Продолжение повести. Начало здесь.
«Макс был самый великий олух, которого я когда-либо знала… Да нет, он просто был – великий. И совершенно не от мира сего. Когда я его встретила… Да, Макс совершенно не умел драться. И был такой наивный-наивный. Как и почему он тогда оказался в этих гаражах? Ведь знал же, что его побьют. Там было трое мальчишек, мне кажется…»
Встреча
Когда Максим поднялся с земли и огляделся, то вокруг никого уже не было. Унылую серость осеннего асфальта и гаражной стены скрашивали брызги и подтеки крови. Конечно, это была его кровь. Он с удивлением заметил, как много узоров он нанес на блочную стену своим разбитым носом и испачканными кровью руками. Некоторые подтеки были вровень с его лицом, другие приходились ему по пояс и даже по колено. Все они были похожи, но каждый из них оставался неповторим: в одних чувствовалось движение куда-то в сторону, другие предоставляли киновари свободно стекать вниз, отмечая тоненькое русло чахнущим на глазах следом, так что только собравшись вместе, внизу рисунка, капельки все еще были по-настоящему красными, словно стена вдруг к осени наконец-то выспела, налила свои странные, живые, волчьи, нет, человечьи ягоды.
Максим не понимал – было ему больно или нет – наверное, было. В голове шумело, но он, как зачарованный, смотрел на эту стену. Затем поднес руку к носу, из которого все еще бежала кровь, и обмокнул в нее не одну, а сразу пять кистей. С безошибочной уверенностью, словно следуя давно продуманному эскизу, он стал придавать этим странным гаражным ягодам еще больше сходства с живыми лесными не то ягодами, не то цветами.
Непонятно что, но нечто странное, какое-то таинство творилось там, в этих гаражах, и участником и даже творцом этого таинства – Максимом Полянским. Он тогда еще не знал, что на языке художников, поэтов и людей прочих странных профессий то, что он переживал называлось вдохновением. Нет, это было не просто вдохновение, а вдохновение высшей пробы, вдохновение гения, не думающего, не чувствующего того, что с каждым мазком из него уходит жизнь, перенося свое загадочное бытие на грязный и неблагодарный холст бетона. Вдохновение Моцарта, вытягиваюшего из себя последние жилки жизни, чтобы сложить из них свою Лакримозу. И пока еще не застыли краски, пока не высохла кровь, он – художник, и она – стена, едины. Максим тогда еще не знал, что достиг того, что редко кому даже из великих удается – того забытья, в котором человек обретает свое безошибочное, истинное «я», достиг того мистического, если угодно, опыта, из которого человек выходит с другими глазами, другими руками, другим сердцем.
Кровь перестала течь, и Максим наклонился и окунул пальцы в ту лужицу крови, которая еще не до конца была выпита асфальтом. Ее как раз хватило, чтобы докончить рисунок. Он наклонился в последний раз и под этой живой еще, кишащей его эритроцитами и кровяными тельцами картиной поставил, впервые в жизни, подпись художника – почему-то латинскими буквами – Мах Р. С тех пор эта подпись в неизменном виде будет присутствовать на всех его картинах. Он знал это уже тогда. Хотя «знал» – не совсем подходящее в данном случае слово.
- Что ты делаешь? – вдруг услышал он позади себя незнакомый голос. – Ты что – ненормальный?
Максим оглянулся, и словно сквозь сон увидел перед собою неизвестное существо, которое он сразу же, по горячим следам вдохновения, нарисовал в своем сознании: на него с любопытством, восхищением и ужасом глядела пара черных, как провал в небытие, глаз; лицо несколько мальчишеское, но с такой ровной и эластичной кожей, что не надо было напрягать воображение, чтобы понять, что кожа эта лицом не заканчивается, но идет далее, очерчивая маленькую, но необъятную, бескрайнюю вселенную девичьего тела; пшеничные волосы, такие спокойные, уверенные в себе, послушные и успокаивающие, заверяющие в непреложности чего-то самого главного в этом мире, излучающие благостное сияние, будто нимб святого; строгое школьное платье, прогретое грудью, излучающей телесную радиацию; две открытые коленки-луны, мерцающие отраженным от тела светом, освещающие прильнувшие к ним гольфы.
Одежда со временем переменится, да и весь внешний облик будет меняться, меняться каждую минуту, подставляя себя новому свету, новому углу зрения, а она останется: все с тем же любопытством, восхищением и ужасом следящая за каждым движением художника.
Позднее Макс не раз задавал себе вопрос: не его ли разгоряченное в тот миг воображение сделало ее такой, какой он ее увидел? Было ли это фаустовское наваждение, мгновение ослепления, или ослепительный миг его жизни, в который художнику вдруг открылся целый мир?
- Что ты делаешь? – повторила она, на этот раз уже обращаясь к нему как к старому знакомому.
- Я рисую, – просто ответил Максим.
- Кровью? Своей кровью?
- Да. Я… – Макс на мгновение потерялся, с трудом соображая, наяву ли все это происходит или во сне, но потом собрался и, удивленный тем, что провалившись куда-то в другой мир, в свое зазеркалье художника, может все еще общаться с миром земным. А в том, что Рита была земною у него сомнений не возникало. Ее запыленные голубые туфли-лодочки, ссадина под правой коленкой, школьная сумка и масса других примет, выхваченных глазом художника, не оставляли в этом никаких сомнений.
Не появись Рита в ту минуту перед глазами художника, и кто знает, какое направление приняло бы его творчество. Но случилось то, что случилось, и Макс в тот миг сделал для себя еще одно открытие, сформулировать которое в словах он никогда не пытался, а в красках никогда не переставал – земное и неземное неразрывно спаяны между собою взаимозависимостью высшей пробы – любовью.
Конечно, Максим вряд ли мог тогда полностью осознать это, но его мысли вдруг обрели четкость и уверенность. Стена продолжала цвести живым цветом, как пресловутый каменный цветок Данилы-мастера, а низкое осеннее небо, медленно подступавшая боль и какая-то подчеркнутая плотскость стоящей перед ним девочки окутали его осознанием сладостной ограниченности, и может быть даже конечности своего бытия, заставили наслаждаться не только восторгом вдохновения, но и упоительною трезвостью мысли.
– Меня побили. Поэтому кровь.
- Господи, да на тебя страшно смотреть. Ты жив-то будешь? – она вплотную приблизилась к нему и, глядя на заплывшее лицо, осторожно коснулась его щеки, лба. Серые глаза Максима сияли каким-то фанатичным блеском. Но во всем остальном его лицо было всего лишь нуждающимся в помощи комочком плоти. – Тут больно?
- Нет… а-а… да… немножко.
Его разбитый нос передал все свои полномочия глазам, и Максиму казалось, что он чувствует не то сладковатый запах пота, не то хорошо проутюженного платья и белья. Глаза видели это и передавали куда-то дальше, в кисти рук, на кончики пальцев, готовые рисовать странные, смешанные, еще не обработанные образы: девушки, а еще, почему-то, деревянной кадкой с молоком, массивного камода, плакучей, над рекой, ивы, какой-то розовой комнаты, предрассветного неба и неба глубоко-звездчатого – все это, и многое другое, могло уместиться в несколько карандашных штрихов.
- Я знаю, – сказала девочка, – это тебе сейчас, пока еще, сгоряча ничего. А потом, очень скоро, станет плохо, очень плохо…
- Тебе нравится моя картина? – перебил ее Максим. Он заметил, что девочка старается не смотреть на его настенные росписи. Почему? Она ведь видела, как он рисовал. И это же... это же просто невероятная картина! Она будто бы живая, просто кричит, ее нельзя не видеть! Но девочка, вооружившись носовым платком, исследовала не картину, а его заплывшее лицо.
- Картина? Какая картина? Ах, эта, – она бросила короткий и, как ему показалось, ревнивый взгляд на гаражную стену, – ты потерял много крови. Та сам сейчас – такая картина…
Удивительно, но ее слова вовсе не ранили Максима. Напротив, каким-то пятым чувством он тогда понял, что перед ним человек, которого интересует больше не самовыражение Максима, не его работа, а он сам. И Максим стал постепенно успокаиваться, выходить из того нервного возбуждения, в котором оказался. А Рите (конечно, это была Рита) с той первой встречи казалось, что все картины Максима написаны его кровью.
- Где ты живешь? – спросила она.
- На Ломбардской. Мы недавно туда переехали. А как тебя зовут?
- Рита. Это слишком далеко – Ломбардская. Пойдем ко мне: тебе надо умыться и срочно какие-нибудь компрессы сделать.
- Пойдем. А почему ты не спросила, как меня зовут?
- Я и так знаю. Тебя зовут Макс, то есть Максим, а фамилия – на «Р».
- На «П». Полянский. Это английская, или латинская буква.
- Знаю, не первоклассница. А за что тебя так? Кто?
Они шли теперь через лабиринт пустынных в это время дня гаражей, по неровной асфальтовой дороге, которая родилась на этот свет уже старой и щербатой. Шли мимо вечно возрождающихся как Феникс, из пепла, завалов пестрых свалок.
- Так… Они моего отца обзывали... всякими словами. Я их не знаю. Они из другого класса. Я же говорю, я только сюда переехал.
- Ну, с переездом тебя. А как это они твоего отца знают, если вы только переехали. И почему обзывались?
- Да так, не важно, то есть не сейчас…
Она и вправду жила совсем рядом – в ближайшей к гаражам пятиэтажке. Когда они поднялись на ее этаж, Максиму стало плохо. Рита заметила это.
- Держись. Это оттого, что ты кровь потерял. Тебе срочно лечь нужно.
Рита набросила на старенький диван какую-то простыню и уложила Макса. Затем помогла ему стащить прилипшие к телу от запекшейся крови рубашку и майку. Тело тоже оказалось покрытым синяками, которые к этому времени налились спелыми сливами.
- Да на тебе живого места нет! Может, вызвать «Скорую»?
- Ты что! У меня маму потом инфаркт хватит.
- Ее теперь и так инфаркт хватит.
Теплым влажным платком Рита аккуратно обтерла Максу лицо, выжала в тазик розовую влагу и протерла в другой раз. Потом обмыла грудь и спину и аккуратно высушила тело полотенцем. Рита отодрала от морозильной камеры корку ледяного инея и приложила Максу компресс на лицо.
- Лучше поздно, чем никогда, – констатировала она, – лежи и не двигайся.
Макс внимательно наблюдал за всеми ее хлопотами. Заметив это, Рита спросила:
- Что ты на меня так смотришь?
- Я хочу тебя нарисовать, – ответил Макс.
- Зачем?
- Не знаю. Просто мне это нравится.
- Да, я заметила.
Долгое время оба молчали, как бы вслушиваясь в значение уже сказанных слов.
- А ты откуда приехал? – спросила, наконец, Рита.
- Из далека. Из подмосковья.
- Ого! И что ты там делал?
- Ничего особенного. Учился.
- Нет, я имею ввиду – твои родичи. Ты ведь не один приехал?
- С родителями. Отец… Он только недавно освободился из тюрьмы, и ему не разрешили вернуться в Россию. Поэтому мы с мамой переехали сюда, к нему.
- Так из-за этого, что ли, на тебя, то есть, на твоего отца, дразнились?
- Наверное... Но, вообще, не совсем.
- А-а? – протянула Рита, – а если не секрет, то за что?
- Мой отец, он… верующий. Пастор. Ну, знаешь, как священник. В церкви баптистов. Не знаю, слышала ты о такой.
- Что-то слышала, – Максиму показалось, что во взгляде Риты появилось некоторое подозрение, – но, думаю, что это выдумки. Что вы там детей в жертву приносите, а внутренности куда-то за границу продаете…
- Никого мы не приносим ни в какую жертву. Просто люди верят в Бога, читают Библию.
- И ты тоже в Бога веришь?
- Я? Да.
- Ну, теперь мне понятно, почему тебя избили. Олух ты – вот ты кто. И вообще, разве же можно о таких вещах кому попало говорить, первому встречному?
- А ты – не кто попало, – сказал Макс как-то не по-детски серьезно, – кто попало не стал бы незнакомого человека к себе в дом тащить.
- А ты – не человек. Ты ребенок, – ответила Рита, но было видно, что ей понравились слова Макса. – А вообще я не себя имела ввиду, а тех ребят, которые тебя побили.
- А я им ничего и не говорил.
- Да? А откуда же они узнали?
- Наверное, от учительницы. А может, от директора. В школу из милиции приходили и предупреждали. В другие школы меня вообще не хотели брать.
- Правильно, эта школа – самая гадкая во всем городе, потому тебя и взяли. Тут у всех почти родители из тюрем не вылезают. А те, кто не в тюрьме, те, может, еще хуже… – последние слова, как показалось Максу, Рита сказала с каким-то особенным, горьким чувством.
- А можно тебя о чем-то спросить? Ты сама веришь в Бога?
- Я? Не знаю. Нет. Не верю. Когда-то, когда была совсем маленькой, кажется, верила во что-то такое. А теперь не верю, – добавила Рита каким-то резким голосом.
Максим глядел на ее не по-детски серьезное лицо, и ему казалось, что он давно-давно знает его, знает и радостным и печальным, но больше, почему-то, печальным.
- А что ты делала в гаражах?
Рита вздрогнула и как-то странно посмотрела на Макса.
- Что? А почему ты спрашиваешь?
- Просто. Я думаю, что тебя туда Бог послал.
- Бог, – как-то криво усмехнулась Рита, – хорош же твой Бог.
Рита встала с дивана и отошла к окну. Отсюда, с высоты пятого этажа открывался вид на бесконечные ряды гаражей.
- Гримпенская трясина, – чуть слышно произнесла она.
- Что? – переспросил Макс.
- Гримпенская трясина. Ты слыхал про собаку Баскервилей?
- А-а, да, слыхал. А при чем тут гаражи?
- Я кормлю на них собаку Баскервилей.
Теперь уже Макс вздрогнул всем телом, будто услышав доносящийся с болот страшный вой огромной и беспощадной собаки.
- Да не бойся ты, – усмехнулась Рита, – она тебя не укусит. Она кусает только меня.
- О чем ты?
- Ни о чем. Вообще, не знаю, почему я тут с тобой разболталась. Забудь. Пошутила я, - и Рита как-то устало рассмеялась, – Ладно, давай, отдыхай, а я пойду твои рубашки стирать.
И она ушла в ванную, откуда раздался звук падающей из крана воды. Макс огляделся: квартира была очень похожа на их – такая же двухкомнатная хрущевка. И мебель в квартире похожа – другую не купишь, и расставлена она почти так же – иначе и не расставишь. «Вот такой он, дом Риты», – подумал Макс, будто давно уже хотел побывать в ее доме.
Он заснул под жужжание воды и газовой колонки. Он не видел, как Рита, выйдя из ванной с его мокрой рубашкой, рассматривала его спящего. Но однажды, в своем последнем цикле, Макс нарисует Риту, стоящей перед одной из его картин. Ее лицо будет точно таким же – на нем застынет, слившись воедино, тройчатка из жалости, восхищения и ужаса: лицо любви.