Из клуба сквозь деревянную, еще не оштукатуренную стену долетают выстрелы, грохот и крики «ура». Там только что начался фильм про войну. В канцелярии нас только двое — я и Митрофан Луговцев. Митрофан составляет ведомость на выдачу огурцов.
Мы изредка перебрасываемся словами, а в минуты, когда наступает тишина и только сухо и отчетливо стучат костяшки счетов, я с печальной улыбкой гляжу на Митрофана, припоминая нашу давнишнюю встречу в лесу.
Это было в первый послевоенный год, памятный еще и тем, что он был засушливым. Кончалось лето, пора бы уже хлынуть боровикам, но в лесу хоть шаром покати — как в нежилой хате. Хотя бы где какая лисичка или ягодка! Преждевременно осыпались молодые березки, выгорала трава.
Сушь, смолистая, удушливая до горечи, сушь, от которой першило в горле и тяжело было дышать. И тишина — томная, знойная, не нарушаемая ни шорохом деревьев, ни птичьими голосами. Одна только иволга хоть и громко, но как-то сонливо высвистывала свои однообразные напевы.
Вдоль дороги раскинулся дремучий лес. Там-сям мелькали лозняки, камыши и зеленые заводи. Отовсюду несло прелой, застоявшейся сыростью.
Свернув с дороги, я наклонился над черничником, надеясь найти хотя бы одну ягоду. Вдруг в болоте послышался шум и плеск. Несколько минут тишины, и -— тонкий и звонкий треск хвороста — кто-то выбирался на сухое. Еще минута — и человек с большим заплечным мешком, изможденный, худой, вышел на дорогу и остановился неподалеку от меня.
Он был мокрый по грудь, высокий, белобрысый, лет тридцати. С него еще стекала вода. В лаптях, в гимнастерке без пояса, перевитый тиной и водорослями, он стоял с мешком на спине и растерянно улыбался, немного смущенный тем, что его встретили в таком наряде.
Митрофан!.. Красавец! Такой родной мне человек.
Он опускает на землю мешок, вытирает мокрые руки и протягивает мне правую.
— Крестьянин, брат... ничего не поделаешь,— и показывает на мешок с бобовником.— Без этого нельзя... порося верещит, чтоб оно пропало.— И лицо его озаряется белозубой улыбкой.— В другом месте я иначе назвал бы себя: комбат Луговцев. Да-да, комбат Луговцев... А тут — кто поверит? И на человека не похож...
Сняв старенькую кепку, он вынул из нее все припасы курильщика.
— Чего, брат, не бывает в жизни! — хмыкнул он и оторвал клочок бумажки от сложенной в гармошку газеты.— Год назад я маршировал со своим батальоном по Аусбургскому плацу, перед американскими офицерами. Обычные строевые занятия. Во все глаза глядели: русские! Вон они какие!.. Хоть эти русские совсем недавно были пленными, едва походившими на живых людей. И батальоны и их командиры... То было короткое мгновение, счастливый конец долгого и кошмарного сна, в который нельзя было поверить... И выжили! Назло всем чертям выжили! Пусть бы теперь хоть один из тех американов поглядел на меня, с этим бобовником... Сколько б ни ломал голову, ничего не понял бы. Ты дома, на своей родине! Сколько ты передумал о ней, сколько раз за слезами свету не видел, и как ты радовался, когда она хоть берёзкой вставала во сне... И вот она вся наяву! Ходишь по знакомой дорожке, снова видишь каждое деревцо. Кажется, только ради них надо было выжить. Выжили, брат… А коли выжили, так будем жить!..
Возбужденный, он прикурил цигарку, пустил синий дымок и взялся за ношу, чтобы вскинуть ее на плечи.
— Теперь будет хорошо. Только вот погода бесится. Палит нещадно. С самой, весны хоть бы один дождик... Ну пойду. Рад бы поговорить, да дела, бухгалтерия ждет....
И он пошел торопливо, низко согнувшись под своей увесистой поклажей, перехваченной поводом.
С той памятной встречи прошло много лет. Я часто вспоминал о ней и теперь почему-то радовался, что снова вижу этого человека. Митрофан заметно постарел, стриженая голова топорщится короткими, не столько рыжеватыми, сколько белыми иглами, а на мужественном лице залегли глубокие морщины. И все же во взгляде, в улыбке, в привычке слушать и моментально воспринимать каждое слово собеседника это был все тот же Митрофан.
Он сидит между двух почерневших от времени шкафов за широким в чернильных пятнах столом. За спиной синее от сумерек окно, на косяке рыжая коробка старомодного телефона с засаленным и потертым шнуром.
Он выписывает из счётов трудодни, группирует по семьям, потом множит на одну и ту же цифру — сто пятьдесят и заносит в ведомость. Каждый хороший результат он по-своему комментирует, вроде: «О, Михайлюки с огурчиками будут! И посолят и заквасят. Работяги!.. Где что ни делают, так с душой».
Начислив кому-то, он не вписывает, а впечатывает цифру в графу и будто видит перед собой самого хозяина: «Ну, ты, Титок, всех обскакал, всех позади оставил. Не пешком с мешками, а на машине прокатишься!..»
А когда подбирался к какой-нибудь бездельнице Домке, что пропрыгала лето за грибами и ягодами, то, с возмущением, и насмешкой кивал головой: «Вам, мадам… и с ридикюльчиком можно...» Вписывал тоненькую цифру, клал ручку и, потягиваясь, сильно тер ладонями голову: «Лето целое пропела, оглянуться не успела, как зима катит в глаза...»