замиранием ждете вы взрыва. И взрыв разражается.