Прогремел по ступенькам, схватил лопату, махнул ею над головой и, приседая, будто желая меня поймать, с озверевшим лицом ринулся на меня.
— Д-ду Минск? — с лютым шипением выжимает сквозь зубы.— Ду — Минск?!
Ничего не понимая, я поднялся на ноги. Что он хочет? Что ему от меня надо?
— Ду Минск?! Ты — из Минска?! — взвизгнул уже на весь двор и огрел меня лопатой. Он, негодяй, перехитрил меня: сперва только замахнулся, сделал вид, что ударит, а когда я отскочил в сторону, он тут же и ударил.
Целил в голову — было б совсем плохо,— а угодил в плечо. И я, наверно, крикнул от боли, потому что с улицы с автоматом в руках влетел испуганный Курт, а из дома выскочил на крыльцо бавар и вся его семья. Вид у всех был испуганный и растерянный. И никто из них не расступился, когда обер, бросив лопату, побелевший и запыхавшийся, не спеша поднимался на крыльцо. Протиснулся среди женщин и исчез в комнатах.
Прислонившись к террасе, я едва держался на ногах, боль была жгучая. Тельняшка набрякла кровью, и я прижимал ее сухим местом к ране. Смяв у рта фартучек, на меня с состраданьем смотрит из кухни Эрна.
Где-то за крыльцом, тихонько плача, всхлипывает Генрих.
Курт, мрачный и возбужденный, стремительно меряет шаги за беседкой и всем своим видом как бы говорит, что ему противно тут кого-либо видеть.
В доме начался шумный разговор. Глухо, недовольно бубнит что-то бавар, и пронзительным криком звучит голос обера:
— Минск!.. Я их всех буду стрелять! Бить по голове лопатой!.. У офицера Дольда все пошло кувырком!..
«Что он так взъелся на Минск? Чем он насолил ему?»
Во двор выходят фрау и Эрна. В руках у фрау бинты и сверток ваты. Эрна держит кастрюлю с водой. Они ведут меня к амбару, сажают на ступеньку, и Эрна, осторожно сняв тельняшку, начинает промывать мое раненое плечо. Фрау, сморщившись, оглядела рану и не промолвила ни слова. Поднявшись в амбар, она топала там, что-то передвигала, и я услышал, как зашуршала матрацем...
Этот день у бавара пропал зря. Ко всему, что он наметил сделать, не прикоснулся и пальцем. Видно, выслушав фрау, что ранение серьезное и с этим русским что-то надо делать, он тут же поехал в город за доктором. Вернулся уже к обеду, а когда доктор ощупал плечо и сделал перевязку, снова повез его в город. Потом он озабоченно слонялся по двору. Это я видел из амбара, где, сжав зубы от боли, лежал на старенькой деревянной кровати. Приближался вечер, и пленному, надо вернуться в лагерь! Эта причина и погнала его со двора...
Низко сгибаясь в дверях, ко мне через час-другой входил Курт. Он ничего не говорил. Пройдется по амбару, поскрипит половицей и, тяжело вздохнув, молча выйдет.
Один раз сказал:
— Пускай этот сумасшедший еще попробует... Я буду стрелять. Открывать огонь!..
Уже заходило солнце, когда снова показался бавар, Чем-то приободренный, он сразу же с улицы поспешил к амбару. Пролез в двери, загородив на момент свет.
— Я был в лагере, русский,— говорит с явным удовольствием, что все ему удалось уладить.— Ты будешь тут, пока не поправишься... Тут останется и Курт. Бавар будет давать вам есть. Русский тут хорошо отдохнет, и... пускай он не обижается на господина офицера. Он много видел горя... он больной человек.
Последнее бавар произнес уже за дверями, а минут через десять появился снова: ввалился с набитым соломой матрацем и, положив его прямо на пол, прошелся по нему коленями.
— Вам тут будет, гут!..— засмеялся и довольный спокойно удалился из амбара.
Так с «легкой» руки обера я провалялся в баваровом амбаре целых шесть дней. Все это время я находился под наблюдением Эрны. Бывают же на свете люди!.. Кто я был ей? Тяжкой судьбы человек, чужеземец, случайно оказавшийся рядом. Сегодня он тут, а завтра его может и не быть. Пойдет своей дорогой и скроется навсегда... Возможно, и такие были мысли у Эрны, но это не мешало ей оставаться собой — скромной, горемычной и хлопотливой Эрной, у которой каждый раз ласковым блеском загорались глаза от сознания того, что и она может принести какую-то пользу.
В эти дни она просто ожила. Как-то энергичнее ходила по двору, кормила и холила баварову скотину, хлопотала на кухне и каждую свободную минуту забегала в амбар. Это кроме того, что три раза в день она приносила мне и Курту еду.
В первый вечер, когда бавар, положив Курту матрац, вышел из амбара довольный, что все удалось уладить, Эрна тут же принесла ужин... В амбаре уже было темновато, но я хорошо видел печальное, измученное лицо Эрны. Я криво улыбнулся ей.
— Что делает господин офицер?.. Вы спросите у него, Эрна, что ему сделал Минск?.. Я должен знать это — хотя бы как цену...— и кивнул на свое плечо.
Прислонившись спиной к стене, она долго молчала, будто ей тяжело было развязать язык. И вдруг заговорила быстро и горячо:
— Там убили комиссара Кубе. Господин офицер служил в его охране, и ему было очень хорошо. Потом их всех разогнали и как штрафников бросили на фронт. На фронте русские его сделали калекой, нему теперь плохо жить... хоть делай себе капут! — Эрна заговорщически кивнула на Курта, который сидел с миской на дворе, и приложила палец к губам.
«Ах вот оно что!.. Вот когда оно откликнулось!.. Ну коли так, не стоит обижаться. У обера положение куда хуже...»
После этого коротенького разговора у Эрны действительно развязался язык.