Начало...
Я и сам не знаю. Оно какое-то неживое, казенное. Стараюсь припомнить, где я его встречал. Вспомнил, как поздней осенью я записывал в большую книгу, сколько у крестьян детей, лошадей, коров, телят, овец, гусей и уток. И постройки, и плодовые деревья, и племенных свиноматок я тогда переписывал. Многое я теперь вспомнил.
Даже то, что в газете «Тиеса» один почтенный писатель, употребил слово «шутве», которое почему-то развеселило меня. Я разыскал портрет этого писателя в старом журнале и написал на нем в уголке «шутве». Нет, мне определенно не по душе слово «находится». Я осторожно вырвал лист и скомкал его.
Не хочу, чтобы это неживое слово мозолило мне глаза. Скомкал лист, сунул его в парту и снова уставился в окно. Кот все еще сидит на верхушке пушечного ствола и тщательно умывается лапкой, как будто он уже слопал скворца. Чувствую, как учитель достает из кармана часы и тихо-тихо кладет их на стол. По мне лучше бы он выбросил эти часы или разбил их вдребезги.
«Наша школа — это тот бывший помещичий дом, красная крыша которого издали светится сквозь черные верхушки елей». Это предложение кажется мне намного лучше первого. Быть может, потому, что в нем нет такого неживого, застревающего в горле слова.
Написав первое предложение, я пишу второе, третье... Они ладно примыкают одно к другому, словно намагниченные.
Углубившись в работу, я не замечаю больше учителя, который все еще стоит у окна, не замечаю даже, что в классе вдруг потемнело.
Я опомнился только тогда, когда на дворе что-то вдруг ярко вспыхнуло и тут же раздался оглушительный треск. Будто пушка выстрелила. С потолка посыпалась штукатурка. Я глянул в окно — кота уже не было. В стекло ударила крупная капля. Она набухла и растеклась. Потом другая, третья... Снова сверкнула молния.
Бируте подняла свою красивую черную голову. Страница в ее тетради была заполнена безукоризненно ровными строчками. Я всегда испытывал радостное чувство при виде красивого, умного почерка Бируте. Да, она любит, чтобы ее замечали. «А можно с лирическими отступлениями?» Каково! Ее отец — учитель, он, говорят, прибыл сюда из большого города — не то из Вильнюса, не то из Каунаса.
Но это неважно. Я хотел бы быть военным летчиком и, улетая на фронт, сбросить ей любовное письмо. Бируте поднимет его и прочтет. Потом посмотрит на черную точку в небе и улыбнется. Улыбнется только мне одному.
Буря с грозой нагрянула неожиданно. Зашумели черные верхушки елей, закачались, словно пьяные, пышно-зеленые кусты крыжовника и смородины. Ветер остервенело пригибал их к земле, а они не могли убежать от него и спрятаться. Закружились в воздухе листья, сорванные ветром цветы, птичьи перья... И черный пепел пожарищ, оставшихся от войны. Затем хлынул ливень. Казалось, Ниагарский водопад обрушился на нашу школу.
— Ой, капает! — вскрикнула Бируте, разводя руками.
На страницу ее тетради с потолка шлепнулась большая капля. И сразу же расплылись два пятна, которые вот-вот грозили слиться в одно. У Бируте даже глаза расширились от ужаса, она очень понравилась мне в это мгновение. Хотелось, чтобы еще несколько капель упало на ее тетрадь.
Вскоре под окном и возле печки на полу образовались лужи. Потолок протекал в нескольких местах.
Мы стали сдвигать парты в более безопасные места, где сверху не капало. Но таких мест оставалось все меньше. Тогда учитель велел усесться за парты по трое. Казенас разлил при этом чернила и вышел из класса привести себя в порядок. Закрывая за собой дверь, он подмигнул мне; я понял, что он уже не вернется, и подвинул его контрольную работу под падающие с потолка капли — вскоре она превратилась в сплошное синее пятно.
Мы долго еще не могли приняться за работу. То и дело поглядывали на пол, на потолок, на склеенные и дребезжащие от раскатов грома оконные стекла. Мысли разбредались. Не у всех, конечно. Бируте, дописав последнюю фразу, сосредоточенно почесала кончиком ручки за ухом и начала переписывать свою работу. Она-то, наверное, помышляла только о пятерке, о том, чтобы ее похвалили.
Учитель уже давно отошел от окна и стоял возле мусорного ящика в углу. Вдруг он поднял руку и, показав на растекшиеся по полу лужи, произнес:
— Разумеется, наша школа — не только это.
Мы молча согласились с ним.
Из коридора донесся звонок на перемену. Послышался веселый гомон, и где-то очень далеко, словно на другом конце света, глухо стукнула о стенку распахнувшаяся дверь.
Мы снова углубились в сочинение о нашей школе.
За окном продолжала бушевать гроза, то и дело сверкала молния. А тишину класса только изредка нарушал скрип пера или шелест переворачиваемой страницы.
Бесшумно приотворилась дверь, и показалось лицо директора. Он окинул глазами расстроенные ряды парт.
— Работаете?
— Работаем,— ответил за всех учитель.
Дверь так же бесшумно закрылась. И я еще раз увидел вытянутую руку учителя и услышал его слова: «Разумеется, наша школа — не только это».
И тогда я вдруг увидел...
Я увидел перед собой двойняшек бывшего батрака Андрюлиса, бредущих после трехлетнего перерыва каждое утро по глубокому снегу в школу, увидел зимогора Даукшу, который за пару заржавевших коньков выменял у меня для дочки старый учебник английского языка, увидел соседку Грайбене, выходящую из учительской со слезами радости на глазах...
И многих, многих других... У них-то было бы что рассказать про нашу школу. И еще я увидел нетопленые классы и посиневшие от холода руки, отогреваемые горячим дыханием. Увидел наш первый литературный монтаж на сколоченных нами самими подмостках, битком набитый зал с росинками оттаявшего инея по углам и множество любопытных, горящих глаз. Увидел и нашего учителя, который вернулся тогда из армии с повязкой на голове...
— Осталось всего десять минут.
А я еще только добрался до середины своего сочинения.
— Время уже кончать. Проверьте написанное.
Мое перо быстро скользит по бумаге.
И вдруг я почувствовал, как знакомая рука осторожно берет у меня тетрадь.
Он читал, стоя подле меня. Я положил голову на парту.
— Мы... слишком долго смотрели в окно,— услышал я тихие, далекие слова.— Мы оба…
И мне захотелось коснуться лбом этой руки, державшей мою тетрадь.