Это как раз тот случай, когда название книги звучит, как отзыв на неё. Поэтическая монография «Это было навсегда, пока не кончилось» одна из лучших книг 2015 года. Если вы не знаете, что почитать интересного, смело открывайте книгу Алексея Юрчака. Культурный антрополог из Беркли расскажет о том, как последнее советское поколение верило в вечность СССР, но отчего-то совсем не удивилось, когда он вдруг перестал существовать.
На лицо парадокс: «Просыпаюсь — здрасьте: / Нет советской власти». Как одновременно можно верить в нерушимость общественного строя и быстро принять его исчезновение? Оказывается, можно. Книгу Юрчака недобросовестно толкуют, как дискурсивный ключик к тайне кончины СССР. Но автор вовсе не хочет сказать, что его концепция является ответом на вопрос: «Почему вдруг развалился Советский Союз?». Это и не дополнение к научно-популярным рассуждениям про цены на нефть, Афганистан и устаревание производственных фондов. Юрчак говорит не о причинах обвала СССР, а об у_с_л_о_в_и_я_х при которых обвал СССР стал одновременно возможен и неожидан. Что же так изменилось в советском обществе, что стал вероятен его крах? Как поменялось мышление, что кончина Системы, мыслящейся вечной, мало кого удивила?
Для этого Алексей Юрчак создаёт свой дискурс, т.е. систему понятий, обусловленную языком. Здесь американский профессор действует исключительно корректно. Во-первых, автор не говорит о периоде «застоя», потому что это всегда негативная оценка, тянущая за собой такие же негативные ассоциации. Вместо этого Юрчак говорит о позднем социализме, под которым понимает период с 50-80-е гг. ХХ века. Во-вторых, Юрчак, обращаясь к терминологии Михаила Бахтина, отказывается от понятия авторитарного языка, заменяя его равнозначным «авторитетным языком». По Бахтину авторитарный дискурс – это система мышления, требующая безусловного подчинения. У читателя и исследователя такое понятие неминуемо вызовет ошибочные коннотации – за словом «авторитарный» видится не интеллигентнейший Бахтин, а печи Дахау и вышки ГУЛАГ-а. То же самое и с советским режимом, потому что так уж устроена современная языковая реальность, что режимы – это Чан Кайши и Саддам Хусейн, но никак не Франсуа Олланд и Ангела Меркель. Вместо режима используется понятие Система, которое определяется не только как государство, но как набор идеологических, культурных, экономических и других практик, из «которых слагается пространство жизни граждан».
Алексей Юрчак справедливо замечает, что многие постструктуралисты, занимая какую-то методологическую позицию, почему считают её беспристрастным «eye God», который видит всё. Но метафизической позиции абсолютного беспристрастия не существует. Даже самый честнейший автор принадлежит определённому языку, чей понятийный аппарат может быть весьма ангажирован (хотя бы негативные коннотации, связанные со словом «авторитарный»). Поэтому советская система почти всегда критикуется из некой «нормальной» позиции, под которой автоматически понимается либеральный субъект. Но кто сказал, что либеральный субъект – это и есть нормально? Разумеется, источником такого утверждения является сам либеральный субъект. Мол, советский субъект ненормален уже потому, что отличается от позиции, на которой стоит критикующий его автор. Этим, к примеру, страдал культовый западный историк Мартин Малиа, постоянно видевший в России некое отклонение от нормы, которое он пытался описать и вернуть на путь истинный.
Отсюда берётся бинарность подхода к советской действительности, которая понимается исключительно примитивно, как дихотомия лжи и правды, пропаганды и реальности, насилия и контркультуры, тоталитарности и сопротивления. Бинарный подход очень удобен, но чудовищно ошибочен. Он делит общество на большинство, которое покорно внимает лжи и меньшинство тех, кто с нею борется. Далее остаётся деконструировать культурный мир героев-борцов, чтобы приписать им заслугу в развале СССР. Всё просто: есть зло, есть добро, и есть герои, помогающие добру победить. Но это, опять же, очень некритичное восприятие идей Мишеля Фуко об агентности, т.е. способности субъекта к действию. Под агентностью в поле авторитетного дискурса понимается некое ему сопротивление. Но ведь агентность не сводится только лишь к борьбе с политическим насилием или его молчаливым неприятием. Агентность намного более вариативна. Ещё одна неточность – это уход от Фуко к Бодрийяру, когда объявляется, что коммунистическая идеология выстраивала некий симуляционный вакуум, абсолютно нереальный и не имеющий отношения к подлунному миру, отчего субъекты политической системы, выборщики или госслужащие, вынуждены были вести притворную игру с властью. Старая идея маски: на людях власть публично поддерживается, а про себя осуждается, отчего Систему начинает разъедать изнутри. Такой подход популярен не только у современных западных исследователей, но и у их отечественных популяризаторов. Им кажется, что как только срыв маски больше не будет нести репрессий, так ненавистная Система сразу же падёт и вчерашний функционер запоёт о себе, как о революционере. Теоретическая победа Юрчака в том, что он отказался от проторенных методологических троп и объяснил, почему нельзя воспринимать СССР лишь как ситуацию тоталитарного подавления, на которую люди отвечают либо пассивностью, либо сопротивлением. Ведь за таким подходом нельзя разглядеть всю палитру агентности советского субъекта, сложнейшую структуру общества позднего СССР, массу оппозиций, соглашательств и сопротивлений, лазеек и нор, которым просто нет места в идеологических исследованиях вроде бы «неидеологических» авторов.
Если вы думаете, что на этом введение в монографию Юрчака закончилось, то вы ошибаетесь. Это только начало. Оно не так сложно, как кажется, но если понять то, как работает подход Юрчака, то его толстую книгу можно просто пробежать глазами – иллюстрации легко возьмутся из жизни.
Существует т.н. парадокс Лефора: между декларируемой идеологией и её практическим воплощением всегда есть разрыв. Он связан с тем, что Система постоянно апеллирует к некой высшей истине, лежащей вне пределов идеологического дискурса. Следовательно, эту истину, исходя из самой идеологии, невозможно ни доказать, ни оспорить. В случае с СССР – это утверждение о неизбежности построения коммунизма. Это утверждение нельзя было ни поставить под сомнение, ни подтвердить его. Возникал парадокс: в основе советской Системы, претендующей на полное, рациональное, научное объяснение мира, лежала истина, которую эта Система не могла доказать.
До поры до времени парадокс скрывался фигурой «master», т.е. правящего субъекта, который обладал уникальным знанием о сущности этой идеологии. В случае с Россией речь, конечно же, об Иосифе Сталине, который находился как бы вовне коммунистического дискурса, откуда его редактировал. Давал комментарии к работам Маркса и Ленина, переписывал учебники, корректировал науку, отделял зёрна от плевел, а людей – от их жизни, то есть выступал комментатором построения коммунизма. Пока был жив Сталин идеологический дискурс подробно знал КАК и ЗАЧЕМ, но в 1953 году Сталин умер. И здесь, по теории Алексея Юрчака, случается важнейшая мутация советской Системы.
Её внешний комментатор умер. «Master» отсутствует. Некому больше разъяснять идеал, а нового культа личности, как известно, не случилось. Что предпринимает Система? Она находит выход в самоцитировании, в самоповторение, в самопроизводстве. Так как Сталина осудили, то его место занял Ленин. Но Ленин по объективным причинам ничего нового написать не мог, поэтому единственно возможная апелляция к нему – это повторение. Все боятся отступить от истины, поэтому копируют уже наработанный материал. Это всем нам хорошо известные отсылки к Ленину в научной статье о кабачковой селекции, обязательное цитирование классиков, пусть даже речь идёт об иголках, всегдашняя опора на авторитет, маскировка своего мнения за титанами прошлого, повторение из года в год одних и тех же лозунгов, идей, призывов и целых семантических отрывков. Юрчак сравнивает две передовицы «Правды», отдалённые между собой парой лет, и показывает, что они почти не отличаются друг от друга. Даже слова похожие. Исследователь разрабатывает понятие «партийного языка», который функционирует по определённым законам. «Партийный язык» старается избегать глаголов и коротких предложений. Иначе возникает опасный семантический момент: глаголы способствуют постановке вопроса, вопрос рождает сомнение, а сомневаться в построении коммунизма нельзя. Поэтому глаголы – вон из «партийного языка»:
«И в чеканных строках выдающегося документа современности, и в живой действительности, в повседневных буднях коммунистического строительства раскрывается перед миром во всем величии и красоте духовный образ борца и созидателя, гражданина развитого социалистического общества».
Благодаря роману Оруэлла «1984» считается, что жёсткий контроль за нормами языка обязательно рождает ситуацию, когда Остазия всегда воевала с Океанией. Чем больше контроль за словами, тем меньше в них вкладывается смысла. Это тоже популярное заблуждение, потому что между формой и смыслом символа совсем необязательно существует какая-то постоянная взаимосвязь. В зависимости от контекста она легко может меняться и приносить то больше свободы, то больше несвободы. Тоталитарные практики советской Системы (их Юрчак не оспаривает) создавали не только ответную пассивность или сопротивление, но и целый ворох сложных социальных отношений, которых не свести ни к бунту, ни к покорности.
Постоянное зазубривание коммунистических истин, машинальные голосования, доклады про колхоз Настасьино, где намолотили рекордное количество центнеров с гектара – всё это могло давать и свободу. На собраниях люди массово читали книги, справляли свои дела, общались, работали, пока кто-то там рассказывал про капиталистических акул Запада, грызущих берега свободной Африки. Настоятельное членство в комсомоле налагало не только обязанности, но и возможность удрать с пар под благовидным предлогом. Часто на каком-нибудь важном голосовании, итог которого был известен заранее, парторг поднимался и говорил, мол, я всё понимаю, давайте быстро проголосуем и пойдём домой. Знание надоедливого «партийного языка» помогало быстро написать требующийся доклад, как две капли воды похожий на тысячу предыдущих докладов, и отправиться пить кофе или в кино. Находясь на какой-нибудь партийной работе можно было быстро выучить самоцитирующийся язык, тратить на бумажную волокиту минимум времени и тем становиться свободнее тех, кто целый день трудился у станка. Или можно было устроиться на работу кочегара, получать семьдесят рублей в месяц, занимаясь в кочегарке наукой или роком. Люди ходили на первомайскую демонстрацию, но в массе своей не придавали ей констатирующего (т.е. фактического) значения, а просто весело проводили время. Вариантов альтернативного поведения была масса, и оно формировало особую группу людей.
Это были ни диссиденты, ни те, кто про себя презирал советскую власть. Это не были фанатики коммунизма и не карьеристы. Это были обычные люди, которые чувствовали свою инаковость, отличность от тех, кто пахал на Систему и тех, кто с нею боролся. Алексей Юрчак назвал это бахтианским термином «вненаходимость», когда субъект одновременно находится внутри Системы и вне её. Как пример – это Дворец Пионеров в Ленинграде. Заведение выражало господствующий идеологический дискурс, но внутри обсуждались самые смелые вещи из мира литературы, политики и религии. Комсомольские работники выполняли унылые планы, а потом с энтузиазмом бросались организовывать путешествия в Сибирь и археологический кружок, который поедет в Крым. Откровенно говорить у костра не помешает ни одно КГБ. Можно было одинаково голосовать на собрании за кандидата в кандидаты, но при этом вязать носки своего сыну. В свою очередь, состояние вненаходимости, когда человек не был против Системы, но и не был её «рабом», порождало процесс детерриториализации, т.е. внутреннего изменения Системы, её незаметного и постепенного превращении в иную Систему.
Вспомним, что после смерти Сталина идеологический дискурс лишился своего «master», который бы мог его объяснять, а Ленин ничего нового уже не писал. Система занялась постоянным самоцитированием и самоповторением, отчего происходил перформативный сдвиг – чем более стандартной звучала фраза, тем менее стандартным был смысл, который она несла. Доходило до того, что к началу 80-х советские ритуалы стали настолько формальными, автоматическими и повторяющимися, что люди воспроизводили их для того, чтобы поддержать статус status quo. Все понимали, что голосовать за кандидата, которого утвердили заранее, совершенно бессмысленно, но это необходимо сделать, чтобы сохранить имеющеюся у тебя свободу. Показателен пример одного идеологического работника, который стряпал наверх липовые отчёты о политических занятиях, а вместо них с удовольствием проводил действительно интересные мероприятия для работников своего НИИ.
Таким образом, Система всё больше смешалась от того идеала, через который она себя постоянно репрезентировала. По мере удаления СССР от тех заветов Ленина, на которые постоянно ссылалась Система, это становилось всё более очевидным. А когда эту проблему осознали, запустив «лечебный» процесс Перестройки, изначально понимавшийся как возвращение к идеям Ленина, то раскрылся парадокс Лефора. Непреложную истину вдруг стало возможно обсуждать, что и сделало всю Систему крайне уязвимой.
Какой-нибудь пылкий остряк неминуемо напишет: «Вот оно что! А мы-то думали, что виноваты цены на нефть, война в Афганистане, товарный дефицит, слабая отдача долгих инвестиций в промышленный фон… а оказывается, СССР развалился из-за детерриториализации авторитетного языка!». Но это мало того, что очень спорная ирония, так ещё и не относящаяся к теме текста. Алексей Юрчак не говорит, что СССР развалился именно из-за таких вещей. Он лишь пишет о том, как вдруг стала возможна ситуация, когда подавляющее большинство людей было уверено в нерушимости СССР, но почти не удивилось его кончине. Как оказалось, всё не очень сложно: машинальное воспроизводство советских ритуалов создавало иллюзию постоянства, потому Система и представлялась чем-то нерушимым. А неожиданным этот процесс не стал из-за того, что по мере перформативного сдвига советские граждане выработали столько структур вненаходимости (туристические общества, садовые товарищества, дворовые компании и т.п.), что ещё при СССР не очень-то зависели от его идеологии и его же тоталитарности.
Конечно, в монографии Юрчака есть недостатки. Это выборка полевого материала, которая касается в основном западных регионов страны, а также образованного класса. Не помешали бы в монографии материалы от рабочих и откуда-нибудь из Владивостока. Но ценность книги Юрчака в её методологии. А примеры можно подобрать самим. Стоит хотя бы вспомнить поэму «Москва – Петушки» Венички Ерофеева, где он с помощью «партийного языка» создавал липовые рабочие графики и вся бригада неделями пила водку. Прекрасный пример вненаходимости и детерриториализации. Ведь не считать же пьющих работяг диссидентами или теми, кто в ответ на давление Системы вырабатывает свою неформальную контркультуру. Нет, это не бинарность, а нечто третье, инаковое, то, о чём и пишет Алексей Юрчак в своей, без сомнения, культовой книге.
Кстати, помните, как она называется?
«Это было навсегда, пока не кончилось»…
Звучит, как музыка.
Впервые было опубликовано в паблике "Под корень". Разрешено свободное копирование и распространение текста