Найти тему

"Нет в России семьи такой, где б не памятен был свой герой..."

"...и глаза молодых солдат с фотографий увядших глядят".
"...и глаза молодых солдат с фотографий увядших глядят".

Деревня прилепилась у самого горлышка ущелья, сквозь которое истекала быстрая речка Хамир на простор Бухтарминского края. Из райцентра щебёночный тракт бежал спокойно по широкой долине, незаметно отступая от берега и взбираясь пологим бугристым склоном выше берёзовых макушек, и неожиданно оказывался на узком козырьке, что десятиверстовой лентой опоясал отвесную каменную стену. Страшно было Мане-почтальонше ходить по этой дороге, особенно когда навстречу попадется колхозная подвода или леспромхозовский грузовик. Не знала она тогда, куда и кинуться: то ли к скале, где в любую секунду на голову норовил свалиться каменюка, то ли жаться к краешку пропасти, в которую и глядеть-то – сердце замирает. Да делать нечего – другим путём не попадёшь в Хайрюзовку, а почту всегда нужно доставлять вовремя, особенно в лихую военную пору.

***

Нюра с Лёнькой только вернулись со скотного двора колхозного, ещё калитку не успели отворить, а Гришка-пострел уже сиганул через забор, бросил малых погодков Женьку да Вальку реветь посреди двора и умчался вдоль улицы, вздымая босыми пятками фонтаны пыли.

– Вот оглашенный, – мать посмотрела из-под руки ему вслед, качнула головой укоризненно и пошла к летней русской печи, что пряталась под шатровым навесом рядом с черемухой.

– Лёнька, картошек накопай, курям корму задай потом, да за мальцами пригляди, покуда я ужин справлю. А ты пошто, доченька, причитаешь? Опять Женька у тебя отнял чего, али Гришка обидел? Вот прискачет вечор, я ему задам хворостиной-то, язви его в душу...

Нюра успевала на ходу и старшему порученья задать, и младших приголубить, и своим рукам покою не давала. Замесила тесто из непросеянной муки впополам с отрубями, примостила квашню на лавку близ печки. Огонь развела, картошки начистила, залила болтушкой из молока и яиц, и задвинула чугун на шесток ухватом.

Валька с Женькой успокоились, следили глазёнками за матерью, сидя на траве, сосали грязные пальцы. Рядом копошились рябые куры, и расхаживал взад-вперёд казахский петух, важный, как полководец, в алом гребне набок и с переливчатым хвостом дугой-радугой.

Лёня управился с материным заданьем, натаскал воды в баню. Напился заодно студёной ломоты, утёр губы рукавом и стоял у колодца, задумавшись и оглядывая чистое небо и окрестности родной деревни. Солнце уже скатилось к близким макушкам гор, насквозь вызолотило густой березняк на том берегу Хамира, играло в бурливой воде яркими высверками на перекатах. Воздух быстро остывал от дневной жары, прижимал ветерком к земле дымы из печных труб, обещал запахами вечернего варева покой и отдых крестьянам. И не верилось, что где-то далеко, за бескрайними казахскими степями, за Уралом и дальше-дальше, идёт тяжкая война. Там и отец второй год топчет сапогами растерзанную землю.

– Мамка, мамка! Лёньке повестка пришла, – донёсся вдруг из-за забора тонкий Гришкин крик. – Счас почтальоншу на свёртке к управе встренул, сказывала, – громко стукнула калитка и Гришка влетел на двор, хватая воздух открытым ртом и блестя от восторга глазами. – Лёнька, а ты сколько фашистов убьёшь?!

Собачонка Астра шарахнулась от него в будку, заворчала сердито. А Нюра как стояла, так и села на лавку, прикрыла ладонью веки и крепко сжала губы, запирая во рту готовый сорваться крик. Лёня очнулся, подошел к матери, погладил тёплое вздрагивающее плечо и пошел в избу, собираться. Младшие проводили его глазёнками, посмотрели на сгорбившуюся мать и заревели враз снова, размазывая по щекам серые полосы.

Утром все вместе провожали Лёню до крыльца правления колхоза, усадили на переднюю подводу с зерном, что в райцентр отправлялась. И старшая Зойка пришла со своими пацанами четырех и двух лет, Генкой и Сашкой. Мелюзга тут же завозилась гурьбой возле лужи на обочине. Заплечный холстяной мешок с тёплой одеждой и продуктами на дорогу Нюра несла сама и положила сыну на колени в последнюю минуту.

– Там в тряпице, в носке шерстяном, иголки завернуты. Не потеряй, вдруг починить что занадобится, – наказала хрипло.

Потом притянула к груди Лёнькину русую голову, поцеловала в лоб сухими губами, перекрестила на прощанье.

– Как же вы, мама, обшивать будете Гришку, Женьку да Вальку?

– Не печалься, Лёшенька, это я у суседа Ядыша сторговала, на куру выменяла.

– У немца?! Зачем же вы, мама?

– Так он же тоже человек, раб божий, хоть и сосланный. Пиши, не забывай нас. Батю встренешь, поклон передавай. Да возвертайтесь поскорей, живые…

***

На прямоугольном, чисто выметенном плацу построилась шеренга курсантов-выпускников, вытянувшись во фронт и следя глазами за сухощавой, подтянутой фигурой командира, приближающегося со стороны учебного корпуса. Он шагал, почти не сгибая коленей, приподнимался на носке упорной ноги и выбрасывал другую далеко вперед, с отрывистым чеканным щелчком опуская ступню всей подошвой сапога на утоптанный снег. За эту парадную походку курсанты прозвали его Циркулем, но на строевых занятиях ни одному из них так и не удалось в точности повторить ее.

Преподаватель остановился в центре площадки, чётко повернулся лицом к строю и не спеша обвёл глазами безусые внимательные лица. Неуловимо похожие и разные, одновременно. Взгляд его задерживался на мгновение на каждом и скользил дальше, откладывая в памяти боевого командира очередной выпуск младшего командного состава пехоты, пушечного мяса войны. Очередной и далеко не последний.

– Здравствуйте, товарищи курсанты! – приветствие наставника ударило в уши Лёне морозным звоном, и сердце вдруг споткнулось в груди и замерло в ожидании чего-то важного и опасно-радостного.

– Здрав-жлав, товарищ майор! – упругим многоголосым эхом откликнулся строй.

– Вчера, приказом Военного Совета округа каждому из вас присвоено воинское звание – младший лейтенант. Поздравляю вас, товарищи!

– Служим трудовому народу!

– Так же сообщаю вам, что в соответствии с указом Президиума Верховного Совета от шестого января сего года для личного состава Советской Армии введены новые знаки различия – погоны. Каковые вы должны получить сейчас в хозчасти и немедленно привести свое обмундирование в соответствие. А от себя хочу добавить: завтра вы отправитесь на фронт. Воюйте с честь, сынки, бейте фашистских гадов без пощады. Родина надеется на вас. И берегите, пожалуйста, солдата, и себя берегите… На пра-а-ву! Шаго-о-ом-м арш!

В казарме стояла веселая мальчишеская кутерьма. Новоиспеченные младшие командиры перехватывали друг у друга иголки с нитками, пришивали старательно новенькие малиновые погоны с лучистыми звездочками на плечи гимнастерок и шинелей. Вот и пригодился Лёне в первый раз материн довесок. Сам управился споро и товарищам раздал, с возвратом, конечно.

Наутро по свежему хрустящему снежку отправились ребята на вокзал и покатили оттуда прямиком на запад, отсвечивающий ночами грозным багровым заревом.

***

Село румынское крепкое было, ладное. Домики аккуратные, беленые, сады пушистые. Яблони, сливы, вишни – все в цвету. Издали кипят белыми облаками, а вблизи запах такой расточают…, бередят крестьянскую душу солдатскую, дом напоминают.

Фронт прокатился мимо села гулким огненным валом, особо не зацепил и замер неподалеку на короткое время. Лёнин пехотный взвод шел вторым эшелоном, выпалывал недобитков по погребам и оврагам. Большинство селян встречали русских солдат приветливо, вели по хатам.

Лёня на постой к старосте определился, в самую большую избу. Командир – положено. Да и мужик тот требовал догляда. Хоть и не зверился над соплеменниками, но жил так же богато и вольготно, как до войны. На советских смотрел из-за плетня настороженно, отводил взгляд от встречного, брови густые хмурил. К себе пустил беспрепятственно, определил комнату, стол бабам велел накрывать по первому требованию, но сам к обеду не вышел, сторонился лейтенанта. На второй день поутру Лёня проверил караульных на околице и уехал на трофейном грузовике в штаб полка, за очередным боевым заданием.

Во дворе одного из домов трое солдат в возрасте обмундирование после вчерашней стирки чинили. Неторопливую беседу вели, курили самосад хозяйский, радовались крепкому дымку и передышке. Взвод большей частью земляческий был, алтайский, темы для разговоров не переводились и всё о родных местах.

– У нас-то в Хайрюзовке, поди, тоже черемухи да яблони цветут ужо? А?

– Ково цветут?! Ты што, Иван, белены объелся? Иш-шо рано. Ночами иней падат с белков, забыл не то? Да и сонца мало, не нагрело землицу-то.

– Забыл, как есть забыл. Три года уж, почитай, как из дому шастаем день за днем, со щёту собьёсси. Ах, язви тя в душу, не нитки – мученье одно. Иголки добрые у тебя, Марк, а нитки – срам один, гниль.

– Конешно, иголки-то сын привез с дому, старинные немецкие, им сносу нету, а нитки со мной маются и в дожжь и в вёдро. Коли не ндравится, свои надо иметь!

Хозяин хаты, древний седой дед вышел на солнышко, сел под окном на лавку. Слушал незнакомый говор, кивал бородой мелко, моргал слезящимися глазами на солдат. Потом сказал что-то. Те не поняли, покрутили головами. Старик кликнул в открытое окно. Вышла баба чернявая лет сорока, протянула руку – дескать, давайте сюда одёжу. Солдаты сначала отказываться принялись, потом отдали то, что в руках было, да и штаны поснимали. Уселись на корточки возле плетня, смущенные.

– Эх-ма, в одних подштанниках посередь бела дня остались! Срам. А ну, как командир возвернется, да иттить дале скомандует?

– Лёнька-то? Не-е, у их в штабу большой совет сёдни, долго будут рядить, – значительно проговорил Марк. – Так што, можно после и на деревню выйтить. А пока сиди, кури наперёд.

Баба управилась быстро, вернула вещи с улыбкой. Егор, самый «молодой» из троих, ухватил ееё за руку, потянул к себе играючи.

– Што, молодуха, стосковалась по мужику-то, поди, а? Где твой-то, супротив нас воюет, али вовсе нету? Айда сюда, уж я тебя приголублю!

– Да ты, охальник, хошь бы портки напялил, а опосля бабе докучал, – укорил его Иван.

– Так без штанов-то сподручней, солдату недосуг рассусоливать, – осклабился Егор в усы, подмигнул румынке.

Та, хоть слов не знала, да без слов поняла, зарделась, вырвалась и сбежала в избу. Дед на лавке заёрзал, рассмеялся мелко, скрипуче.

Оделись солдаты, подпоясались, награды пришпилили и вышли за калитку. Солнышко вовсю греет, воздух аж маслится запахами весенними – земли и цветов. Тишина. И птицы щебечут в садах, будто и войны нет. Шли, шли солдаты по улице и рядом с домом старосты оказались.

– А што, мужики, не дерябнуть ли нам бражки? – предложил вдруг Марк, не иначе как нечистый ему в ухо шепнул. – Больно уж погодка-то важна. Айда, раскулачим старосту!

Долго рядиться не стали, ввалились в дом. Зачинщик впереди, двое за его спиной хоронятся всё же. Хозяин вышел в сени, посмотрел исподлобья с вопросом.

– Давай-ка нам, дядька, самогону. Мой сынок у тебя живет, командир наш, а я, значица, батя евонный. Потому не боись, мечи на стол харч и выпивку. А будешь кочевряжиться, мы тя быстро определим по назначению. Понимашь, нет?

Староста понял, чего надо. Перечить не стал, мигнул бабам своим. Они стол быстренько в горнице направили: тут тебе и сало с картошечкой, и лепёшки, и капуста квашеная, и бутыль с желтоватым питьем, от которого сивухой грушевой за версту тянет. Все почти как дома. Раззадорились мужики, расселись по лавкам – усы оглаживают, слюни глотают.

– Садись с нами, – запоздало оглянулся Иван на хозяина, а того уж и след простыл.

Поели солдаты знатно, выпили крепко. Сверху табачку присовокупили – курнули, совсем хорошо стало. Надоело в хате сидеть, на воздух пошли и большаком по селу в обнимку. Тут и песня поспела, как без нее. Затянули пьяными счастливыми голосами:

«Ой, мороз, моро-оз, не морозь меня-а-а,

Не морозь меня-а-а, маево-о коня-а-а!

Я с маи-им конё-ом врага побежда-а-ал,

В тех боях лихи-их конь, как вихрь, скака-а-ал…»

Катилась песня по селу, отзывалась напевно в людских сердцах. В это время с тыла из-за околицы въехала машина легковая, чёрная, пыльная, а в ней генерал. Посреди дороги они и встретились: троица солдатская разудалая и военачальник уставший, бессонный. Как увидел он эту картину, осерчал – вон из машины, аж дверца хрястнула.

– Ах вы, вояки хреновы, так вас, раз-этак! Вы где это успели набраться, ироды?! Кто командир, где?!

Вмиг протрезвели солдаты, стоят белее полотна, не дышат. Селяне из-за плетней высыпали, столпились поодаль. Лёня как раз с другого конца в деревню возвращался, смотрит – впереди народ, подъехал и тут же попал под раздачу.

– Ты, сопляк?! Твои разгильдяи? Плететесь в обозе и горя не знаете, ещё и пьянствовать вздумали. Всех на передовую! И медалью мне своей не тычь в глаза, я таких отважных перевидал до первого боя настоящего! А ну, поехали в штаб.

Генерал кричал сорванным голосом, будто кнутом стегал наотмашь, а лейтенант только ресницами русыми моргал, вытянувшись в струну, и не знал, что и делать. В первый раз на него подлинный гнев обрушился, и небо от этого с овчинку показалось. И маячили только перед ним, вблизи и вдалеке одновременно, виноватые отцовские глаза…

***

Перед той атакой Лёня письмо домой написал, короткое:

«Здравствуйте, мамочка и братишки с сестренками! Пишу вам из окопа, перед самым боем. Я теперь нахожусь в Белоруссии и такого навидался, что и за пятьдесят лет не узнаешь. Кругом разрушенье и людское горе. Фашисты здесь живого места не оставили на земле, деревни все сожгли дотла, жителей прямо в домах тоже жгли или расстреляли, а кого угнали в Германию. От этого, кто послабже нервами, волосы быстро седеют. А у меня совсем ничего не видно. И так русые, так выгорели совсем и серые от пыли. Я только злой сильно стал, но ничего, после войны опять в норму вернусь. Я ведь крепкий уродился, спасибо вам и бате. Мне теперь любая ямка – дом, любое дерево – крыша, шинель – одеяло, рука – подушка, всё нипочём! И я теперь уже обратно старший лейтенант, командир роты. Много в роте разных людей и наций, а я для них и командир и отец родной, хотя многие чуть не вдвое старше, как батя. Его я давно не встречал, где он и не знаю. Пишет вам, нет? Меня представили к ордену Красной Звезды. На этом всё. Крепко целую вас, мама. Ваш сын Лёша».

Написал и только спрятать успел в карман гимнастерки мятый лист и химический карандаш, как началась артподготовка. Линия обороны фашистов недалеко была, в ста метрах, из-за чего снаряды летели прямо над головами наших солдат и рвались совсем рядом. Вой и гром стояли такие вокруг, что уши закладывало напрочь. Фрицы пытались огрызаться, но по-настоящему стрелять начали, лишь когда наша артиллерия замолчала, после короткого затишья.

Солдаты в окопах подняли головы, отряхнулись от земляных лохмотьев и пыли, переглядывались молча, сверкая белками глаз на серых лицах. Лёня каску поправил, вздохнул глубоко и одним махом выбросил себя на бруствер, вскинул правую руку со стиснутым в кулаке пистолетом.

– В атаку-у-у, за Ро-одину! За Сталина! Бей гадов! – крик его ветром пронёсся под гулким рваным небом, всколыхнул тягучий зной, и вслед за командиром людская цепь плеснула волной в ратное поле.

Бежали дружно, слаженно, но не враз, а редкими группами – наука военная крепко ввинтилась в души. Встречный ветер уплотнился, ощетинился острыми жалами пуль и осколков. Потому, пока одни бежали, пригнувшись и глотая в крике воздух сквозь дикий оскал зубов, другие, укрывшись за малейшими бугорками, лупили по врагу из винтовок и ППШ. Когда первые падали, по своей воле или не по своей, подымались задние, и так раз за разом менялись ролями в смертельной эстафете. И многие оставались на горячей земле навсегда, кровью сливаясь с её материнской плотью…

В очередном броске, поймав глазами за десять шагов от себя расширенные зрачки фашиста, Лёня рванулся к нему, загребая руками, и в тот же миг поперхнулся жгучей болью. Близкий разрыв гранаты дыхнул навстречу белой вспышкой и разделил врагов, немцу скосив голову, а русского опрокинув навзничь с пробитой грудью. Мир провалился тотчас для обоих. Исчезли и свет, и звуки, и взаимная ненависть, всё исчезло.

***

Дивизионный медицинский пункт расположился в уцелевшем здании бывшей комендатуры, а до того районной школы. Много раненых свозили сюда с передовой, палат на всех не хватало, и лёгких сразу после операции и перевязки размещали в палатках, во дворе. А в актовом зале день и ночь на четырёх столах работали операционные бригады: извлекали из искалеченных тел пули и осколки, ампутировали раздробленные руки и ноги, резали и зашивали внутренности. Кровь и стоны кругом, и запах человеческой бойни.

Лёня лежал на перевязочном столе ни живой, ни мёртвый. Открытые глаза его смотрели в потолок, но не было в них мысли. Он уж и не дышал почти. Пульс дрожал под жёлтой кожей у запястья еле-еле. Медсестра на ощупь отыскала вену на руке раненого, ввела сквозь тугую кожу иглу с трубкой, протянувшейся к ампуле с кровью.

Военврач подходил к ним в недолгих передышках между операциями, удовлетворенно вглядывался в розовеющее лицо молоденького офицера и на третий раз дождался. Приподнялась выше могучая спеленатая бинтами грудь, моргнули веки, тихий стон прорвался сквозь трещину губ, и Лёня качнул наконец зрачками из стороны в сторону, пытаясь оторвать голову от стола. Хирург прижал жёсткой ладонью его лоб, наклонился ближе.

– Лежи, друг, не дёргайся, – сказал негромко. – Бережёт тебя кто-то от смерти, так сам не спеши к ней.

Лёня услыхал голос, поймал во взгляд усталые глаза врача, спросил безмолвно: – «Что?»

– Осколок тебе только лёгкое порвал, остальные ткани и жилы разрезал аккуратно, словно «добрый» финский нож. Миновал и ребра и позвоночник не зацепил, прошёл навылет. А от сердца его, быть может, вот это и отвернуло.

Достав из кармана халата свернутый газетный клочок, врач раскрыл его и показал Лёне два обломка стальной иглы.

– Покопаться в ране пришлось, только их и нашёл. Зашили мы тебя накрепко. Если дезинфекция хорошо прошла, быстро поправишься.

Отпустил он из пальцев в раскрытую ладонь раненого «подарок» и вернулся к своей операционной бригаде, к следующему изувеченному бойцу.

***

Долго тянулась война для живых, конца и края ей не было, казалось. А пришла желанная Победа – оглянуться не успели. Расписался Лёня на рейхстаге вместе с боевыми друзьями-товарищами и остался в Берлине, демобилизации дожидаться. Мать отписала ему, что отец вернулся, слава Богу, хворый только шибко, и оттого голодно существовать приходится.

Разгулялся тёплый звонкий май в полуразрушенном городе. Погромыхивал мирными грозами, искрился в осколках оконных и в лужах солнечными зайчиками. Служба теперь довольно простая пошла, почти безопасная. Расчищали пленные немцы и берлинские жители развалины домов, советские солдаты оружие брошенное собирали, боеприпасы от фашистов оставшиеся. Разыскивали продовольственные склады, часть продуктов населению отдавали, а другую – консервы и прочую «долгоиграющую» снедь – по решению командования раз в неделю посылками по домам отсылали. Если было кому отсылать.

Аркадий, ординарец Лёнин, бывший столичный блатной лет тридцати – хитрая бестия, но хозяйственный. Руки его синие от наколок, проворные, всё в дом норовили тащить, но командир пресёк мародёрство на корню, пару раз наподдав их хозяину мосластым кулаком. Ординарец, однако, всё же устроил где-то схорон, кое-какие вещички прибирал туда втихаря. Потому, как пришёл Лёне приказ на родину отправляться, Аркаша к нему тут же и подкатил с вопросом:

– И как же ты, товарищ капитан, к матери с пустыми руками заявишься, а? Не стыдно тебе? В деревне голодуха, мальцов полный дом, а ты вот он – здрас-сьте, дайте чё-нить пожрать! Да и одеть-то на себя нечего. Ты ж вырос из шмоток, нет? Гимнастёрку да галифе снимешь, а дальше чего делать, в чём ходить? Зелёный ты ещё, товарищ капитан, в гражданских делах, хоть и войну прошёл.

Лёня сначала вскинулся, готов был разбить наглую харю в кровь, но сдержался, остыл. Правду ведь сказал ему деловой подручный. И, скрепя сердце, попросил его помочь в этом неловком вопросе, но по минимуму. А тот уж расстарался на всю катушку. Притащил через полчаса потёртый фибровый чемоданчик. В нём: новый костюм-тройка, пара рубашек, туфли на резиновом ходу и пальто драповое, слегка ношеное. Подмышкой еще коробка картонная, тяжёлая.

– На хрена мне в деревне такая одёжа? – опять осерчал Лёня, разглядев обновки.

– На выход сгодится к празднику, или по-крайности обменяешь где, на станции, – усмехнулся ординарец. – Эта мануфактура дорого стоит, фуфаек да валенок с калошами против неё накидают тебе – будь здоров, не унесёшь. А теперь сумку дай-ка свою, командирскую, я тебе ещё кой-чего отсыплю.

Открыл Аркаша коробку, а в ней доверху иголок швейных, разномастных. Лёня аж зажмурился от стального блеска, брызнувшего в глаза под яркой лампой.

– Вот на этот товар ты всегда прокормиться сможешь в поезде, а тем паче в деревне...

Через сутки катил Лёня на родину в теплушке, в компании таких же счастливых бойцов и офицеров, распрощавшихся с войной и заграницей. И что греха таить, выпивали по дороге и шнапс немецкий трофейный, и вино домашнее, и самогонку, что удавалось на остановках выменять. Радовались люди и не верили до конца своей удаче. Вдыхали полной грудью летний воздух из раскрытых дверей, курили махру, закусывали чем придётся, песни распевали под гармошку и так, аккомпанируя себе ложками да стаканами. А по углам и в картишки резались на интерес.

Так что к концу пути остался Лёня на «законных» основаниях без чемодана и без его начинки. Одну сумку кожаную на ремешке устерёг и довёз в целости и сохранности.

***

Дед Лёня закончил историю, бросил давно погасший окурок в пепельницу и обернулся к Илье:

– Ну что, внучок, замучил я тебя, видать, своими сказками?

Глаза его уставшие, мутноватые, глянули на Илью пытливо и с ласковой усмешкой. Потом он тяжело поднялся с табуретки, распрямился с хрустом во весь богатырский рост, положил сухую ладонь на плечо внучатому племяннику, объявившемуся внезапно в гости после тридцатилетнего отсутствия. Улыбнулся широко. И за улыбкой его Илья сердцем увидел и радость нежданной встречи, и благодарность, что выслушал со вниманием, и горечь нового близкого расставания, быть может навсегда, и лёгкую хмельную браваду старого человека, окунувшегося памятью в далёкую боевую молодость.

– Айда, Илюша, еще по одной опрокинем, да и ко сну. Не то не выспишься, утро скоре.

Илья согласно кивнул, на секунду обнял старика и пропустил его вперёд, в балконную дверь. Они вернулись на кухню к столу с остывшим ужином. Дед разлил по стаканам водку. Чокнулись, выпили, захрустели солёными огурцами. Дед жевал медленно, осторожно перекатывая во рту русскую закуску.

– Ты ешь, ешь, сынок, на меня не гляди. Я пока прожую протезами-то, слюной изойду, вот и сыт. Да и нельзя мне много исть. Доктора желудок оттяпали напрочь два года тому, не влазит теперича еда.

– А выпивка? – запоздало спохватился Илья. – Тоже ведь нельзя, наверно?

– Докторов слушать, ети их, жить некогда станет, – дед махнул рукой беспечно. – Ты только дочке, Людмиле не обмолвись, ругаться будет. Да-а, я и забыл, ты ж завтре спозаранку и на поезд, укатишь на свои севера, не увидитесь уже с тёткой. Хотя, какое завтре, – сёдни, два сейчас бить будет.

Дед поднял голову, прищурился на часы, висевшие на стене, и вдруг всхлипнул, зажмурился, загоняя непрошенные слёзы под веки, отвернулся. Илья кинулся к нему, глотая подступивший к горлу ком, прижался к хрупкой костлявой спине.

– Что ты, дядь Лёня, что ты?!

– Да ничего, сынок, ничего. Это я так, по дряхлости своей рассупонился немного, расквасился, – дед уже снова улыбался, утирая глаза. – Не гадал, не думал, что так жисть обернётся, раскидает всех, будто взрывом. Заграница мы теперь друг другу. Не ждал уж, что встренемся. Спасибо тебе, порадовал старика. Айда, в зале тебе постелю.

Илья разобрал старенький диван, накинул свежую хрустящую простынь, сверху подушку и одеяло, поданные дедом. Начал раздеваться, а тот всё копался в комоде, искал что-то. Нашёл, протянул внуку открытую ладонь. На ней блеснули серебром тонкие стальные иглы.

– На-ка вот, возьми. Те самые, немецкие, три штуки остались. Сбереги на счастье, они нам после войны ой-как помогли, семью сохранили. Прав был Аркашка-то, денщик. А мне уж они всю память искололи, хватит.

Илья осторожно подхватил пальцами иголки, поднёс к глазам. Иголки, как иголки, от современных не отличишь, а им уж почти шестьдесят лет стукнуло.

– Спасибо, дядь Лёня! Сберегу и дальше передам, чтоб помнили...

Вечная память!
Вечная память!

В нашей семье уже не осталось в живых ни одного ветерана...

***

А здесь риторический вопрос к тем, кто не забывает, – "За что ты пьёшь?.."